Нет — страница 31 из 76

– Я разрешал тебе лезть руками под юбку? Я тебе разрешал?

Обходит быстро, резко задирает подол, и ноги сами расходятся, и ни секунды не сомневаешься, что сейчас он засунет кухонный тесак тебе во влагалище – и не сомневаешься, что умрешь от боли, и не сомневаешься, что перед этим, слава богу, кончишь. Но нож летит тебе под ноги, а сам он падает в кресло, смотрит с интересом на то, что от тебя осталось, говорит вежливо и спокойно:

– Возьми, пожалуйста, нож.

Получается со второй попытки.

– Мне не нравится, когда ты меня обманываешь. Может, ты при этом и себя обманываешь, но мне это совершенно не важно. Есть вещи, в которых надо отдавать себе отчет, вот это – да, это важно, Поэтому сейчас мы будем учиться отдавать себе отчет. Пожалуйста, крупно на левом бедре вырежь: «Я люблю Вупи Накамура». Старайся нажимать как следует. И не торопись, у нас есть время.

Потом заставил слизать кровь с лезвия. Потом сказал: «А вот теперь можешь мастурбировать».

Глава 43

– Оставь, фигня, я переоденусь потом, ну, Лиза же, ну оставь, не страшно.

– Ну ты хоть не обжегся?

– Нет, нет, все прекрасно, сядь, пожалуйста, дай сказать два слова, ну.

Яшка вваливается в дверь, кидает на пол сумку и плюхается за стол прямо в куртке, злой и мрачный.

– Как твой арабский?

– Хреново.

– Почему?

– Потому что на черта он мне нужен, папа?! Мало того, что нас заставляют по три урока в неделю учить английский…

– Яша, если тебе нужен очередной motivation talk (ты понимаешь, кстати, это выражение или тебе перевести?) – я тебе его устрою, пожалуйста. Английский, Яша, – мертвый язык, язык аборигенов; мы его учим из уважения к нашей стране и для того, чтобы лучше понимать ее историю. Но арабский – это язык будущего, Яша, через двадцать лет мир будет говорить на арабском. Мой дед заставлял папу учить китайский, когда казалось, что все и всегда будут говорить на английском, и папа учился через пень-колоду, пока не понял, что без китайского он не может работать ни с одним заграничным клиентом, ни с одним французом, англичанином, японцем, и он стал учить китайский день и ночь, и полгода прожил в Пекине, я триста раз тебе про это рассказывал. Вчера вечером Труди Шепперд говорила: «Если человек знает десять языков – он ли-джей, если он знает пять языков – он полиглот, если он знает три языка – он интеллигент, если один язык – он американец». Пожалуйста, Яша, вот в этом – не будь американцем.

– Да ну вас.

Лиза ставит на стол последнюю тарелку и садится так, как они все садятся, такие женщины – не просто на край стула, но – на край стула и боком, так, чтобы в любую секунду вскочить, бежать, нести, мыть, обслуживать, ухаживать. Только год назад Гросс вдруг понял, что Лиза и Бо, на самом деле, старше его всего на тринадцать лет, то есть на какой-то совсем не космический срок, и поэтому с острым состраданием стал смотреть на то, как Лиза иногда прикладывает руку к ноющей пояснице, как тонкая кожа на виске Бо идет сухими черепашьими морщинками, когда он деланно хмурит лоб в ответ на Яшкину попытку взять бокал – и как морщинки эти никуда не деваются, а только становятся чуть менее рельефными, когда хмурость сменяется ласковым и лучезарным, теплым таким взглядом, направленным на тебя, – безотцовщина ты, Гросс, вечная безотцовщина, вот уже за тридцать – а все хочется прошептать кому-нибудь «папа»… – а, ладно.

– Короче, Йонги, я хочу сейчас сказать тебе вот что. Я сразу тебе объяснил: я понимаю, что это будет гениальный фильм; оцени, пожалуйста, мой опыт и слушайся меня впредь: у тебя и вправду получился гениальный фильм.

Яшка смеется и кашляет от попавшего в нос вина.

– Я хочу сейчас сказать тебе: я не жалею, что отказался числиться продюсером – ты знаешь, по каким причинам, – но если причины эти отбросить и смотреть на фильм только как на фильм – я тебе скажу, я был бы горд оказаться его продюсером.

– Я все равно считаю тебя его продюсером.

– Очень хорошо, только другим не говори.

Лиза успела подложить кусочек рыбы, кусочек хе, ложечку риса, вонтончик, а первый вонтончик ты, оказывается, уже умял и не заметил. Вот, Йонги, твой дом, вот тебе мама-папа-младший брат, только как жалко, что нельзя этого вслух сказать, что как бы они тебя ни любили, это никогда не будет по-настоящему. Скажи, Йонги, себе для начала: хотел бы ты бросить все свое творчество-хуерчество и променять никому, кроме тебя, не нужную твою свободу на жену и сына, на вот такой дом с вытершейся понизу циновкой в проеме между кухней и гостиной, с белым разлапистым вэвэ, со старым плюшевым медведем, пылящимся возле стойки для зонтов? Ну, чего испугался?

– В общем, Йонги, я хотел тебе сказать: мы очень тобой гордимся. Но помимо этого – мы очень тебя любим. Не за то, что ты такой гениальный, а за то, что ты такой хороший. Вот за это давайте выпьем.

Как необходима была эта неделя в доме у Бо, в их доме – и не только потому, что уже ноги подкашивались от усталости и глаза слипались от недосыпа, а вместо сна получались нервические метания, и за день до премьеры проснулся в ужасе с четким ощущением, что снял говно, что надо немедленно звонить прокатчикам, все отменять, уничтожать оригиналы и копии, расторгать договоры и бежать, бежать от позора и поражения… на этой мысли вырубился опять – и слава богу, потому что, клялся потом, когда рассказывал Бо, – вот готов был немедленно звонить Ронену и требовать отмены премьеры, и еще две минуты – и позвонил бы. И тогда Бо посмурнел лицом и сказал: значит так, мальчик, ты сейчас отключаешь комм, запираешь дверь, ставишь будильник на три и идешь спать. В три ты встаешь, тебе час – попить чайку и привести себя в порядок, час доехать; в пять мы тебя встречаем в вестибюле, и сразу после показа ты едешь к нам в Сан-Симеон и остаешься у нас на неделю, и я тебя не выпущу, пока ты не придешь в себя, и мне плевать на твоих пиарщиков, ты понял? На неделю все идут нафиг. Йонг Гросс не дает интервью и не комментирует чарты. Они и потом тебя успеют растерзать. А сейчас ты мне живым нужен.

И действительно – увезли, забрали, я еще понадеялся, что расслаблюсь, забуду весь этот кошмар, съезжу наконец в Херст-касл, паломничество по киноманским местам. Помню, когда узнал, что у Бо дом в Сан-Симеоне, я еще шутил, что, мол, давай ты, Бо, будешь Даб-Ю Ар Херст, а я буду юный Орсон Уэллс, но все у нас будет по-другому. И он что-то мне отвечал, а я продолжал шутить про то, что можно сделать красивое артхаусное чилли про Херста и Мэрион Дэвис, чисто для фестивалей, и только минут через пятнадцать понял, что он – не знает. Что он не смотрел ни «Гражданина Кейна», ни даже скучнейшей ванильной переделки начала века – «Мой розовый бутон»; и все, что он знает о Херсте, – это что говорит экскурсовод в Херст-касл. Я туда так и не добрался, и в этот раз тоже, потому что вот уже четыре дня мне кажется, что я тихо растворяюсь, таю, возвращаюсь в тот короткий период детства, когда у меня было детство. Первый день я не отходил от комма – перезагружал чарты и смотрел, как каждый час попрыгивают цифры в третьей-четвертой строчках, но первой железно стояла «Белая смерть», и только прищелкивали процентики в правой колонке: «плюс», «плюс», «плюс». Лиза приходила и приносила то чай, то маленькие пирожки, один раз сумела за шкирку вынуть меня из кабинета Бо и посадить за обеденный стол со всеми – но я заглотил суп, сказал, что не голоден и второе не буду, на все вопросы отвечал: «А?» – и Бо сказал: «Так, встал из-за стола, пошел читать чарты», – и меня как ветром сдуло. Второй день я тоже проторчал в кабинете, читая бесконечную прессу; сначала следил за какими-то дискуссиями, потом – только за двумя основными, на израильском сайте прокатчика и на спонтанно созданном какими-то мудаками антисайте; потом понял, что и этого слишком много, и переключился только на материалы в основных новостях. Периодически выбегал к Бо, кричал: «Я хуею! Я просто ху-е-ю!» – сбивчиво рассказывал, что «Лига памяти жертв СПИДа в Африке» объявила его, Йонга Гросса, «врагом черного народа», а спикер Ассоциации американских врачей заявила, что «Йонг Гросс не заслуживает жизни в цивилизованном мире, он не заслуживает того, что человечество создало для него благородным трудом и соленым потом». «Хорошо хоть клятва Гиппократа запрещает им отказаться меня лечить!» – кривлялся, бегал на кухню к Лизе, хватал кусок печенья и убегал обратно в кабинет с горящими глазами и набитым ртом. На третий день пришлось отключить комм – во-первых, истерически дозванивался пиарщик прокатчиков, пер на меня, как сеймер, и невозможно было уже не отвечать, стыдно, да и тянуло заговорить, высказаться, вкатить им как следует, объяснить придуркам, что ни фига они не поняли в этом фильме, – но пообещал Бо, пообещал, что еще три дня как минимум буду сидеть безвылазно у них дома, есть Лизины пирожки и резаться с Яшкой в «Огненных кен-ко» – и вот сижу, но только какие уж тут кен-ко, и Яшка в одиночестве обламывает врагам титановые надкрылья, пока я роюсь до головокружения в новостных лентах. Надо бы прекратить, но…

– Спасибо, Бо, спасибо. Я тоже, раз уж мы тут говорим пышные речи, должен тебе сказать: без тебя не было бы ни фильма, ни Йонга Гросса. И еще. И ты, Лиза, и ты, засранец, и ты, Бо – вы самое реальное приближение к семье, какое было у меня за все эти годы. Спасибо вам.

– Я иногда думаю, папа, что Йонги – твой настоящий сын. Не в биологическом смысле, а в каком-то другом. Что такой чудесный отец заслужил, понимаете ли, другого сына – целеустремленного, успешного, талантливого, знающего арабский. И я на самом деле искренне очень рад, что боги, исправляя досадную ошибку, послали тебе Йонга. Честное слово.

Лиза даже меняется в лице и смотрит на Бо с таким укором, что он сейчас, кажется, под стол залезет; вдруг понимаем и она, и я, и Бо, видимо, тоже понимает вдруг, что последние дни тут только обо мне разговоры и были, что Бо так сиял на мои чарты и на мои байки, что Лиза так суетилась, меня подкармливая и отогревая, что как-то даже… как-то…