Дверь захлопнулась, и я оказался в темноте, в цоканье падающих каштанов, в чужом городе, с испорченными часами и стертой ногой, с дурным привкусом во рту, с которым добирался до самой Москвы, где мне сухо разъяснили, что я оказался в Киеве в годовщину расстрела евреев, в день тайного поминовения жертв Бабьего Яра. Но я, я, тот, кто был принят всеми, всегда и везде и перед которым вдруг захлопнули дверь как раз того дома, что показался мне тогда самым желанным на свете, я пытался выяснить только одно: кого ждали в подвале люди в черных беретах? Я не имею в виду моего приятеля, который мог бы оказаться на моем месте, не отдай он мне оказавшегося лишним билетика.
Ночь в Музее оккупации
Не стоило, конечно, упоминать Мелвину про советскую телефонную будку в Таллине. Но после второй водки-мартини я расслабился. «Got trapped in your own Soviet past?» – афористично отреагировал он на мою анекдотическую историю. И заключил свой афоризм негромким смешком. Семидесятилетний Мелвин, первый секретарь совета директоров нашей корпорации, смешлив. Он реагирует на твои реплики коротким ироническим хмыканьем. Смешно, действительно, застрять в уличной телефонной будке. Но стояла она не на улице. Этот телефон-автомат стоит в таллинском Музее оккупации. Советской оккупации, ну и нацистской заодно. То есть телефон-автомат, где я застрял, был как бы машиной времени тюремного типа – я действительно оказался «в ловушке собственного прошлого». Советского, соответственно, прошлого.
Мелвин своей иронической ремаркой как бы отмахнулся от этой моей истории: мол, нелепый инцидент. Его скорее занимает сам факт, что я бывал в советском Таллине. Но вся моя жизнь и состоит именно из таких вот нелепых инцидентов, вроде телефонной будки, и эти мелочи за последние двадцать лет выросли в грандиозную кучу – как бы это сказать? – кучу барахла. Треш, как говорят теперь в России. Шит, короче. И нет времени эту кучу разгрести. Видимо, неудачник – это тот, чья жизнь и есть такая вот куча – как бы ее назвать? – куча неразберихи.
Я всегда стараюсь, чтобы все было комильфо, но в решительный момент все идет кувырком, насмарку. И сейчас, и тогда. Как лыжное катание в Эстонии лет тридцать назад. Я все идеально организовал для поездки вчетвером. Нам по двадцать лет. Френды с герлами, лафа! (Так мы в те годы изъяснялись – смешно.) Но она за день до отъезда связалась с этим грязным животным. Как она могла? Let’s talk about it later. Об этом позже.
Мелвина все это не касается. Из моего поколения все ездили в Эстонию кататься на лыжах. Это как сейчас в Швейцарию, вроде Куршевеля – или куда там олигархи ездят в наше время? Марина даже Мелвина уговорила туда съездить, с его хромотой и астмой. Обычно она сама путешествует. По разным столицам мира чуть ли не каждый месяц за последние два года. Как только Мелвин вывез ее из России как свою новую супругу, очень быстро выяснилось, что у нее в каждой столице по любовнику. Бывшему, само собой, любовнику. Для Мелвина они все – ее «старые друзья». Куда ни приедешь – везде старый друг. Поэтому в отелях она не останавливается. Только если Куршевель с Мелвином. Но Мелвин создан не для лыж. На лыжах каталась с горок Марина. Саночки возить она не любит. А Мелвин всю неделю просидел в баре. И я бы так же поступил, если бы мог себе позволить.
Короче, я бывал в Эстонии. Но меня не спрашивали, я и не отвечал. Нас с советских времен приучили не отвечать на незаданные вопросы. Впрочем, эстонцы не спрашивали, потому что и так было ясно. Если бывший советский, значит, хотя бы раз тут был. Эстонцы тут же все прекрасно понимали, я это чувствовал затылком (мне казалось, на меня все оглядываются, смотрят в спину). Но было негласное соглашение – считать меня гостем из Нью-Йорка. Советский американец. Что тут скажешь? Не русский и не американец. The sin of non-belonging. Грех непринадлежности. Но sin тут – это не грех. Скорее некий приобретенный порок. Душевная ущербность. И от этого голого факта не прикроешься никаким американским акцентом. Не прикроешься и льняным летним костюмом.
Льняной летний костюм тоже был ошибкой. Я исходил из того, что Таллин теперь – одна из европейских столиц. И поэтому я по совету Марины отправился в Century-21 в даунтауне и приобрел там белый летний костюм – экспорт – сплошной коттон и лен. И голубую рубашку из фирменного шопа, лучше не бывает. Европа, короче. Но сразу стало ясно, что в костюме мне было жарко. Может быть, лен и коттон какие-то слишком плотные. Или нервы. Постоянно все у меня не так, наперекосяк, как с этим костюмом. Хотя костюм на мне сидит вполне. То есть я выглядел весьма комильфо для джентльмена в летнюю погоду, но несколько некстати для Таллина жарким маем. То есть приехал я в своих обычных джинсах, найках, в бейсболке, черные очки. Взглянул из окна такси на улицы Таллина по дороге из аэропорта и понял, что попал в европейский город. И поэтому в отеле тут же переоделся в этот летний костюм и в кожаные туфли. Главное – слиться с толпой, в Риме быть римлянином. Тогда все поймешь. Оказалось, что эти бывшие подданные Советской империи были одеты вовсе не по-европейски, с моей точки зрения. На мой взгляд, они были одеты, как одеваются американцы – точнее, калифорнийские гики из Кремниевой долины: тишортки, кроссовки, бейсбольные кепки. В мое время так иностранцы не одевались. Так или иначе, я выглядел нелепо. Overdressed.
Глупо оповещать об этом Мелвина. Напорешься все на ту же мертвую ухмылку, он пожмет плечами и сменит тему разговора. Подобные промахи не обсуждаются. Это твое личное дело. Джентльмен всегда одет подобающим образом. Я смотрю на стареющего Мелвина: как аристократически вольно и элегантно он выглядит в отличие от меня. Я, вполне возможно, и мог бы достичь всего, чего и он достиг в смысле статуса и долларов. Но есть в нем нечто недостижимое с моими замашками и бэкграундом. Это – его небрежность. Во всем. Даже в одежде. Вот я явился к нему на дринк в своем белом костюме, в том же, что носил в Таллине. Естественно, отдал в чистку после одного инцидента. (Let’s talk about it later.) В этом наряде я рядом с Мелвином выгляжу как манекен в витрине. На Мелвине нет ни одной новой вещи, но мой глаз отмечает и легкую кожу его дорогих летних туфель, и слегка помятый шейный платок из лондонского Liberty. Вот этой вот эстетизированной помятости мне и не хватает. Вроде потертости его рубашки голубого денима. Казалось бы, джинсовая рубаха – но где он ее взял? Не в универмаге Bloomingdale’s и не в Century-21, это уж точно. Эта застиранная рубашка стоит больше, чем весь мой гардероб.
У меня никогда не будет такого шейного платка. Никогда не будет и такого неприглаженного и одновременно элегантного сада с озерцом перед террасой. Это не стиль, это семейный бэкграунд. Никаких при этом садовников – он сам подстригает лужайку еженедельно старой ручной газонокосилкой. Принцип этих миллионеров Нового Света: ничто не выкидывается, пока служит своей цели. Неровно подстриженная лужайка, слишком разросшиеся кусты рододендрона и жимолости, зеленая изгородь за прудом – заросли самшита – все это давно пора было бы постричь. То есть я бы давно постриг. Но Мелвин не делает этого принципиально. Во всем должна быть некоторая небрежность. Но где мера этой небрежности – для меня загадка. Чуть слишком – и уже деградация. Неуловимость этой границы. Класс. Порода. Мелвин Крюгер, миллионер из балтийских немцев. Его занимают истории про старый Таллин, родину его предков, а не мой костюм белой вороны среди американизированных эстонцев.
Прошлое выглядит как другая страна на расстоянии. Но на свете много разных стран и народов. В Таллине я был в другом своем прошлом. Когда я положительно отвечал на вопрос, впервые ли я в Таллине, эстонцы понимали, что я говорю неправду, но это не было и ложью, потому что Таллин, в котором я однажды побывал тридцать лет назад, не имеет никакого отношения к нынешнему городу, который тоже называется Таллин. Не называть же его Ревелем? Таллин был неузнаваемым. Обычно тот, кто вновь посетил город, в котором не был лет тридцать, удивляется переменам и ахает. Или, наоборот, твердит на каждом шагу: ну совершенно ничего не изменилось! Таллин, возможно, не изменился, но в моих глазах казался другим городом. Тот Таллин, куда я попал много лет назад, был зимний Таллин. Забытое ощущение щекотки морозного воздуха в носу во время первой лыжной вылазки с Левой и Леной. Ощущение свободы – побег из опостылевшей Москвы, от сплетен, истерик жены из-за дикого романа с Мариной. Пересадка была в Таллине, мы тогда прошли сквозь весь город. Черный талый снег, фасады старых облупленных домов с пятнами сырости, нечто средневековое во всем, церковный шпиль как будто наклонился зловеще, скользкие крутые булыжники мостовых поблескивают во время оттепели. И сам я тоже был из другой цивилизации. Романтик. В ушанке, с лыжами в руках, турист из советской Москвы.
Тому Таллину, да и мне самому, нет места сейчас, в начале третьего тысячелетия, на этой террасе у Мелвина, в плетеном ротанговом кресле в прохладном и комфортабельном двухсотлетнем американском доме, с лужайкой и озерцом в осоке с ивами за кустами бугенвиллеи и рододендрона. Внутри дома, на зеленых стенах с панелями, пара рисунков Эгона Шиле. Один поздний де Кунинг. Истертая кожа кресел, гигантский камин. И гипсовая статуэтка Меркурия на письменном столе между двумя французскими окнами, открывающимися в сад. Мы сдружились с Мелвином. Он, знаток изысканных загородных ресторанов, приучил меня к устрицам и крепчайшему из напитков – водке-мартини, dry martini. Его седоватый пробор и орлиный нос. Класс, порода. Но меня скорее гипнотизировали его руки: сильные, с длинными костистыми пальцами и безупречными ногтями, они ловко смешивали убийственный коктейль.
Мы сидим перед садом и ждем Марину. Писк мобильника – очередной месседж от Марины. Мелвин надевает очки и читает. Потом смотрит на меня с извиняющейся улыбкой и разводит руки в жесте беспомощности. Марина запаздывает еще на час. Какие-то проблемы с подругой из Чикаго.