Нет причины для тревоги — страница 31 из 91

Заиндевевшая телефонная будка в том эстонском «лыжном» поселке рядом с местным клубом-баром была похожа на гроб, поставленный на попа, но с маленькими окошками, вроде тюремного глазка. В советское время в такой будке совершался, можно сказать, весь жизненный цикл: встретился, выпил, полюбил, облегчился. Единственное, что крайне трудно было совершить в таком телефоне-автомате, – это позвонить: или автомат был сломан, или не было монетки. А дозвониться в ту эпоху до Москвы из эстонской провинции в трескучий мороз было делом немыслимым. Но я человек упорный. Я выбирался из перетопленного, как сауна, бара-столовки на колючий ветер и леденящий душу мороз и двигался к телефону-автомату. До телефонной будки я пробирался дрожа, но не от мороза. Дергал примерзшую дверь, монетки проваливались в щель с мертвенным глухим стуком, и я кричал в черный бакелит телефонной трубки, подпаленной инеем: «Как ты могла? Как ты могла?»

Марина отмалчивалась. На мой вопрос – крик на морозе – ответа не было. Светилась лампочка внутри (никто не вывернул – дисциплинированная нация), и вся будка была похожа на замороженное насекомое, подсвеченное под микроскопом в темноте лаборатории. Пальцы, крутившие заледеневший диск, не слушались, монеты кончались. Разговор прерывался, когда казалось, что возникла надежда на ответ. Чтобы разменять деньги, надо было идти обратно в сельский клуб, где был местный бар и ресторан. Звучала какая-то эстрадная музыка из репродуктора под потолком, и, когда я входил, все эстонцы за столиками молчаливо разворачивались и смотрели на меня как на рыбу в аквариуме. Я разменивал чуть ли не на рубль мелочи в кассе. Я боялся даже сказать «спасибо». Беззвучно исчезал в темноте и снова шел к автомату. Как она могла?!

Однажды дверь заклинило, как будто припаяло льдом – от замерзших слез всех неудачников-любовников? Минуты четыре, помню, я испытывал неподдельную панику: неужели я проведу здесь всю ночь, постепенно замерзая, и наутро из телефонной кабинки вынесут мой заиндевевший труп? Дверь открыл прохожий эстонец, дернув ее на себя. Я уступил ему место в кабинке. Какое было счастье добежать до этого бара-клуба с молчаливыми – если не враждебными – лицами: там, по крайней мере, было тепло и светло. Из репродуктора журчала советская эстрада: «Быть может, ты забыла мой номер телефона. Быть может, ты смеешься над верностью моей. Но я не понимаю, зачем ты так сердита. Ну перестань смеяться и позвони скорей». Может быть, я уехал вовсе не от советской власти или постсоветской разрухи, а из-за несчастной телефонной любви. Чтобы застрять, уже по-настоящему, в музейной копии моего советского прошлого?

Черные стволы по бокам лыжни проплывали плавно. Лыжная мазь была припасена в рюкзаке, но лыжная мазь в ту поездку не понадобилась. В тот месяц снег был сухой, но не мерзлый, мягкий, но не липкий; лыжи не проскальзывали, как это бывает на обледенелой лыжне, но и не застревали в липкой тяжести снега. Толковый был снег. Все тут толковое. Лыжня угадывала намерение ноги лыжника. Лыжня была хорошо накатанная, но не до ледяного блеска. Лыжи входили в лыжню гладко и легко – лыжа и лыжня, отдельно, но вместе, как счастливые любовники. И все-таки я умудрился поскользнуться.

Рука с лыжной палкой опускалась и поднималась, втыкаясь в снег размеренно и точно, как дирижерская палочка, подхватывая ритм мысли. Мысль, впрочем, тогда была одна: «Как она могла?» Простая мысль, но с бесконечными вариациями смысла и разбросом эмоций у каждого, кто произносит эту мысль про себя. Как она могла, с этим рыжим очкариком? Только потому, что он специализировался по топологии хромосом, в то время как я все еще паял паяльником телефонные соединения и проводил эксперименты с мертвыми лягушками на инженерном отделении? Может быть, потому, что его модная небритость была слегка опалена сединой, как сейчас – виски Мелвина? Видимо, на этой мысли я и поскользнулся.

На самом деле я был втайне доволен, что подвернул ногу. Можно было оставаться дома и не тащиться за Левой с Леной по лыжне через лес. Лева с Леной раздражали меня своими оптимизмом, энергией и обожанием друг друга. Когда тебя предал любимый человек, нет ничего хуже, чем быть свидетелем чужого счастья. Любовная парочка: как шустрые голубки, они ворковали на снегу, устремляясь друг за другом, кидались друг в друга снежками. Оба раздражали меня своим любовным телеграфом жестов даже во время лыжных прогулок: казалось, каждый из них сжимает не свою лыжную палку, а руку любовника. Голодные, мы разворачивали бутерброды, завернутые в газету: вареная колбаса, «любительская», слегка подмороженная, на черном хлебе с маслом. Запивали горячим чаем из термоса вокруг небольшого костра на снегу. И хохотали без повода. Вдруг становилось жарко, и Лена прикладывала к губам снег. И снова на лыжи. В первые пару дней это было состояние освобождения. Чувство благодарности – я был рад, что Лева с Леной уговорили меня уехать из Москвы. Но очень быстро телефонные переговоры на морозе с Москвой меня истощили. Мне вообще никогда не нравился походный быт, а особенно лыжные вылазки. Я всегда предпочитал уютную простоту. Вечером – все та же колбаса или банка шпрот под портвейн из местного продмага – меня клонило ко сну, но Лева с Леной в алькове не давали мне спать любовным шепотом и сдержанными вздохами: как бы напоминанием о предательстве в Москве. То есть я от мстительной скуки готов был флиртовать и с Леной, но та все эти пассы игнорировала и вела себя уклончиво: то ли от полного недоумения и наивности, то ли от расчетливости и страха потерять Леву, а скорее всего, из-за того и другого – из-за расчетливой наивности, как все девушки этого зефирного темперамента. Мне не хватало скандального столкновения, хоть какой-либо интрижки в лермонтовском духе.

Я едва замечал в эти дни жену хозяина дома. Ее муж, Юло, пугал своим ростом и тяжелой челюстью. Но смущали очки интеллигента. Выпуклые, как будто окуляры для подводного плавания. В железной оправе, как у Джона Леннона. Из-за этих выпуклых линз я не видел его глаз. Не удавалось перехватить его взгляда, он не давал никакого шанса найти компромиссный тон дружеской нейтральности в общении жильцов-туристов с хозяевами. Никакой враждебности в его манерах я не замечал. Скорее излишняя, я бы сказал – демонстративная – вежливость. По ночам из их спальни на верхнем этаже доносился не яростный скрип супружеской кровати, а размеренное, медленное тюканье клавиш пишущей машинки – явно непрофессиональное, вроде засыпающего дятла, с несистематичным ритмом. Что он там перепечатывал? Угро-финская группа языков. Периодически он приходил со своими друзьями-приятелями, тоже огромными и костистыми. Они церемонно раскланивались, а потом шли за хозяином по лестнице наверх, стараясь не слишком топать своими тяжелыми ботинками.

Когда я подвернул ногу и остался дома, Юло принес мне костыль. Я понял, что произошло: в какой-то точке лыжня раздваивалась. Из одной лыжни возникало две – одна уходила в сторону под горку, к дальнему перелеску. Видимо, по этой просеке ходила на лыжах сначала одна группа, а потом, после снегопада, другая туристическая группа, и эти другие лыжники проложили другую лыжню, параллельно предыдущей. Но на склоне холма эти две лыжни раздваивались. Моя правая нога продолжала следовать одной лыжне, в то время как левая нога стала съезжать влево, вниз по холму. Левая нога слишком далеко ушла вперед, тело отклонилось назад, центр тяжести сместился, и я упал, подвернув правую ногу. Все это я долго объяснял Юло. Я не был уверен, понимает ли он меня или нет. А может быть, понимает, но делает вид, что не понимает. Из-за толстых линз его очков совершенно невозможно было угадать выражение его глаз: эти очки со стороны делали его похожим на слепого. Юло стоял не двигаясь и вежливо вслушивался в запутанное объяснение вывихнутой ноги. Он не сказал ни слова. Вечером, вернувшись с работы, он принес мне инвалидный костыль из местной больницы, чтобы я мог передвигаться по комнате. Костыль на самом деле был не нужен, но был подходящей бутафорией для роли инвалида.

Это был повод залечь в постель на весь день с книжкой и комфортабельно лелеять свою депрессию, вместо того чтобы тащиться по морозу ночью к телефонной будке, звонить ей в Москву и выяснять, почему я должен тащиться к телефонной будке в мороз на другом конце света в темноте, вместо того чтобы держать ее руки в своих руках здесь и сейчас. Вместо ее руки я случайно дотрагивался до руки Тони. Тоня приносила бутерброды с чаем, когда я еще не мог спускаться по лестнице вниз на кухню. Огромный дом. Этот дом сразу поразил наше советское воображение. Казалось бы, деревня, а туалет был прямо в доме, с полным комплексом удобств. Три этажа, все из шлифованного дерева, все прилажено, все работает – водопровод, электричество, отопление. Отопление, правда, включалось только на пару часов утром и вечером, а уборная – при всей своей цивилизованности – не отапливалась. Или мне казалось, что я мерзну, – после московских душных квартир с палящими круглые сутки батареями. Только побывав зимой в Лондоне и в Риме, я понял, что в цивилизованном мире живут с внутренней температурой градусов на десять ниже, чем в России.

Для нас тогда странно было, что у обыкновенного гражданина был каменный дом в три этажа, построенный собственными руками. Не изба-развалюха, а именно толково построенный удобный трехэтажный дом. И не только он, а практически все эти толковые эстонцы строили себе свои собственные дома. Русские живут где придется, стараясь не скучать в ожидании весны. А у эстонцев вся жизнь уходит на строительство дома. Дом важней жизни. «А счастья от этой жизни вообще никакого, – возмущалась Тоня, отбросив в нашем общении все условности хозяйки пансиона. – Меня спрашивают: когда мы заведем детей? И я в ужасе», – говорила Тоня. Она стала все чаще присаживаться рядом с диваном, где я отлеживался днем. Она спрашивала про Москву. Юло толковый мужик, добротный. Выпивает только по субботам. Но каждую копейку считает. Все идет в хозяйство. Или на книги по-эстонски. Кому нужно это угро-финское наречие? Она привыкла к большой стране, к большой культуре. Она из Тулы, родина Льва Толстого, но познакомилась она с Юло в Москве, они оба учились в Энергетическом институте. Там была интенсивная культурная жизнь. Своя веселая компания, ходили вместе в походы, пели у костра, пекли картошку, бывали на спектаклях с острым политическим подтекстом. Евтушенко, физики и лирики. Они с Юло были на одном курсе. Он мало с кем разговаривал. Но с