Нет — страница 57 из 76

Сейчас за спиной у Гросса кроме фон Бассета сидели Фридрих Клаусс из Unihorn, Гибштейн, Соколовски и женщина по имени Белла Раушах, байер компании Monte Casino, единственная из всех, кого сет интересовал не как чилли, а как сет вообще – ее компания занималась «большим» прокатом, и Гросс был исключительно польщен тем, что по комму она не переспросила фамилию режиссера и не изображала из себя чрезмерно занятого человека, но сразу пообещала прийти – и вот пришла. Все пришли, и Гросс пришел, и предложил каждому на выбор один из трех бионов – врача, старшей женщины и младшей женщины, – и вот фильм кончился, и никто не аплодировал, потому что на показах для дистрибьюторов никогда, естественно, не аплодируют, это звучало бы несколько наивно и неуместно – но в те пять секунд, которые понадобились Гроссу, чтобы медленно повернуться от экрана к зрителям, он успел понять очень, очень много, и понимание это сейчас превращало его мышцы в кашу, горло – в пыльный мешок, лицо – в жалкую гримасу, потому что Гросс, еще не видя лиц и не слыша слов, уже знал: война окончена, всем спасибо, он свободен.

Фон Бассет перелистывал две странички описания фильма, как если бы мог прочесть там слова, пригодные в данной ситуации для вежливого отказа. Соколовски искал что-то в карманах. Гросс посмотрел на Гибштейна. Гибштейн неловко сказал: «Прекрасный фильм. Ну что же, надо подумать, надо подумать». Клаусс сидел в дальнем углу и явно был рад, что выпадает из поля зрения режиссера. Гросс с трудом повернул шею (не слушались мышцы от свинцовой усталости, и он боялся, что вот-вот просто упадут веки и он не сможет открыть глаза, честное слово) и посмотрел на Беллу. Белла не прятала глаз и не пыталась занять руки – она сцепила пальцы, положила кулаки на спинку впередистоящего кресла и смотрела на Гросса понимающе и открыто, и тогда он произнес, изо всех сил стараясь говорить нормально (не получилось):

– Начните вы, Белла.

Еще несколько секунд она молчала. Потом вздохнула.

– Йонг, это очень талантливый фильм, очень. И вы растете на глазах, и все прекрасно. У моих коллег другая специфика, и, наверное, другие вопросы, но касательно себя как дистрибьютора я могу сказать следующее: этот фильм не для моей компании. Его может оценить узкий круг интеллектуалов, для остальных это очень скучное кино про человеческие отношения, простите, я понимаю, что звучит жестоко, но я повторяю – «для остальных». Лично я как зритель благодарна вам за этот фильм, хотя, конечно, все это вызывает у меня двойственные чувства. Но большинству будет трудно, потому что для понимания всей глубины происходящего надо очень хорошо представлять себе описываемые исторические события. Я смотрела вашу «Белую смерть» и жалела, что ее не купили мы и что нас опередила «Люфт-Аффе», – потому что понимала, какой у нее будет прокат, пусть даже «Люфт-Аффе» теперь три года не вылезет из судов и фильм изъяли из проката после третьего показа. Я была готова на такой же демарш с этим вашим фильмом и была рада, что вы меня пригласили. Но еще раз – я объясню, и простите, что прозвучит жестоко: в отличии от «Белой Африки», – («Белой смерти» – автоматически поправил Гросс; Белла кивнула), – этот сет не окупит мой демарш. Морально не окупит, я не о деньгах говорю. Потому что мой демарш пройдет незамеченным. Вы умный и интересующийся историей человек, Йонг. Я тоже в меру интересуюсь историей, и поэтому мне небезразлично то, что вы нам здесь показали. Но таких, как мы с вами, мало. Большинство просто не поймет, о чем речь.

В углу покашлял Клаусс, Белла обернулась к нему. Клаусс попытался сесть непринужденно и сказал, обводя взглядом остальных присутствующих:

– Может быть, если уважаемый режиссер расскажет нам немножко о конкретике той исторической эпохи, которой касается фильм, мы сможем лучше понять, чем он так резко отличается от обычного – очень качественного, я это сразу говорю! – S&M-кино?

Глава 81

Восемь бионов в маленькой коробке, двенадцать в большой. Невероятно и даже страшно было смотреть на собственные руки, когда они собирали сумку, исходя из чужого опыта и чужого знания: руки проверяли замки сумки, клали в маленький карман дезактивирующий бионы щуп, в карман побольше – очки, выставляли часы на секундомер, выбирали из стопки свитеров тот, у которого шире рукава, и несколько раз проделывали одну и ту же процедуру: закатывали рукав – раскатывали, закатывали – раскатывали… Руки уложили в сумку с документами паспорт, билеты и страховочную карточку, которую сам я наверняка бы забыл, если бы калька Лиса не двигала моими руками, если бы это не руки моего покойного брата собирали мою сумку.

Последние дни были странными и жуткими, все время приходилось отдавать себе отчет, что мой мозг и мое тело периодически начинают вести себя не так, как вели бы себя в рамках собственных привычек. Когда я пришел получать кальку, меня заставили прослушать стандартный монолог консультанта об опасности нанесения кальки на человека, который не является «интеллектуально ограниченным». Простыми словами – не является совсем уж полудурком, едва ли не олигофреном: у них практически нет ни навыков, ни опыта, ни привычек, и чужие привычки, опыт и навыки ложатся на их мозг гладко и аккуратно, и все довольны, «когда же, – говорил консультант, – калька, в соответствии с з-а-к-о-н-о-м (и морщился, явно осуждая такой нелепый закон), наносится, так сказать, на мозг полноценного человека, конфликт моторного, когнитивного и другого благоприобретенного опыта двух личностей – личности донора и личности носителя – может привести к крайней утомляемости, повышенной тревожности, наконец, к п-с-и-х-и-ч-е-с-к-и-м расстройствам. Вы меня понимаете?» – вдруг спросил консультант и наклонил ко мне странное маленькое личико на неприлично длинной шее, тянущейся из высокого и грузного тела. Я его понимал. Консультант неожиданно и раздраженно сказал: «Перестаньте вертеть ручку!» Я изумленно положил его ручку на стол, подальше от себя, и он удовлетворенно продолжил: «Короче, обычно наследники донора обращаются за нанесением кальки только для выполнения какой-нибудь временной незаконченной донором работы, и учитывая, что большинство доноров оказываются обладателями такой роскоши, как калька, н-е-с-л-у-ч-а-й-н-о, – (и он снова посмотрел на меня жирафом; я молчал; мне действительно не верилось, что у Лиса, не бывшего ни нобелевским лауреатом, ни Гопперовским стипендиатом, внезапно обнаружилась калька; мне нечего было ответить этому человеку со странной головой), – скажем, для выполнения некоторой небольшой, желательно очень небольшой, занимающей не больше месяца работы – и потом отказываются от дальнейшего ношения кальки в силу к-р-а-й-н-е серьезной нагрузки на мозг!» – последнее слово он практически выкрикнул, воинственно вытянув ко мне шею, и я подумал, что этот человек, кажется, несколько опасен.

Месяц. Я спросил его потом, почему он назвал сроком месяц, и немедленно пожалел, ибо он начал мучительно и заунывно рассказывать мне о биохимии мозга, о нагрузках и о какой-то белке Шеймана, которая, как я понял, умерла в страшных муках. Месяц. У белки Шеймана слюна текла из пасти, и она расцарапывала себя коготками до крови. Но это уже месяца через три. А месяц был еще ничего. На расслабляющих бионах и на кое-какой химии, которую мне выпишут, как только я надену кальку, и которая, грозно предупредил меня очкастый жираф, будет «крайне плохо влиять на мои почки, желудочный тракт и п-е-ч-е-н-ь». Я представил себе п-е-ч-е-н-ь – гофрированной, как его интонации, – и похолодел, и перед тем как идти в процедурную, посидел десять минуток на диванчике и подумал хорошо, потому что месяц – это не срок, месяц – это не стоит даже рисковать, травиться, возиться, потому что все, чего я хотел, – это его знания, его связи и его опыт, то, чего я был лишен в силу несчастных моих обстоятельств и что досталось ему задаром в силу обстоятельств его счастливых, – положим, нехорошо так думать о мертвом, но что поделать? Если бы я не любил его, я бы не завидовал ему – вот что я думал, и это я думал в первый раз. Если бы я не любил его, если бы он не вызывал у меня такого восторга, если бы он не казался мне таким светящимся солнечным мальчиком – разве бы я хотел быть на его месте? Не хотел бы. Но я же любил его, я же его любил, как много-много братьев, я всегда хотел доказать ему и себе, и еще кое-кому – например, Еввке, например, Адели, например, Тане, – что я не хуже его и могу через границу шмыг-шмыг по сорок пять бионов за раз и так потом идти по аэропорту, будто в мире нечего бояться, я хотел просто шанс такой, как у него, просто доказать себе, убедиться, что немножко его опыта и немножко его связей – и… И для этого, может быть, хватит месяца, месяца, может быть, окажется достаточно, а через месяц я уже буду другим человеком – без химер прошлого, без кома в горле из-за того, что ты хуже, хуже другого.

Когда я шел к Ади-Яди, черному и страшному, с разрезанной губой и змеиным языком, я трясся; да, нет сил врать – трясся, трясся, не понимал, почему этот человек, видевший меня один раз в жизни, должен дать мне заказ, взять меня на работу в память о покойном моем брате? Я шел и думал, что я скажу себе, когда он пошлет меня нахер. Я не представлял, что можно сказать ему, чтобы хоть чего-нибудь, хоть один раз, добиться. Я открыл рот и тут же решил, что сейчас совру и смотаюсь, просто скажу, мол, Лис просил передать вам, что… И тут устами моими заговорил Лис, и я облился холодным потом и замер, потому что в этот момент я знал все, все, что можно, о стоящем передо мной человеке: я знал имя того, кто его ненавидит, я знал планы подпольной его компашки на ближайшие три года, я знал, что́ от него надо возить и кто, кроме меня – то есть не меня, не меня – его, Лиса! – занимается этим делом. Калька Лиса говорила с ним с верной интонацией о верных вещах, и он послушал меня пару минут и сказал: я очень уважал вашего брата, – и я подумал, что сейчас он вышвырнет меня к чертям, но он пошел куда-то и вернулся с сумкой, две коробки, восемь в маленькой, двенадцать в большой. Через три дня руки Лиса уложили в эту сумку очки, щуп, паспорт, страховую карточку, два свитера. Ноябрь в Израиле, мокро, холодно, неуютно.