Нет причины для тревоги — страница 62 из 91

Вернувшись домой после беседы в «Метрополе», Максим обнаружил на кухонном столе (а вовсе не в почтовом ящике) почтовое уведомление, предлагающее явиться в районное отделение для получения заказного письма из Государства Израиль. По душной улице к почте шел уже не прежний Максим, дерзкий молчальник, грубиян и беспардонный говорун, но сомнамбула: на него подействовало уведомление, положенное на кухонный стол неведомой рукой; он перешел в ранг тех существ, которые, в отличие от всех остальных советских граждан, узнали о существовании потусторонних сил, распоряжающихся жизнью, минуя двери и стены, законы и логику.

Он вернулся домой с приглашением воссоединиться с дядюшкой в Метуле, «чтобы в дальнейшем жить неразлучно», как говорилось в документе. Долго рассматривал атлас мира и нашел эту самую Метулу в Северной Галилее; долго сидел над картой, раздумывая, выслано ли было приглашение по белобрысым каналам или же благодаря расторопности сведущего Маркина, заказывавшего вызовы заранее всем подряд на случай советского геноцида. Ясно было одно: органы побывали в его квартире, с обыском или без, и приглашение попало к Максиму через их руки. Не то чтобы угрозы белобрысого из «Метрополя» звучали слишком страшно, не то чтобы Максиму предстояло выбирать между посохом и тюрьмой. Но его жизнь превратилась к тому времени в некую затянувшуюся бюрократическую процедуру, где его должность состояла в сортировке однообразных уклончивых ответов различных министерств и верховных советов на его очередные вспыльчивые запросы о судьбе исчезнувшего негра-еврея.

Он никого не видел: отчасти из-за того, что не мог объяснить другим, почему его бюрократическая война с советской властью носит такой интимно-маниакальный характер. Он никого не видел, чтобы избежать вопросов, почему он никого не видит. Но, главное, у него пропал интерес и к самому себе, то есть к предмету переписки с властями; нас ведь занимают перемены, а тут что с ним ни случись – он всю жизнь будет как проклятый рассылать письма в разные инстанции и вспоминать про себя непростительную бредовость эпизода под цоканье милицейских сапог, на досуге отстукивая двумя пальцами переводы даргино-дагестанской поэзии и каракалпакской эпики. Так и сяк рассуждал он про себя, отмахиваясь от простого слова «позор», припечатавшего его, казалось, навсегда. И, взглянув еще раз на карту Галилеи, Максим выбросил свою затянувшуюся бюрократическую тяжбу в помойное ведро и отправился в Отдел виз и разрешений. Через месяц, как во сне, в почтовом ящике забелела открытка с адресом, надписанным заранее его собственной рукой, как подпись расстрелянного под собственным приговором, – приглашение явиться за визой.

Потом была колючая поземка по дороге в аэропорт, снежная мгла вместо дымной: с той самой ночи небо за прошедшие месяцы не очистилось ни разу; после дымной мглы зачастил дождь, грязный, в каждой капле бродили пыль и пепел дальних пожаров, и вода сочилась, как из испорченного водопровода, вместе со ржавчиной небес, а потом, с октября, небо заиндевело и наконец рассыпалось ранней поземкой, смывающей расстояния и все делающей одинаковым. В его отъезде не было прыжка на тот свет, просто проталкивание сквозь таможню, вместе с караваном нагруженного узлами и чемоданами египетского исхода, где он был чуть ли не единственным, кто чувствовал себя египтянином. Только в отличие от библейского исхода это отбытие не обошлось без провожающих. Среди провожающих была и Алефтина – как единственное напоминание, почему он, собственно, и оказался в этом отделе зоологии. Пришла она в последнюю минуту с заплаканными глазами и успела сказать, защищаясь усмешкой: вместе с ним отбывает ее единственное средство передвижения на Запад. На что Максим зло съязвил, что у нее для этих целей есть в запасе еще и Маркин, если она, конечно, отобьет его у советского милитаризма и склочной супруги.

Ощущение, что отбывает он в глушь, в Дагестан, в ссылку, нарушалось лишь английскими надписями над сувенирными ларьками за таможенной перегородкой; у прилавков крутились русофилы из туристов. Один, по виду из третьего мира темнолицых, набивал в бумажный продмаговский пакет гору матрешек, ложек и расписных мисок; он уже отходил от ларька, когда пакет, как и следовало ожидать, лопнул, картонное донышко отвалилось и матрешки, цокая по мрамору, стали разваливаться, размножаясь на глазах в разных направлениях. Толпа добровольцев окружила чернокожего, подхватывая разбегающуюся армию и возвращая ее, как пленных, главнокомандующему. Подкатилась одна из расписных баб и к ногам Максима: нижняя половина матрешки укатилась в неизвестном направлении, и он нагнулся за верхней, присев на корточки, а когда поднял глаза, увидел чернокожего, с благодарной улыбкой протягивающего руку за находкой – в другой его руке была нижняя, улетевшая в другой конец половинка. Их оставалось соединить. Максим всматривался в ухмыляющуюся физиономию гражданина третьего мира в блестящем пиджаке, и вот, как в пустынном мираже, как в чуде проявляющейся фотографии, лицо его обрело знакомые черты: хорошо рассчитанная беспринципность в прищуре глаз, нахальная открытость чеканной улыбки, российские ямочки на скуластом лице мулата и московского шалопая.

5

Перед ним стоял Эдмунд. Нет, не двойник, а сам Эдмунд, но в совершенно ином обличье. Лишь в это мгновение до Максима дошло, что он действительно отбыл, что он уже находится на том свете, за таможенной перегородкой, куда в образе и во плоти являются все те, с кем не удалось рассчитаться и выяснить отношения в оставленном мире, желаешь ты того или нет. Но стоящий перед ним мулат, гибрид третьего мира призраков и двойников, вовсе не соглашался на спиритуалистическую роль. Он хлопнул Максима по плечу, и звонкая скороговорка Эдмунда обрушилась на него, как гора матрешек из продуктового пакета.

«Старик, ты извини, не дал знать про свой отъезд, но моя аидка такой шухер развела – то купить, се купить, даже тут вот про матрешки всю плешь проела». Он осторожно вынул из оцепеневших рук Максима половинку расписной матрешки и соединил ее со своей половинкой, как некий шпионский пароль. Повертел матрешку в руке: «На Алефтину похожа? Жаль, что толком с ней не познакомился. Из-за этого твоего толмача: большой ученый! Я тебе честно скажу: когда меня с милицией в военкомат доставили, перетрухал я на всю катушку. Наголо меня обрили, буквально. Отводят в кабинет к главному. Встречает меня военком в сапогах: давай паспорт! Раскрывает паспорт на соответствующем месте, дошел до графы „национальность“, где полковник Удальцов под американцем расписался, и тут, вижу, он весь белеет. Вскочил, протягивает руку. Товарищ, говорит, геноссе, комрад и френд, говорит, вы нам с таким паспортом в Советской армии не нужны, идите отсюда куда подальше на все четыре стороны нашей необъятной Родины и затем езжайте в свои родные Соединенные Штаты. – Эдмунд поболтал в воздухе матрешкой. – Я к тебе хотел забежать, попрощаться, надо ведь, думаю, а потом решил: как в Штаты прибуду, пошлю тебе пару джинсов. А ты куда? В Нью-Йорк или в Калифорнию? Меня-то штат Нью-Йорк усыновил. Там, говорят, сейчас целое движение негров-евреев образовалось – тринадцатое колено Израилево. Так что меня там ждут! Вот возьми сувенирчик». И Эдмунд сунул матрешку Максиму в руки. Максим, который ни разу не перебил этот гимн дружбы народов, сипло выдавил из себя про дядюшку в Метуле. «Это в каком американском штате?» – переспросил Эдмунд, успев скаламбурить про Тулу-Метулу. Максим промычал про Ближний Восток. Эдмунд пожал плечами: «Не, меня в ваш Жидостан не затащишь, представляю: жара, а кругом одни биробиджанки. А потом, там же в армию забривают, а я, знаешь, один раз уже обрился, науклонявшись. Ну, старичок, пока. Свидимся в Америке?»

Петухом кричали громкоговорители, объявляя о прибытии и отбытии турбореактивных бронтозавров. Максим глядел сквозь мулатскую улыбку и протянутую руку, а тем временем пальцы его руки, запрятанной в карман пиджака, мяли и раздирали какой-то клочок материи. С раздражением он вытащил из кармана этот матерчатый лоскут; разжал ладонь, и комок развернулся и распрямился в ермолку Маркина, подобранную из-под милицейского сапога в камере предварительного заключения. Как будто стыдясь этого средневекового рудимента – идеи отличия, он поспешил засунуть ермолку обратно в карман; но Эдмунд жеста не понял и бросил с обидой: «Ты, что ли, тоже в доценты записался, руки не подаешь?» – но тут их разделила толпа с тюками и чемоданами, и рука вместо этого задралась в лихом приветствии…

6

«…Шекет, шекет, шекет», – услышал он перед собой доисторически шипящий израильский призыв к тишине и спокойствию. Его вздернувшуюся с непонятными намерениями руку сдерживала мягко и неумолимо смуглая кисть, эдмундовская по колеру, как и лицо человека, вырезанное в просвете открытой двери на заднем плане. Максим лежал на своей армейской койке в солдатском бараке, и над ним склонялось знакомое лицо. Но это был вовсе не Эдмунд, а смуглый командир подразделения. Он сообщил на своем птичьем языке пустынных холмов, что Максим бредил о бабах и неграх, что, впрочем, естественно после солнечного удара, когда в глазах темно. Потом помог ему заправить койку и собрать ранцы, плащ-палатку и т. д. и т. п. и даже сам разобрал и собрал, прочистив и промаслив, личное оружие Максима; поддерживая его под локоть, отправился с ним в каптерку, чтобы тот рассчитался за свое солдатское имущество, отбывая на медкомиссию. Они шли мимо притихших пустынных бетонных бараков, стараясь держаться в тени – от солнца, которое начинало припекать, съедая очередную порцию зелени, превращая ее в шелуху лета. Неподалеку, за холмами, бродило эхо отрывистой команды и бряцание амуниции: военное учение продолжалось без Максима, чье имя перекликалось с маркой советского пулемета. Его вновь тянуло затеряться в перебежках из одной весенней ложбинки к другой крутизне, закружиться в хороводе теней между холмами и заглушить в памяти эхо московских голосов среди артиллерийских взрывов коренастых олив. «Может, все и обойдется?» – заискивающе спросил он командира по дороге к воротам проходной. Но тот лениво ответил, что сегодня у Максима – солнечный удар, завтра, того и гляди, инфаркт, а отвечает командование, и пусть медкомиссия решает. Его наверняка переведут в отряды Гражданской обороны. Сокращенно – ГрОб. Командир оставил Максима дожидаться джипа, похлопал на прощание по плечу и зашагал в своих пижонских сапогах вишневой кожи в сторону холмов, которые были прекрасны тем, что не имели никакого отношения ко всему тому позору, который остался в Москве.