И тут, как бы в доказательство своей логики, она совершила некий неуловимый, как у циркового фокусника, жест.
За мгновение до этого все, казалось, шло логично и благопристойно. И вдруг происходит нечто такое, что не имело решительно никакого отношения к предыдущему. Гремит барабан, и на арене уже не люди, а животные. Я помню лишь, как тетя Ирена вздернула руку вверх, к виску, как самоубийца с пистолетом. Все повскакали со стульев, тоже взметнув руки – в ее сторону, бросившись к ней, как будто пытаясь спасти ее от неминуемой гибели, но застыли, окаменев, осознав, что все усилия уже тщетны, что слишком поздно. Я не сразу понял, что, собственно, произошло. Мать издала то ли короткий вопль, то ли истерический всхлип. За мгновение до этого передо мной маячил прежний образ тети Ирены: она у патефона-граммофона, в кружевном ореоле своих кудрей, в черном декольте, с дымком «Герцеговины Флор» у алых губ, как в дымке прошлого. Одно движение руки, и она исчезла. Исчезла моя мечта. Точнее, исчезло то, что я считал своей мечтой в прошлой моей жизни. Как если бы она на глазах у всех задрала юбку и скинула трусики. Она демонстрировала нам голую правду.
Ее рука, совершив цирковой трюк, бессильно свисала вдоль бедра; на указательном пальце брезгливо болтался сорванный с моего прошлого ореол – золотое руно ее роскошных волос. Точнее, не ее волос. Искусственных волос. Эти рыжие кудри, соскользнувшие с пальца на пол, были похожи на жалкую шкурку дохлого зверька. На полу валялся волосатый трупик. Это был парик. Всю свою прошлую жизнь я пялился не на золотое руно ее кудрей, а на парик, восхищался чучелом. Я боялся поднять глаза и встретиться взглядом с голой правдой. То, что скрывалось под париком, было страшнее послереволюционной разрухи, сталинского террора и брежневского застоя. Над патефоном нависал яйцеобразный череп с розоватыми младенческими проплешинами, покрытый кое-где, как одуванчиками, пучками седого пуха. У ушей торчали седые патлы, вроде пейсов-косичек, с нелепым, как у китайского болванчика или донского казака, оселедцем с булавкой на макушке: на этих жалких остатках растительного покрова и держался, видимо, парик. Голизна черепа оттеняла напудренное лицо с густо подведенными бровями и наклеенными, как у детской куклы, ресницами, с кровавой кляксой рта: как будто это лицо, как и парик, тоже ей не принадлежало, а крепилось за ушами английской булавкой и его, это наклеенное лицо, тоже можно было сорвать и выбросить в помойное ведро. На этом обнажившемся лице стали выделяться и топорщащиеся жабры щек, и сморщившийся, как на суровых нитках, шов губ, и отвисший кошелек кадыка, и кроличья запуганность старческих заплывших глаз. Эти глаза кружили по лицам родственников, высматривая восхищенный взгляд, ожидая поздравлений, аплодисментов благодарной публики. Вместо этого я услышал глухой всхлип, поразительно напоминающий по звуку приступ рвоты. Отец стоял в углу, уткнувшись лицом в стену. Мать раскачивалась в кресле, обхватив руками голову. Дядя Аркадий, уставившись в пол, беззвучно царапал обивку кресла скрюченными пальцами. Из всех присутствующих один я оставался на своем месте: лицом к лицу с богиней моего детства.
«Ну вот, больше вроде бы разоблачать нечего. Ни в общественной, ни в личной жизни, – вздохнуло лысое существо, умиротворенно мне улыбнувшись. – Он, – сказала она, указывая на меня онемевшим родственникам, – он меня поймет. Мальчик живет в обществе, где не стыдятся самих себя. Ты ведь меня любишь? И такую любишь?» Не дождавшись ответа, она закурила заветную «Герцеговину Флор» и стала накручивать ручку патефона. Я был уверен, что угадаю слова с пластинки. «Shall we dance?» – и она протянула руку, робко заглядывая мне в глаза. Это было лицо моей России: без фальши, без ужимки, без прикрас.
«Прикройтесь, умоляю вас, – выдавил я наконец из себя, сдерживая истерический всхлип. Я нагнулся и поднял с пола парик. – Не надо этой правды. Мы с вами еще станцуем. Только, ради бога, прикройтесь».
His master’s voice
Моя тюремная камера ничем, в сущности, не отличается от лондонской радиостудии Корпорации, откуда я на протяжении последних сорока лет вещал на Россию. В России я никогда не подвергался тюремному заключению. Понадобилась эмиграция в свободный мир, чтобы сорок лет спустя оказаться за решеткой. Тут полная звукоизоляция, как и полагается для выхода в эфир. Выхода наружу нет. Но есть микрофон, соединяющий меня с охранником. Он за непроницаемым для меня стеклом. Это невидимое стекло вполне соответствует стеклянной перегородке, отделяющей ведущего радиопрограммы и звукооператора за пультом. Твой голос улавливается микрофоном и по электронному кабелю через пульт звукооператора идет на передатчики в эфир. Ты в Лондоне, а твой голос витает где-то вокруг Москвы. Твое тело здесь, на Западе, в то время как твой голос, как душа, устремляется сквозь дыры в железном занавесе глушилок к твоему слушателю на Востоке. Эта раздвоенность на тело и голос отражали дуальность моей экзистенции эмигранта. И в этом смысле радиостудия иновещания, эмиграция и тюремное заключение мало чем друг от друга отличаются.
Но сейчас мой голос достигает свободного мира лишь через адвоката, сначала попадая в ухо охранника и психиатра за бронированным невидимым стеклом. Мой адвокат настаивает на том, что убийство было совершено мной в состоянии невменяемости, и поэтому я прохожу психиатрическую экспертизу, то есть нахожусь под постоянным наблюдением. Психиатр убежден, что у меня в голове звучат голоса. Он не понимает принципа работы на радио: мой голос звучит в репродукторе, а голоса звучат в головах моих слушателей. Двор, куда меня выводят на прогулку, тоже напоминает мне своей тюремностью двор Корпорации. Стиль модерн здания Корпорации был моден в ту эпоху во всех странах и был запечатлен, в частности, в государственных зданиях сталинской эпохи, вроде Лубянки. Наша радиокорпорация выбрала здание на Стрэнде именно потому, что там были глубокие подвалы. Откуда не слышно криков замученных радиоработников Корпорации. Из этих подвалов до сих пор в эфир несутся звуки тех, кого давно нет в живых, как будто здание Корпорации – это готический замок, где в подвалах обитают духи и привидения. Подвалы Корпорации переполнены этими невидимыми призраками – голосами покойных радиовещателей. Человек мертв, а его голос, его душа, продолжает звучать в эфире, как будто эфир – это и есть тот свет. Говорят, если голос преодолеет атмосферу и попадет в космическое пространство, где нет трения и глушилок, он будет путешествовать во Вселенной бесконечно. И может рикошетом вернуться на землю, как призрак, и начать преследовать по ночам самого радиовещателя. Я пишу историю о том, как мой голос стал преследовать меня. Мой голос, но в иной инкарнации.
История эта началась год назад – с решения администрации от меня избавиться. По идеологическим, конечно же, соображениям, хотя конфликт возник из-за стилистических разногласий. Замдиректора Корпорации и главный редактор Нора Блантик (корпоративный тип: апломб на шпильках и фальшивая дружелюбность с ледяной улыбкой) вызывала меня в свой кабинет (на стене – портрет легендарного сэра Обадии Гершвина, патриарха радиовещания на Россию) для неформальной профилактической беседы о возможном окончании моего сотрудничества с Корпорацией. В годы холодной войны Нора Блантик вела музыкальную программу, где она разучивала со слушателями танец самбо, ча-ча-ча и тому подобные выкрутасы в эфире. Это считалось смелым в ту эпоху – начальство Корпорации было уверено, что в Советской России танцы состоят исключительно в маршировке восторженных толп под военную музыку на Красной площади.
Нора Блантик от имени Корпорации в присутствии адвоката предлагала мне – как одному из самых заслуженных радиовещателей с легендарной репутацией – изрядную финансовую компенсацию. Откупные, чтобы отделаться от меня бесшумно. «Одному из самых» – это любопытная формулировка. А кто еще, кроме меня, остался из заслуженных? Все остальные уже давно преодолели звуковой барьер и оказались по ту сторону эфира, скользя в бесконечной черной пустоте, где звезды не мигают и беззвучны, как рыбы в аквариуме. Вместо этих потерянных душ по коридорам Корпорации бродят загадочные молодые типы с наглыми улыбочками – это новые сотрудники, набранные Норой Блантик в постсоветской России. Все как один профессионалы бывшей советской журналистики. Мы знаем, в каких письменных отчетах начальству на Лубянке заключался их профессионализм. Улыбка сэра Обадии Гершвина с портрета на стене – ментора всех радиовещателей с первых лет основания Всемирной службы Корпорации – из ироничной уже давно превратилась в брезгливую.
Я, во всем подражавший сэру Обадии, с такой же улыбкой выслушивал белиберду Норы Блантик о переходе Корпорации на электронно-цифровую технологию, о виртуальной реальности в интернетном эфире, где содержание подсказывается самим слушателем через телефонные диалоги, интервью и симультативное телеграфирование текстов по интернету. Было ясно, что она сама не понимает и половины всей этой терминологии, но вывод напрашивался только один: когда содержание передачи диктуется массовым слушателем, необходимость в радиоведущем-профессионале старого образца (то есть мне) естественно отпадает. Я смотрел на ее бегающие глазки и губы, вытанцовывающие ча-ча-ча и другие вербальные антраша с одной целью – заморочить мне голову. Мне, короче, намекали, что я, чей возраст приближался к пенсионному, с моей аллергией на дигитально-цифровую революцию, был пережитком и обломком прошлого. Моя персона в этом цифровом будущем приравнивалась к двум нулям. Сорок лет коту под хвост.
Меня действительно показывали визитерам из России, как будто я был курьезом прошлых веков в кунсткамере, а мой деск в офисе был музейным экспонатом. Действительно, до самых последних дней на службе я отказывался редактировать свои передачи электронно на компьютере – я работал на допотопном магнитофоне. Запись в студии копировалась для меня на магнитофонную ленту. Как в пьесе Сэмюэла Беккета «Последняя лента Крэппа», рядом с моим столом стоял студийный мастодонт с гигантскими металлическими катушками. Да и само мое рабочее место – письменный стол, писчебумажные принадлежности, дырокол, скрепки, магнитофон справа, окно слева – все это было само по себе реликвией прошлого. Рабочие места в Корпорации уже давно стали виртуальные – где присядешь у очередного компьютера, там и вещаешь. Начинают с того, что у тебя отбирают индивидуальное место. Закачивают тем, что лишают тебя твоей индивидуальности. Это мир, где у нас, лишенных индивидуальности, как говорил товарищ Сталин, незаменимых нет. У тебя разбитое сердце? Мы его заменим на новое.