Нет причины для тревоги — страница 60 из 91

«Я знаю, ведь ты надо мной хихикаешь, да? Марксизм, дурак, опровергал из-за папочки, теперь вот кошерность: мясо с молочным не ест, что, мол, за придурь. Надо мной легко смеяться. Ты как-то умеешь выживать сам по себе, а мне нужна идея, такая идея, которая всем видна и с которой можно спорить, чтобы, споря, защищаться. Может, это все и глупости про мясо с молочным и езду по субботам, но зачем же за это дразнить, если это помогает таким, как я, выбраться из партийного собрания?»

«Я не дразню, – смутился Максим. – Мне просто иногда кажется, что ты от партийного собрания бежишь на собрание профсоюзное».

«Я уклоняюсь от машины советской военщины».

«Эдмунд тоже уклоняется. От этой самой машины».

«Да? Если даже и уклоняется – уклоняется-то он по-блатному, в то время как я уклоняюсь идейно, понял? И никуда от нее, идеи этой, не денешься. Нас, может быть, мало, человек, может, десять на всю страну, как сказал ваш писатель Достоевский, но мы не цирлих-манирлих и не просиживаем дырки в штанах в разговорах с теми, с кем поведешься – от того и наберешься. А ты готов этого проходимца и ханыгу водкой поить и, извини, свою любовницу ему в постель подкладывать?»

«Алефтина мне не любовница», – вставил Максим.

«То есть как?» – запнулся Маркин.

«То есть так. Я с ней не спал».

«А чего же она?»

«А чего?»

«Ну ведет себя с тобой так, как будто она твоя любовница. И как будто тебе изменяет».

«Она со всеми себя так ведет».

«Да? – Маркин погрузился в глубокую задумчивость. – Я сразу в ней почувствовал какую-то потерянность. Ей нужна поддержка».

В этот момент тамтамы граммофонной пластинки вырубились: дверь в комнату захлопнулась и в паузе щелкнула задвижка. Маркин с пьяной тяжеловесностью стал отделяться от стены. Преувеличенно твердой походкой сильно пьяного человека, набирая с каждым шагом скорость, Маркин устремился к запертой двери комнаты. Максим попытался приостановить это победное шествие к бытовому скандалу, опережая Маркина, хватая его за локоть, бормоча про милицию, уклонение, розыск, соседей и органы; но Маркина интересовали органы совсем другого рода. Он уже нещадно колотил в дверь кулаком.

«Что за дела?» – раздался за дверью испуганный голос Эдмунда и загремела защелка. Маркин распахнул дверь по-милицейски – пинком ноги. В будуарном свете настольной лампы на кушетке возлежала Алефтина, заложив ногу на ногу, с задранной юбкой и без трусиков. Эдмунд же явно никак не мог справиться со своими, как он выражался, «зиперами», и его чертыханье относилось скорее не к ворвавшимся в комнату, а к молнии штанов. Максим тянул Маркина обратно в коридор. Маркин, набрав в грудь воздуху, пытаясь не глядеть в сторону голых бедер Алефтины, промычал:

«Сматывай удочки!»

«Чего?» Эдмунд действительно не мог понять, чего от него хотят.

«Нам надо срочно перепечатать письмо протеста. У тебя пишущая машинка в порядке?» – заплетающимся языком и с важной физиономией обратился Маркин к Максиму. Такого загиба трудно было ожидать даже от талмудиста. Алефтина хихикнула. Эдмунд почесал затылок и тоже повернулся к Максиму, ища разъяснений и административных указаний. Тот беспомощно развел руками. Эдмунд, человек великих компромиссов, одной рукой придерживая брюки, другой пытался ухватить Маркина под локоть и, отведя его в угол, громким шепотом уламывал:

«Слушай, милый», – обращался он к Маркину как мужчина к мужчине.

«Обращайтесь, гражданин, к полковнику Удальцову за своими половыми проблемами. В органы обращайтесь!» – пресек его Маркин. Его лицо скривилось в злой усмешке. Если бы не негритянская смуглота эдмундовской кожи, можно было поклясться, что он покраснел. Он тем временем справился со своим ремнем, заправил рубашку и, не поднимая глаз, сказал:

«Да чего ж тут, старичок, не понять. Ты, значит, доцент, а я с незаконченным средним образованием», – и, не дожидаясь ответа, прошествовал в коридор.

«Ты куда? – заволновался Максим. – Ты же ночевать собирался», – бросился он в коридор, но входная дверь уже захлопнулась за Эдмундом, и зацокали его шаги вниз по лестнице. И тут же, как будто эхом, хлопнула дверь комнаты, за которой скрылась мощная и качающаяся спина Маркина. За дверью раздался смех Алефтины, потом звук падающих стульев и потом – сопровождающий все детективные истории – грохот падающего на пол тела. Максим влетел в комнату. Алефтина сидела по-турецки на кушетке и надрывалась от хохота. И этот истеричный хохот не мог заглушить мощного храпа: храпа здорового пьяного мужика. В углу, заваленный двумя упавшими стульями, храпел Маркин, сбитый с ног богатырской дремой.

Алефтина вдруг стихла, сползла с кушетки и, встав посреди комнаты, икнув, заявила: «Меня тошнит». Она повисла на Максиме, как пальто на вешалке; спотыкаясь и наталкиваясь на стены, они устремились в ванную, к самому позорному месту всей этой пьяной истории в дымную мглу. Она склонилась над ванной в позе вождя, произносящего страстную речь, предоставив остальной части тела дергаться в руках Максима. Максим придерживал ее за бедра, стараясь не глядеть на эти судороги; но глядеть было некуда, кроме как на обнаженную крутизну спины, в движении, знакомом ему по совсем другим ситуациям с женщинами. Непоколебимый Маркин отпал, неотразимый Эдмунд ретировался, и лишь он, Максим, входил в нее, предупреждая всякое уклонение – и блатное, и идейное. И она лениво и со вздохом уступала ему с тыла, под журчание воды, под храп Маркина из соседней комнаты и под загадочный цокающий звук, напоминающий цоканье сапог по асфальту. Вот именно, цоканье сапог по асфальту становилось все громче.

Максим скосил глаза к окошку ванной у своего плеча. Внизу, под фонарем троллейбусной остановки, застыла фигура Эдмунда, сидящего на лавочке, похожего скорее на бездомного нью-йоркского негра преклонных годов, чем на москонцертную штучку в неладах с милицией. Этот шалопай из московских подворотен, никогда не ведавший ни о небе Африки, ни о нью-йоркских высотках своих предков, гляделся тем не менее как будто с почтовой открытки из Нового Света, заокеанской мечты. Но эта нью-йоркская абберрация рассеялась при виде двух милиционеров, заворачивающих с соседней улицы: они-то и издавали это размеренное цоканье, сбивавшее с ритма работу любовной помпы. Эдмунд продолжал сидеть как ни в чем не бывало, ожидая своего последнего троллейбуса и не замечая, что происходит у него за спиной, – он, видимо, разучивал очередной гимн порабощенных негров в фальшивом переводе с русского на английский, прищелкивая пальцами и притопывая ногой, сам же заглушая цоканье невидимой ему угрозы. Приближение мильтонов видел только Максим и, вздрогнув, снова сбился с такта, и Алефтина нетерпеливо забормотала: «Ну? Ну?» Максим же вспомнил упомянутую Эдмундом милицейскую коляску перед подъездом; и понятно было, что лучше бы ему не встречаться с этими мильтонами, потому что полночь и они явно поинтересуются его документами, и, если на него действительно объявлен уголовный розыск, ясно, чем дело закончится. Все это крутилось в голове, а перед глазами крутилось тело Алефтины, и он не мог от нее оторваться никакими призывами совести и разума. Максим попытался освободить свое тело, как будто уклоняясь от выполнения некой повинности, потому что весь был загипнотизирован сценой облавы внизу; и когда милиционеры оказались в свете фонаря у троллейбусной остановки, Максим не выдержал и все само собой прекратилось: вся сила, сцепившая его с Алефтиной, ушла в колотьбу сердечного страха за человека там, внизу, и уже сам Максим, высунувшись из окошка ванной, крикнул на всю ночную улицу: «Беги, Эдмунд, беги!»

Он видел, как вздрогнул от собственного имени Эдмунд, как стал оглядываться по сторонам и заметил двух милиционеров; как один из мильтонов указал другому на светящееся окошко Максима и как другой бросился в сторону Эдмунда, рванувшего на другую сторону улицы, и сбил его, подцепив сапогом. И, уже отнюдь не сюрпризом, Максим услыхал цоканье милицейских сапог за дверью лестничной площадки. Он повернулся к выходу из ванной и замер: в двери стоял, раскачиваясь, Маркин. «Ты!» – смог лишь выговорить Максим, но тот его явно не слышал: он стоял с помутненным взором, как маг и колдун в трансе, как будто претворивший в реальность примерещившийся ему кошмар, намечтавшийся макабр – с арестом за окном, с похотливым адюльтером в немыслимой позе. Сколько он так стоял – неизвестно, и Максим, краснея в оцепенении под его взглядом, стал поднимать руку, чтобы нанести ему пощечину; и, как будто следуя с готовностью этому мысленному движению, Маркин, не дожидаясь удара, стал медленно сползать на пол вдоль притолоки и, грузно осев, снова захрапел как ни в чем не бывало. Рука Максима беспомощно опустилась на плечо Алефтине: та сидела на краю ванны, тяжело дыша от прерванного любовного бега, кусая губы и мотая головой – то ли от непонимания происходящего, то ли чтобы прийти в себя. «Милиция», – потряс он ее за плечо и заметался по квартире. Она двинулась вслед за ним, одергивая юбку. «Ну да, – чертыхалась она, – если три мужика не сумели, вся надежда теперь на милицию».

Раздался стук в дверь. Старшина был четок и вежлив.

«Пьянствуем? – говорил он, оглядывая квартиру. – Уклоняемся?»

И, указав на храпящего Маркина, коротко распорядился:

«Разбудить».

Потом было все как полагается: милицейская «Волга», камера предварительного заключения, с запахом сухой штукатурки и мочи, юридически-кляузные наставления очухавшегося Маркина: «Ничего не подписывать. Мы ничего не помним. Ты понимаешь, что у человека может быть ничем не доказуемая и никак не проверяемая полная амнезия? Маму свою не помнишь. Папу. Даже имени своего, скажи, не помню. Амнезия!» Максима подташнивало. «На какие случаи жизни, интересно, твоя амнезия распространяется?» – начал было он, имея в виду сцену в ванной. Но ответа не последовало: Маркина стали выволакивать из камеры, он упирался и требовал законности, и ермолка слетела у него с лысины. Максим подхватил эту жалкую тюбетейку, растоптанную милицейским сапогом на цементном полу, и попытался сунуть ее в протянутую руку Маркина, но железная дверь уже захлопнулась. «Его дело – в шляпе», – криво улыбнулся он Эдмунду, но тот сидел, как невменяемый, в углу, с перекошенной от страха физиономией; у него трясся подбородок. Его через минуту тоже уволокли за железную дверь. Максима же и, как выяснилось, Алефтину продержали всю ночь, не допрашивая, а под утро выпустили.