Недосягаемая стерва. Несколько дней назад видел на чьем-то столе журнальчик – с фотографией (розовое холо на грудях и какие-то рододендроны) и сопливой размазней, описывающей трепет всего прогрессивного человечества в ожидании ее ванильной премьеры. Поступил так, что потом бросало в холод: что, если бы кто-нибудь увидел? – но никто, слава богу, не увидел; а именно – взял журнальчик и отнес его в шредер, и пока шредер жевал, урча и захлебываясь, приоткрылась в судорожном искривлении еще одна страница: лица не видно, а только золотая волна и поверх волны рука обнимающей ее Накамура, раскосые наглые глаза смотрят на мужа, а он, боров, сладостно обнимает обеих – едва не стошнило, и вдруг по пальцам пробежало волной воспоминание об этих волосах под ладонью, и почему-то не как таскал ее по полу за них, а как гладил, когда плакала, или как, когда на людях, проводил ладонью от макушки к плечу – и волосы поднимались за рукой (чистая магия), – и внезапно подступило к горлу – и следователь Ковальски едва не заплакал от тоски и нежности, и в тот миг совсем не мести хотел, а… а… И знал, что никогда ей, сучке, не простит эту тоску и нежность, и только смотрел, бледный, на крошечный вылетевший из шредера квадратик глянцевой бумаги с ухом Накамура. Сейчас представил то же ухо – и передернулся: представил себе, как Фелли целует… Интересно, целует ли? Интересно, дает ли та? переменилось ли что-нибудь, или (подумалось злорадно) девочка Фелличка до сих пор страдает и чахнет, вялой липкой лианой обвивается вокруг молодого семейного древа? Наверное, страдает. Вдруг очень ясно представил себе: да ведь Фелька, небось, не ласкаться бы с ней хотела, уж я-то ее знаю; небось, представляет себе, как бы та ее за горло и пощечинами к креслу… Передернуло от ревности – да, и от ревности, а что такого? Предала, предала – ну что ж, зато так тебе, сучке, и надо; тебе, сучке, небось, не лучше, чем мне сейчас, а? Дэн видел Вупи Накамура три раза в жизни, но ясно было, что та еще тварь, будет держать Фельку при себе, как собачку, пока не надоест, – и Фелька, как собачка, будет на привязи рядом сидеть, пока ее не вышвырнут из дому, как Алисон сделала, как когда-то, за два года до Алисон, сделала Мириам. А Фелька будет страдать каждый раз, когда у дорогой Вупи пальчик порезан, или головка болит, или муженек мохнатый приходит домой не в духе и бедную Вупи обижает… Небось, если бедная Вупи сдохнет, так Фелька ляжет рядом умирать. Если бедная Вупи заплачет – так Фелька следом в голос заревет.
Вообще-то… если за бедную Вупи как следует взяться… Бедная Фелька.
Глава 98
Волчек Сокуп тихо дрейфовал сквозь визжащую, орущую, хрупающую креветочными чипсами толпу – вперед. Было потно, грязно, жарко, и хотелось не дрейфовать вперед, а уйти к чертовой матери, но, уже проведя на идиотском параде почти три часа, имело смысл попытаться пролезть вперед и посмотреть на одну из немногих реально интересных для тебя платформ, ради которой, собственно, и пришел. Вообще, надо сказать, сама идея лететь в Лос-Анджелес была не его, не Волчека, а Гели – она жаловалась на Прагу, хотела куда-нибудь в AU-один, «но не в говно мексиканское, а в города, понимаешь, в го-ро-да!» – и они действительно вот проводят отпуск в Лос-Анджелесе, вместо того чтобы где-нибудь на тепленьком полежать. Гели целыми днями по магазинам, а он фактически предоставлен самому себе и сегодня пошел на морфовский парад, куда в жизни бы не пошел, если бы не надо было убить день: Гели заменяла ногти на ногах на зеркальные. Билетов почти не было, пришлось взять на самую верхотуру, откуда видно только на экранах, а внизу просто едут колясочки и мелькают на них фигурки. Два часа с лишним отсидел и ничего хорошего не увидел, а кое от чего даже поташнивало – никогда, например, не понимал этих, которые морфируются под больных, все в язвах, – или которые удаляют себе конечности… Да, есть такая специфика вкусовая, есть даже студии под нее; но все равно противно. Еще что-то довольно отвратительное было. В целом – вот, пожалуй, главное впечатление дня – удивительно однообразно, никаких, по сути, выходов за рамки вообразимого. Ну, то есть, все хотят быть тем, что уже есть: больными, животными, роботами, цветными, крылатыми – но никто не придумал такого, чего бы и в самом деле не было совсем… Словом, как всегда все – и скучно.
Ждал только платформы с педоморфами – непонятно почему, но хотел посмотреть. Совсем, кстати, не понятно, почему, по-настоящему не понятно: как ванильщика, его интересовали только неморфы, как игрока – только гимнастки – и, опять-таки, неморфы. Может, сейчас хотел посмотреть на этих, морфированных, из-за истории с той бедной девочкой-полицейской, как ее, а может, из-за недавнего скандала на ринге – дома, в Праге, Хопчик ввел новенькую, которую раньше никто не видел, сказал, что перекупил ее у кого-то там, новенькая была диво как хороша, но уже на третьем ее выступлении кто-то заподозрил неладное, затребовал экспертизы – и девочка оказалась удивительно удачно сделанным педоморфом. Хопчику тут же, на месте, по старой традиции обрубили пальцы – это Волчек смотреть не стал, вышел. В Лос-Анджелесе приличных гимнастических рингов целых три, и все очень хороши – единственное утешение Волчеку здесь, – но они фактически раз в неделю каждый, а в остальные дни как жить? Волчек выиграл в четверг более семисот азов, но играл неинтересно: ставил на Меладзе, и так всем было ясно, что она победит, и против нее ставили только те, кто надеялся на катастрофу: ногу сломает, сорвется в истерике, поскользнется, наконец. Не поскользнулась и ногу не сломала, но и ставки делили на большой раунд, и в целом скучно было. Странно: Волчек в какой-то момент понял, что хочет, чтобы сломала. Понял, что не полетом ее наслаждается и не тем, какие странные узоры создает серебряное тело, обвитое черной трепещущей лентой, – наслаждается выражением страдания на личике, напряжением и периодически мелькающим чистым ужасом – когда, видимо, есть наносекундная опасность ошибки. После этого выступления впервые не смог бы в деталях разложить его на пируэты и приемы – не заметил и почти не запомнил. Запомнил личико, натяжение мышц, капли страдальческого пота… и желание, чтобы она упала, свернула себе шею, переломала ноги, руку вывихнула и рыдала, по-настоящему, слезами рыдала, кричала бы и плакала… Даже сейчас, три дня спустя, Волчек передернулся и вдруг почувствовал неожиданно набухший член. Смутился как-то по-мальчишечьи и подивился, кстати, – всегда была чистая эстетика, никогда у него на этих плоских, дебильных, восхитительных гуттаперчевых кукол ничего не стояло.
Удалось потихоньку спуститься под эти прекрасные размышления, почти к самой ложе, в первый ряд фактически – все уже орали, танцевали и бушевали, и никому не было дела до билетов и предписанных ими мест. Платформа с педоморфами уже показалась вдалеке – ужасно оформленная, как все эти платформы, какие-то цветы, деревья, гигантские плюшевые медведи, надо всем этим – голографический блистающий звездный дождь – словом, похабная педофилическая гадость. Пока подъезжали, Волчек вглядывался и дивился себе – собственно, с чего бы у него этот интерес? Наконец стало хорошо видно – педоморфы поплыли мимо, все разодетые в детские комбинезончики, каких настоящие дети не носят уже лет сорок, все с игрушками и яркими детскими книжками, машут ручками и что-то даже скандируют, слов не разобрать. На первой платформе шесть человек, три девочки, три мальчика: один совсем белокурый ангелок, два других погрубее – традиционная проблема педоморфов, все-таки взрослый череп, у мужчин это трудно скрыть, очень меняется форма. Зато девочки прелестные, одна толстенькая, в короткой юбочке, из-под которой видны круглые, пухлые коленки, – Волчек аж подскочил, когда кто-то прямо у него под ногами истерически завизжал: «Мамаааа! Мы тууууут!» – мальчик лет пяти махал и вопил проезжающей мимо платформе, и стоящий рядом с ним мужик лет сорока, огромный и небритый, восторженно заорал: «Огогогого! Диксииии!! Мы туууут!» – и толстенькая девочка яростно замахала им в ответ и послала крепкий воздушный поцелуй.
Волчека передернуло. Магия испарилась. Две других «девочки» – хрупких, яркоглазых, танцевавших вместе под ритмические хлопки публики в первых рядах – уже не порадовали его ничем, он видел в них кривляющихся сорокалетних теток, было стыдно и неприятно. Обогнув мужа и сына толстенькой Дикси и почему-то постаравшись никак к ним не прикоснуться, Волчек выбрался в проход между трибунами и побрел наружу, к выходу. Ему не нравились искусственные девочки, это уж точно. «Мне нравятся только настоящие девочки, – думал он, пока, оттянув воротник джемпера, чтобы хоть немного остыть, шел к ближайшему киоску «Сабвея», – мне нравятся девочки, о которых я знаю, что они маленькие девочки и ничто другое; мне не нравится, когда они приплясывают с кукольным мишкой в руках, а нравится, когда они напряжены, страдают, напуганы, смертельно боятся не угодить, допустить ошибку, сделать что-нибудь не так, понимая, что это грозит им болью, наказанием, еще…» Тут Волчек представил себе в деталях одну из самых сильных сцен, виденных им в жизни, – как падает, плохо приземлившись из двойного кульбита, Галля Курных, как медленно скользит тонкая ножка по черному покрытию пола, как округляются от ужаса ее глаза – и как стоящий рядом с ним человек в белом костюме и тонкой белой повязке на голове истошно орет, срывает с пальца золотой перстень и кидает его, больно задевая Волчека локтем, – и в следующую секунду Волчек видит, как Галля вскидывает руки, еще даже не успев упасть, и раскрывает рот в диком крике, и из ее живота фонтаном выплескивается струя крови, распадаясь на тысячи искрящихся брызг, и часть этих брызг падает Волчеку на рубашку…
– Кетчуп?
Волчек резко очнулся: девочка из «Сабвея» закончила варганить его гигантский бутерброд и настойчиво требовала ответа: класть ли в него кетчуп? Волчек вздохнул, помотал головой и взял бутерброд неверными руками. Доковылял, упал в пластиковое кресло, как нашкодивший школьник, прикрыл пах шарфом, чтобы никто ничего не увидел. В ушах стучало сердце, мелко подрагивали пальцы.