Хипперштейн подошел, сел молча, вынул еще дома заготовленную бумажку: «Не записывайте звук и велите отключить прослушивание, если оно есть. В случае чего все, конечно, поверят вашему слову. Но сейчас вам лучше поверить мне». Скиннер прочел молча – тонкие, почти рахитичные плечики, большая голова, очень длинные и очень красивые музыкальные пальцы, – побарабанил по крышке комма, кивнул. Хипперштейн решил не настаивать и не пытаться понять, действительно ли запись отключена, – и без того много сил уходило на побочные действия – напряжением скул удерживать дрожь в голосе, не от страха, от нервного озноба возникающую, – улыбнуться официантке и чаю заказать, не начать вертеть соусницу в руках и вообще руки спокойно держать на столе, – и внезапно, непонятно почему, Хипперштейн вдруг изо всех сил, до слез пожалел себя. Драйв исчез. Он сидел перед большим человеком – маленький журналистишка, брошенный женой, практически чужой для своей дочери, пишущий на вечные скользкие темы и все деньги, небольшие, в сущности, деньги, получаемые им за этот странный труд, тратящий на отвратительные сеты, от которых нормального человека должно бы тошнить и корчить, сеты, на которых люди истязают и убивают других людей и клянутся, что делают это по-настоящему, – но тебе, гаденышу, мало этих клятв, тебе надо знать, знать, знать, что это по-настоящему, господи, какая несусветная гадость, обсессия, и не сеты эти – гадость, а ты сам, ты лично – гадость, маленькая мерзость с дорогим кольцом на дрожащем пальце, человек, которому впервые в жизни представился шанс большого, рискованного и благородного поступка: опубликуй интервью с Гаманаевой, подними скандал, заставь кого-нибудь расследовать это дело, ты же все знаешь, хотя никаких фактов нет, твоя интуиция все объяснила тебе, ты же сам не сомневаешься, что копни чуть, чуть-чуть совсем копни – и станет ясно, почему снафф, который ты, гаденыш, заказываешь, боясь помыслить, что получаемый результат – не подделка, потому что тогда на твоей совести… о господи, но, да, ты же знаешь, что копни чуть глубже – и станет ясно, почему снафф существует, почему борьба полиции с ним так бесплодна, кто не дает плодам… Но ты сидишь здесь, напряжением скул удерживаешь дрожь в голосе, не от страха, от нервного озноба возникающую, улыбаешься официантке и чаю заказываешь, не вертишь соусницу в руках и вообще руки спокойно держишь на столе – и все ради того, чтобы получить единственно подлинное, единственно… Напряжением скул удержи дрожь в голосе, улыбнись официантке, попроси не чаю, а просто минеральной воды, отодвинь соусницу подальше, положи на столик диск с давешней записью, руки сложи замочком перед собой и скажи, глядя собеседнику в глаза, лишенным интонации голосом:
– Сатаней Гаманаева.
Скиннер посмотрел спокойно, вздохнул тяжко.
– Да?
Он не растерялся. Ты ожидал, что он растеряется? Ты ожидал. И теперь ты растерялся – и неловко, стыдно заспешил:
– Это ваши люди приходили к ней той ночью, Уолт. Я в этом не сомневаюсь. И не сомневаюсь, что десять лет спустя это ваши люди для острастки прочим молодым и рьяным полицейским убрали Кшисю Лунь. Трудное дело, а? – найти полицейскую-педоморфа, да еще и готовую на такие дела, а? Следующий шанс выпадет нескоро, да и тогда девочки будут отказываться одна за другой, напуганные призраком Кшиси, а? И никто не будет вам мешать, а?
Господи, да что ты делаешь, идиот! У тебя же трясутся губы, и перестань немедленно акать, и ты сам ни на секунду не веришь ни единому своему слову, утром еще… а теперь… И хотя бы перестань акать!
Скиннер посмотрел спокойно, вздохнул тяжко и вдруг сказал:
– Знаете, Гэри, – мы же по имени, да? – знаете, Гэри, в последнее время у меня стало возникать четкое чувство, что эпоха порнографии прошла. Вы как журналист, всю жизнь пишущий о порнографии во всех ее проявлениях, и я как человек, всю жизнь занятый борьбой с нелегальной порнографией во всех ее проявлениях, – мы не можем не почувствовать это первыми, и мы чувствуем – вы же чувствуете, Гэри? Я чувствую очень остро. Золотой век сейчас, и он даже не на изломе, а где-то за изломом, он уже рассыпается, пуффф! Дело не только в том, что рынок забит, мы это знаем, и вы, и я, но у меня другое чувство, гораздо важнее – у меня чувство, Гэри, что сознание забито. Понимаете, перенасыщено удовольствием. «Белый кролик», вы знаете, о чем речь, да? – так вот, у меня чувство, что скоро не только у тех, кто в самой индустрии, не только у вас, Гэри, но и у невинных зрителей начнут появляться «белые кролики». Порнографии некуда идти, Гэри. Пять тысяч лет славной истории – и вот итог: несварение от переедания. Понимаете, да, Гэри? Некуда дальше, некуда. Конец эпохи – такое у меня чувство, конец эпохи порнографии. Золотого века. Помпея в миг начала извержения – блеск, красота и роскошь, и надо всем, в стремительно чернеющем небе – смерть. Что-то придет на смену порнографии, как порнография пришла на смену наркотикам, Гэри. Я не знаю пока, что. Все эти ванильные судороги сейчас, попытки обойти Кодекс, разнообразить продукцию – мерзость и стыд, Гэри, ничего не будет, потому что никому не нужно уже. Чилли – нечего добавить. Ну нечего, придумай что угодно – все есть. У нас с вами не хватит воображения даже, поверьте, а мы такие рапорты получаем… Некуда плыть, Гэри. И даже в сторону снаффа – и я скажу вам это по большому секрету, как человеку знающему, Гэри, – не надо плыть в сторону снаффа, ни реального, ни поддельного. Потому что не важно же – реальный, поддельный, важно, что даже приличный человек, который захотел, приличный человек, как, например – только например, Гэри, – как, например, вы, – может пойти и заказать… И даже не верить, знаете, что настоящее, мозг отказывается верить, ответственность нести отказывается за свой заказ и его исполнение – но человек может раз за разом заказывать… если хочет. Расскажите мне, чего вы хотите, Гэри. Вы мне дороги, мы оба – реликты нашей прекрасной эпохи. Я готов сделать для вас что-нибудь.
Глава 105
– Мне в графе «Дети» уже писать дитя или еще не писать? Вупи? Ку-ку? Ау?
…Веточкой перешибем бревно, веник переломим пальчиками, и все произойдет – нет, не спрашивайте меня, как, тут какой-то такой момент, видимо, его надо пропустить, не задумываясь, ну, скажем, закрыть глаза и открыть – и у нас появится жизнь, где-нибудь в такой, как ваша эта, квартирке, маленькой квартирке, ничего общего с хоромами моими, с моей холодной и пустой «каплей на столбе» – в квартирке маленькой и обшарпанной, но единственной, единственной – скажем, в Болдвине, в Медоусе, в Эль-Серено, достаточно далеко, чтобы нас не трогали и мы к ним не бегали, – и все…
– Писать, наверное. Ну, или приписать «родится тогда-то». Ну, или позвони в университет и спроси. Алекси, пожалуйста, отложи анкету на двадцать минут и давайте сядем за стол, мы же с Фелькой весь день готовили, ну что ты за свинюка такая, мама, ну хоть ты скажи ему!
…И все. Я, вы не заметите даже, как, – я всегда буду решать все ваши проблемы – присутствием своим и слиянием ваших огромных миров в полость моего маленького, полупустого – и все, и все. Все будет навсегда единственно правильным, от бога положенным – мои губы будут соединять ваши губы, мои болезни будут разрешать ваши ссоры, мои под щечку подложенные ладошки будут согревать ваши подушки – правда, – будет покой, и застывшее время, и игра в лапту в субботу в розовом утреннем парке, и какао, разлитый по ковру, где мы – уже – смеемся – уже – срываем дыхание – любим – любим…
– Вупи, деточка, он меня не слушается. Он не хочет праздник, он не хочет ехать потом Нью-Йорк смотреть, он хочет учиться, не дергай его, пусть заполняет свои анкеты, мы без него разговеемся, а потом его накормим.
– Дженни, вы святая женщина, но я хочу, хочу, хочу! Все хочу! Есть хочу! Нью-Йорк хочу! Целоваться с женой хочу!
– Лекси, с ума сошел, не дави на живот!
– Я не давлю, я глажу!
– Лекси, ты ее повалишь сейчас!
– Фелька, я тебя скорее повалю, вот так, вместе со стулом, ррррраз!!
– Псих!
– Ненормальный!
– Алекси, миленький, дайте девочкам поесть!
…Вупи, Алекси, я буду, правда, я буду хорошо учиться, читать книжки, никогда не ложиться после девяти и никогда без вас, и никогда не засыпать первой, я обещаю. Я буду младше вас на пять лет – на десять лет – на столько лет, на сколько вы захотите, мы свезем в дом все мои игрушки и твои игрушки и твои книжки и мои книжки и мои машинки и твоих кукол – у тебя ведь есть куклы? – нет кукол, ты никогда их не любила, как я сразу не поняла, – хорошо, и твоих плюшевых зверюшек, мы наклеим в ванной переводные картинки, а на шкаф повесим портрет девушки с рыбьим позвоночником и фотографию с большой коровой и что-нибудь еще, нет, не на шкаф, магнитиками приклеим на холодильник, старую музыку будем слушать большую часть времени, я научусь, правда…
– Детка, расскажи мне про работу.
– Ну что про работу, они меня взяли, быстро, типа, за два дня.
– Тебя всегда брали за два дня.
– Только ты месяц возился-ухаживал!
– Я романтик, а они деловые люди!
– Романтик, у тебя шерсть на морде вся в соусе, облизнись.
– Ну, детка?
– Ну большая фирма, очень хорошая, их, типа, две тысячи человек, я буду заведовать лабораториями – собственно, огромный пост, мне даже не по себе, но это близко где-то к тому, что я до порно делала. Фактически то же самое. И собираются они заняться биомиксингом, говорят, это перспективно очень, первые такие будут – ну, насколько я сама могу оценить. Ну, в общем, увидим.
…И будем жить утром и днем и вечером, но по ночам я с каменным от ужаса сердцем буду подниматься на локте и видеть вас, спящих, – видеть тебя, спящую, поворачиваться – и видеть тебя, спящего, и думать: господи, дело идет к концу, дело идет к концу, к смерти моей, к смерти – но через что именно, как? – и мучиться, не понимая. С каменным от ужаса сердцем я буду продираться сквозь наше счастье, и когда ты – и ты – родите наконец твоего ребенка – тут-то я и умру немедленно и навсегда, то есть захлопаю в ладоши, и запрыгаю, и заплачу от счастья, и буду целовать вас, как вы мне никогда не позволяли и не позволите никогда, я знаю – но дайте мне хоть минуту, дайте мне думать, что я буду целовать вас, но ее – тебя – особенно осторожно, и мы отметим – и мы с тобой напьемся – а ты не будешь, тебе будет вредно, ты собираешься кормить грудью, и мы будем подчеркивать это, тая – тая, и с этого вечера ты будешь спать посередине, а я с краю…