уперся в тупичок и остановился, не зная, куда дальше двигаться. Пустой тупик с нависающими золотыми кронами, припорошенными пылью, был, казалось, необитаем, ни одно окно не глядело на тебя, вымерший отросток города, слепая кишка. Каблук впивался в стершуюся пятку железной хваткой; на улицу, где размахивали руками два самостийца в черных пиджаках, я не желал возвращаться. Паника заструилась потом за воротник рубашки, как всегда бывает, когда предстоит стучаться в чужую дверь: я приблизился к железным, выкрашенным пыльной краской воротам, стараясь обнаружить какой-нибудь проходной двор, чтобы выбраться из тупика. Шелохнулся воздух, и тут же, снова расстреливая меня, с цоканьем посыпались на асфальт каштаны. Я прижался лбом к металлу ворот, как будто защищаясь от этого злого и бессильного града, и, пережидая цоканье и чирканье лопающихся на лету каштанов за спиной, я невольно вжимался ладонью в выпуклый орнамент дутого металла, водя по его острым углам. И тут почувствовал, что проваливаюсь: часть ворот, в которую я вжимался, раскрылась, оказавшись калиткой; ввалившись в пустоту двора, я еле удержался на ногах, чуть не упав на колени перед человеком, сидевшим на лавочке во дворе у самых ворот. Железная калитка захлопнулась, возвращенная пружиной в прежнее состояние, и человек в брезентовом не по погоде плаще, не вставая с лавочки перед пыльным двориком, приподнял черную шляпу, поправил очки и спросил:
«Откуда?»
«Я заблудился», – сказал я.
«Вы не киевлянин? Тогда зачем вы в Киеве? – Он раздраженно пожал плечами. – У вас, может быть, глаза не на месте? Вы разве не видите на каждом углу трехэтажной афиши? Там ясно сказано на трех языках: на русском, украинском, – он стал загибать пальцы, – и на немецком языке. Вы, может быть, не умеете читать, молодой человек?»
«Там на афише по-английски, а не по-немецки. По-русски, по-украински и отчасти по-английски», – поправил я его машинально, оглядывая двор с угрюмым зданием, запертым на замок.
«По-английски? – Человек в шляпе усмехнулся. – Разве это имеет значение? Сегодня по-немецки, завтра по-английски: явиться на угол двух улиц, возле кладбища, при себе иметь документы, деньги, ценные вещи, а также теплую одежду под угрозой расстрела. Или, может быть, молодой человек не аид? – И он приподнял дальнозоркие очки, чтобы разглядеть меня получше. – Как вы сюда попали в такой печальный день?»
«Я попал сюда случайно», – пробормотал я.
«В этот двор никто случайно не попадает», – сказал он, глядя, как послеполуденный ветерок перегоняет с места на место скорлупу каштанов. Я пытался придумать подходящий повод, чтобы удалиться.
«Я ищу аптеку, вы не знаете поблизости аптеки? – нашелся я, вспомнив про стершуюся пятку. – Я стер ногу, мне нужен пластырь», – добавил я для убедительности.
«Есть аптека. За углом направо есть прекрасная аптека. Почему бы не быть и на нашей улице аптеке, если нет на ней праздника? – И он снова недоуменно пожал плечами. – Но зачем пластырь? Пластырь на том свете не поможет».
Нелепо поклонившись, я попятился назад к железной калитке, и, когда она захлопнулась, свистнув пружиной, выпуклый орнамент на железной дверце сложился перед моими глазами в шестиугольную звезду: я, оказывается, побывал во дворе местной синагоги. Но местный сумасшедший не заметил ни моего поклона, ни стука железной дверцы: он был погружен в созерцание скорлупы упавшего ему под ноги каштана. День, начавшийся так лихо, под бой барабанов и зов трубы, заканчивался фантасмагорией. Я шел, закусив губу, то ли от неясной обиды, то ли от боли, боясь ступать на стершуюся пятку, стараясь не глядеть в сторону распивочной слева; свернул вправо и на первом углу снова направо, как указывал сумасшедший. Передо мной уходил вниз, к Днепру, переулок щербатых, как чемоданы, домов, и в заходящем киевском солнце тени их удлинялись на глазах, как будто эти гигантские чемоданы в руках невидимых путешественников удалялись вниз, толкаясь в живой очереди неизвестно куда. И я поспешил вслед за ними. На первом же углу, как будто поджидая меня, под вывеской «Аптека» стоял человек в аптечном халате, белом, больничном, и курил папиросу, глядя вдаль, вслед теням, уползающим под гору вниз, глядел на закат и покуривал, как это бывает только в южных городах, где еще не разучились прощаться под вечер с уходящим днем. Я стоял поодаль на краю тротуара, не решаясь оторвать его от созерцания солнцеворота, крутившего золотой пылью в конце улиц. Он докурил папиросу, растер ее каблуком, отбросил окурок к решетке канализации и, повернувшись ко мне, без перехода спросил: «Вы ко мне?»
Его огромная тень меня не обманывала: он был действительно огромного роста, я еле доходил ему до плеча. Глаза его глядели на меня сверху вниз не по-аптекарски, без очкастого прищура, не моргая: не взгляд, а двустволка. «Мне нужен пластырь, я заблудился, ногу вот стер», – пробормотал я. «Вы что, не знаете, который час? Моя аптека уже закрыта. Кто вам посоветовал ко мне обратиться?» Я не знал, что киевские аптекари требуют рекомендаций. («К своим иди!») Я набрался духу и сказал: «Мне указали на вашу аптеку в синагоге неподалеку».
«В синагоге? – Он помедлил. – Хорошо, я отпущу вам пластырь», – и стал отпирать дверь аптеки. Пока он гремел ключами, я невнятно оправдывался, как всякий советский человек перед продавцом: «Я был на джазе днем, глупо вышло, свалка, еле выбрался, вот ногу стер – бродил по Киеву». При слове «джаз» он развернулся и снова оглядел меня с ног до головы. Потом, оглядевшись по сторонам, прочесав глазами улицу, он вдруг коснулся моего плеча рукой и спросил на этот раз почти шепотом:
«Вы из Москвы?» Я кивнул утвердительно, завороженный этими пассами. Не говоря ни слова, он распахнул дверь аптеки и чуть ли не втолкнул меня внутрь. Его презрительная медлительность испарилась: он четко запер дверь и, забежав за прилавок, стал рыться в бумажках и коробочках, обнаружил нечто, снова поглядел на меня и еще раз переспросил: «Из Москвы? Пластырь?» Я виновато улыбнулся, как будто стертая нога была моей непростительной ошибкой, помилкой, смертельной виной. Я старался не встречаться с его сверлящим взглядом, обозревая собственное отражение в стеклянных шкафах с банками, склянками, колбами и горой очков на одной из полок, точнее одних дужек без линз, как будто снятых с мертвых для других надобностей.
«Вот ваш пластырь, – положил он на прилавок виток клейкой ленты. – Больше ничего? Вы уверены?» После такого дня я уже ни в чем не был уверен. От выпитого хереса трещала башка, во рту был такой привкус, как будто меня долго били по зубам. Я вспомнил, что забыл взять в дорогу тюбик зубной пасты. «Может быть, у вас найдется зубная паста?» – спросил я нерешительно. Губы его растянулись в неожиданно радушной улыбке, он был неизвестно чему страшно рад.
«Зубная паста? Конечно! Что ж вы раньше не сказали? – И он засуетился за прилавком. – Только вот какая зубная паста? Какую зубную пасту вы предпочитаете?» Его энтузиазм показался мне нелепым, и я сказал, что мне решительно все равно. Все в этой аптеке показалось мне нелепым: собственно, впервые в жизни я оказался вне очереди, то есть наедине лицом к лицу с продавцом в пустом магазине, и я затылком почувствовал, что дверь заперта. «Мне все равно», – повторил я, возвращаясь к зубной пасте. «Как это все равно? – не успокаивался аптекарь. – Вы же из Москвы, вы из Москвы, не так ли?» Я и это подтвердил кивком: «Пусть будет мятная». Все это начинало походить на шпионский разговор. Было ясно, что его интересует гораздо больше, чем он решался спросить. «Но сдачи нет, понимаете? Кассу я уже сдал», – сказал он, хотя я еще не вынул из кармана ни копейки. До меня наконец дошло, что он собирался выжать из меня, случайного отчаявшегося покупателя, лишнюю деньгу. Мне хотелось поскорей куда-нибудь сесть, а лучше всего лечь, хоть бы и в гуртожитке, но лечь и, закрывшись одеялом до макушки, позабыть об этом городе. Чтобы не вступать с ним в пререкания, я, не тронув мелочи в кармане, которой хватило бы на десять пластырей и тюбиков пасты, вытащил рубль. Аптекарь подхватил денежную бумажку, поболтал ею в воздухе и сказал: «Но для вас мы попробуем отыскать сдачу. Пойдемте-ка», – и, взяв меня под локоть, повел к задней двери помещения. Его пальцы крепко сжимали мою руку: сопротивляться было бесполезно. За дверью оказалась узкая лестница, в конце которой мелькал свет, и к этому свету мы и стали шаг за шагом продвигаться. «В чем дело?» – пробовал возмутиться я, но аптекарь лишь прошипел: «Тсс! Еще одна ступенька». В щелку света внизу просачивались заунывные звуки то ли плача, то ли пения, которое тревожило, как подступающая разгадка. Дверь распахнулась.
После темноты лестницы свет в комнате показался мне ослепительным. За широким столом сидело человек двенадцать, похожих друг на друга, как похожи бывают люди со скрещенными руками в президиуме. И мой глаз, свыкаясь со светом, наконец расшифровал взаимное сходство участников этого конклава: все они как один были в черных беретах. Перед каждым лежала раскрытая потрепанная книга. В центре покрытого белой скатертью стола возвышались: початая бутыль багрового вина и семисвечник. И я понял, где я очутился: я был среди евреев.
«Человек из Москвы», – подтолкнул меня вперед аптекарь. Я стоял, моргая от света. Все двенадцать беретов медленно повернулись в мою сторону. Последним обернулся тот, кто сидел во главе стола спиной ко мне. Я ожидал увидеть седую бороду и кустистые брови. Но на меня смотрело жесткое юношеское лицо, моложе всех присутствующих, одно из тех дерзких лиц, что крутились в компании моего московского приятеля. В полной тишине он смерил меня взглядом и сказал сухим тенорком, обращаясь к аптекарю: «Не тот!» – и все двенадцать вновь забормотали, то ли плача, то ли напевая, возвратившись к своим книгам. Меня как будто уже не существовало. Но мне ведь было ясно, что я попал к своим; что они собрались тут втайне; что они кого-то ждали. Они ждали эмиссара из Москвы. И что я был не тот. Не я был их эмиссаром. Но ведь я был в курсе. Я, может быть, был изгнан со второй половины потерянной неграми родины, чтобы оказаться в найденном евреями джазе. Я бы мог рассказать им про всех тех, кто мог быть их эмиссаром, я бы мог сказать заученное у моего приятеля «алейкум салям». Я ведь был во всем осведомлен: Сион, суббота и чтоб без салями. Но я не сказал салям начальнику евреев за его малиновую ласку. Потому что снова струсил, подозревая, что теперь, после рокового «не тот!», аптекарь вместе с другими двенадцатью истолкуют каждый мой шаг на пути в освещенную комнату так, что я, мол, старался проникнуть в эту комнату и в их тайну обманным коварным путем; и сейчас, что бы я ни сказал им в доказательство своей примазанности к их избранности, это будет воспринято как уловка стукача и двурушника. Аптекарь стал подталкивать меня к выходу. Наверху, выпроваживая меня за дверь, он выгреб из кармана кучу мелочи и сунул ее мне в кулак: «Сдача! Сдача!»