Нет причины для тревоги — страница 55 из 91

Это была мертвая замороженная курица. Она висела в авоське на ручке форточки снаружи за стеклом. Так вывешивали в его детстве продукты питания за окно зимой: холодильников тогда не было и в помине, а на морозе можно было хранить продукты неделями. Он взял бинокль, вгляделся и отпрянул: общипанные ноги птицы были похожи на человеческие. И все распластанное, перетянутое сеткой авоськи тело курицы было похоже на фигуру распятого человека. Но главное, он перестал понимать, видит ли он этот распятый труп с крыльями на кресте с дальнего расстояния или же прямо перед носом, за стеклом собственного окна: так мушка в глазу кажется самолетом далеко в небе, а муха за стеклом – соринкой в глазу. Смещение планов, расстояний и перспективы.

Изменялись сами масштабы его зрения. Когда он вглядывался в перестраивающиеся руины дома напротив, в его глаза как будто был вставлен бинокль. Бинокль этот становился все более и более мощным, потому что предметы перед его глазами становились все крупнее и крупнее. Тем временем куски неба отваливались на глазах, как старые плитки кафеля в ванной, обнажая выщербленную стену. Постепенно он стал замечать, как из облачной фигуры на фоне неба постепенно выделились широкие плечи и шляпа пожилого грузного человека, увиденного со спины. Он даже догадывался, что шляпа была соломенной. Человек склонялся над кухонной плитой, и каждое его движение было очень знакомым. Так поворачивают водопроводный кран, чтобы наполнить кастрюльку с водой. Каждый жест был неспешным, хорошо рассчитанным. Точно так же передвигался по кухне его отец: может быть потому, что потерял на войне ногу и ходил на костылях или на протезе.

Отец никогда никуда не спешил. Но при этом всегда присутствовал в суетливой жизни сына. Сейчас стало ясно, что он не покидал своего сына никогда, просто сын не замечал отца рядом. Это и создавало ощущение безопасности – то есть непременного незаметного присутствия того, кто без слов откликнется на твою просьбу, придет на помощь, защитит и укроет. От тебя требовалось лишь одно: периодически сообщать, где ты и как ты. И важно было это не ему, а тебе самому, чтобы ты понял, где ты находишься. Он уже давно не говорил с отцом. Как звучит голос отца по телефону? Как он сдвигает соломенную шляпу на затылок? Как поднимаются уголки его губ в улыбке? Как задираются его брови от удивления?

Как будто в ответ, лицо отца заслонило все перед глазами. В этой искаженной памятью перспективе руины дома напротив исчезли. Стало понятно, что нет ни дома, ни улицы. Отцовские черты лица заслонили все, как гигантская голографическая реклама в небе. Он понял, что видел этот образ уже несколько дней, он проявлялся постепенно, как то самое лицо сквозь рябь воды на поверхности, когда ты сам под водой. Он хотел бы обратить внимание других на этот странный человеческий образ, покачивающийся над ним в небе, но вокруг не было никого, кто подтвердил бы существование этого миража.

Он был один неясно где. Исчезло абсолютно все. Не было ничего: ни людей, ни животных, ни домов, ни деревьев, ни неба, ни земли. Не было точки отсчета, и поэтому невозможно было сказать, где он находится – вверху или внизу? И поскольку исчезла всякая перспектива, невозможно было почувствовать глубину собственного падения. Не было ни добра, ни зла. Он поглядел на свою плоскую руку и понял, что сам он стал плоским, слившимся с плоским миром. Он завис над плоской и прозрачной поверхностью. В любую секунду он мог соскользнуть в загадочную черную дыру внизу. Говорят, такой туннель видишь в моменты клинической смерти. Стихли слова. Он был совершенно один и мог говорить только о себе и за себя, но поскольку самого себя он совершенно не знал, сказать ему было абсолютно нечего. Слов не осталось. Он когда-то принадлежал большому миру, а теперь этот мир сливался в одно черное пятнышко: так однажды он увидел островную Англию из иллюминатора самолета, возвращаясь из Америки. С высоты птичьего полета, с точки зрения жаворонка Англия становилась все меньше и меньше, но английская душа деревьев и трав внизу разрасталась на глазах и не находила себе выхода, как будто вся природа на свете, воплощая все идеи бывшей империи, была загнана в один-единственный дюйм на карте мира – в точку, бессмысленно плавающую в прозрачной водной пустоте.

В глаза ему ударил луч солнца. И не один. Два луча. Он увидел два солнца сразу. Это было апокалипсическое зрелище. Два светила на небосводе. На небосводе ли? Уже невозможно было сказать, где возникает у него перед глазами окно, где начинается стена, а где небо. Пока не стало ясно, что в небе повисло зеркало. Затем в небе появился детский велосипед. Нет, не в небе. Он плыл по стене. Нет, не плыл. Он висел на стене. На стене кухни, выкрашенной голубой масляной краской. Ничего удивительного. Он висел на крюке: так в детстве у него дома хранили велосипеды, вешая их на зиму на стену, на крюк, до весны. Рядом висело небольшое, слегка выщербленное зеркало в облезлой рамке. И в нем отражалось солнце. Все, наконец, одно за другим обретало свое место у него перед глазами: зеркало на стене, наискосок от огромного кухонного окна отцовской квартиры. Это была знакомая с детства кухня. Газовая колонка. Полки с посудой. И рама окна – гигантским крестом. Фрамуга с форточкой. И там, с наружной стороны, висела в авоське – в холодильнике снежной зимы – туша курицы с расставленными лапами, как будто распятая на кресте рамы.

Лицо отца было повернуто в его сторону, а в зеркале отражалась отцовская спина и шляпа на затылке. Понять его действия и расшифровать смысл предметов, которыми он манипулировал, было крайне сложно из-за смещенных масштабов: когда ты ощущаешь себя размером с муравья, все на кухне кажется размером с дом и неясного назначения. Отец склонялся над мистическим агрегатом. В зеркале отражалась гигантская форсунка, из отверстий которой полыхали голубоватые языки пламени. Пламя билось о сияющую металлическую поверхность, странную емкость с заклепками и длинной ручкой. Слышалось и бульканье воды, но не из крана, а где-то рядом, в аккомпанемент гудению пламени. В зеркале отражался еще один загадочный стеклянный предмет, похожий на космическую станцию. И там, за стеклом, он наконец увидел себя, отраженного в зеркале.

«Обедать, пожалуй, еще рановато. Но я сварю тебе яйцо в мешочек. И чашку крепкого чаю с тостом и мармеладом», – пробормотали гигантские губы отца. В руке у отца оказалось еще одно огромное и белое, как глазное яблоко, солнце. Потом раздалось бульканье, и солнце утонуло в котле над горелкой. Это было яйцо. Отец всегда варил ему яйцо, когда он мальчишкой собирался в школу. «Три минуты ровно – и ни секундой больше», – и отец переворачивал самый надежный, по его словам, хронометр на свете: песочные часы. Пока яйцо варилось, было страшно и увлекательно следить, как скользят песчинки протуберанцами по наклонной плоскости, создавая водовороты и песчаные дюны аравийских пустынь, повторяя, казалось, все горы и пропасти на земле. Чем меньше оставалось песку в верхней воронке, тем быстрее бежала струйка песка, стекающая сквозь узкую дырочку в нижнюю воронку. Весь процесс всегда занимал ровно три минуты. Но кто может сказать твердо, что интервал этот равен трем минутам? Трем минутам чего? Чьей жизни? В чьем измерении? Ведь чуть больше песку или чуть круче кривизна стекла – и время меняется. Время было количеством песка, помноженным на коэффициент искривления пространства, согласно объяснениям отца-инженера.

Рука отца потянулась вправо, машинально, не глядя. Сын увидел сквозь стекло знакомый заусенец на большом пальце и волосики на фаланге указательного. Поднятый в стеклянной клетке рукой отца, он повис в воздухе, прямо перед зеркалом на стене. Он увидел себя, прилипшим к стеклу в совершенно пустой верхней воронке песочных часов. Наша долгая жизнь – это три минуты в ином измерении. Три минуты – как тридцать три года, и все зависит от того, хочешь ли ты, чтобы яйцо твоей жизни было сварено всмятку, в мешочек или вкрутую на завтрак кому-то еще. Дед учил его в детстве жевать кожуру яйца: известь полезна для развития костей. Время нашей жизни – это кривизна нашей судьбы. В одной воронке нашей жизни – душа, а в другой – наш прах? Он забарабанил по стеклу, пытаясь пробиться, как в ночном кошмаре, наружу, за пределы стеклянной клетки своего существования, сравнявшись в судьбе с замороженной курицей за стеклом, там, где гигантский крест оконного переплета заслонял ослепительную голубизну неба.

В это мгновение отцовские пальцы совершили незаметное, резкое и судьбоносное для сына движение. Все перевернулось, и он заскользил вниз, вниз, вниз. И вдруг завис в полной тишине, где не слышен был даже стук его сердца. И тут сверху, из черной дыры, стала наползать на него, обрушиваясь и заполняя все его мысли и чувства, все вокруг, лавина предметов, лиц, идей и слов, женщин, детей, моральных обязательств и священного долга. Возвращалось все, даже жена.

2001

Уклонение от повинности

1

Люди все те же, но лица стали непроницаемы: видно, чувство долга сдвигает зрачок глаза так, что человека не узнать, нацепляет невидимые очки на глазницы, чтобы зоркость вся пошла на меткость прицела, а не тратилась зазря на узнавание собственного отражения в чужих глазах. Приказ отдан, и взгляд сержанта соскальзывает с тебя, как с отстрелянной мишени. Долг приводит к дальнозоркости: тебя в упор не видят. И нечего на тебя глядеть. Более того, ты обязан стать невидимым, чтобы не заслонять поле возможного боя: от пыльных ботинок до каски, похожей на растрескавшийся горшок белой глины, от двух ранцев цвета цвелой ржи спереди и сзади до плащ-палатки, навешанной лошадиным хомутом, все с ног до головы делало Максима еще одним осколком известняка, камнем, сброшенным с неба, не заслоняющим горизонт (или историческое будущее). По эту сторону горизонта, как по отбитому краю жестяного котелка, навалена была солдатским половником порция жизни, с новобранцем Максимом в придачу.