Что я здесь делаю, на этой лестничной площадке, в городе, оставленном мною однажды, чтобы никогда сюда не возвращаться? На какую-то долю мгновения мне померещилось, что отсюда мне уже не вырваться, что уже не докажешь своего подданства британской короне. Обтреплется быстро кашемировое пальто, протрутся локти на пиджаке шотландского твида, порвутся подошвы туфель английской кожи, и я стану вновь неотличим от остальных советских граждан.
Я наконец вспомнил ту ночь, эти переезды на такси из одной квартиры в другую, туннели метро, и снова яркий свет, и стол с консервами и водкой, и яростный спор с ее приятелями про вину и соучастие внутри и вовне тюремных стен (советских границ), и как я встаю, шатаясь, и, держась за стены, сбегаю по лестнице, а она за мной, тащит меня на плечах обратно в квартиру, и, рухнув в полутьме на постель, мы боремся, как два ангела, как будто снова пытаясь друг друга в чем-то переубедить. Я вспомнил, как ночью проснулся, не понимая, где я.
«Женька, где ты там?» Голоса брошенной нами толпы загулявших гостей прогудели в колодце лестничной клетки. Я видел собственное лицо в окне с тюремной решеткой лифта за спиной. «Женька? Слышишь? Нам ждать надоело. Мы уходим».
Она дернулась, отстраняясь от меня, и оловянный солдатик королевской гвардии сверзился вниз с подоконника. Он упал, глухо звякнув о кафельные плитки. Она привстала с подоконника, опираясь на локоть, с расстегнутым платьем, с прядью, рассыпавшейся по плечу вместе с выпавшей заколкой. Смутившись, я отделился от нее и, быстро нагнувшись, подобрал королевского гвардейца с заплеванных плиток. Я стоял перед ней, сжав солдатика в кулаке, и глядел на нее, напрягая зрение, пытаясь удостовериться сквозь тусклый восковой свет, что в ее лице я угадал знакомый образ, неожиданно промелькнувший в уме.
«Женька, где ты? Мы двигаемся», – снова загудело сверху под топанье ног и хлопанье дверей. И еще я вспомнил, как проснулся в ту злополучную ночь, не понимая, где я, и, вылезая из постели, больно стукнулся виском о книжную полку. Вспомнил, как в одной рубашке, вслепую шаря перед собой в кромешной тьме, двинулся в туалет. Как, явно перепутав двери, оказался в комнате, о существовании которой не подозревал. Уличный фонарь высвечивал подоконник, припорошенный снаружи снегом. У подоконника на постели сидела девочка: выпяченный подбородок и взгляд исподлобья. Она как будто просидела в этой позе всю ночь. В замешательстве я теребил воротник рубашки, пытаясь прикрыть свою голую грудь; моя рука наткнулась на что-то твердое в нагрудном кармашке, и я вытащил оттуда оловянного солдатика – королевского гвардейца, лондонский сувенир, подарок инкора из газеты «Таймс» проездом в Москве. Покрутив в руках этого оловянного королевского гвардейца в треуголке, я протянул его девочке в кровати – как некий нелепый символ замирения, бакшиш за невольное вторжение. Оловянный солдатик упал на простыню, как будто сраженный невидимой пулей; она потянулась к нему и положила на раскрытую ладонь.
Вниз проплыла освещенная стеклянная коробка лифта, набитая гостями, так и не дождавшимися хозяйки дома. Решетчатый свет лифтовой клети, как сеть, упал на солдатика; она сжала его в ладони снова в кулак, как будто спохватившись, что разоблачила перед посторонним взглядом слишком многое. Лица моих недавних противников в споре, плавно проваливаясь вниз, смерили нас сквозь решетчатое стекло брезгливым взглядом, как малоприятных представителей экзотической фауны в зоопарке. Через минуту внизу прогрохотала дверь лифта и голоса прогундосили: «Это кризис желания. Ты заметила, что молодые девочки перестали дружить со своими сверстниками. Жмутся к старшим. Презирают свое поколение. Требуется нечто уже готовое, пожилое, проверенное». И хлопнула, проскрипев на тяжелых пружинах, дверь подъезда.
«У тебя была дочь, – решился я наконец высказать вслух свои подозрения. – В ту нашу последнюю ночь я видел твою дочь в соседней комнате. Где она, что с ней?» Я глядел на ее губы, истерзанные моими попытками уничтожить временную дистанцию между двумя нашими встречами, глядел в ее глаза, плывущие как будто на фотографии вне фокуса. В ее чертах сейчас я узнавал лицо ее дочери, увиденной мною много лет назад. Это как будущее в прошедшем: дочь, узнаваемая в матери. А черты матери, проглядывающие в лице дочери, – это прошедшее в будущем. Я забыл не только о том, что у нее была мать, но и что у нее была дочь. Возвращение в родной город – как призыв в военкомат истории: казалось бы, ты выбыл из рядов, казалось бы, ты в вечном отпуске, вне времени, без проблемы отцов и детей, предков и потомков; но четыре шага через границу, и с тебя снимают анкетные данные: рост, цвет глаз и возраст, возраст, возраст. Ваши часы спешат. А ваши отстают. Но зато мои стоят на месте. Я вспомнил фотографию ее матери в квартире: осунувшееся и изможденное, но улыбчивое лицо женщины лет за сорок. Сколько же было матери тогда? Евгения была моего возраста, около тридцати, когда наши маршруты пересеклись; значит, сейчас, тринадцать лет спустя, она сравнялась в возрасте с матерью на фотографии. Но она не выглядела за сорок, даже в мертвенном, восковом свете лестничной площадки. Она выглядела такой, какой застыла в моих глазах на тринадцать лет: тридцатилетней. Тридцатилетней должна была бы выглядеть сейчас ее дочь, в чью комнату я тринадцать лет назад забрел по пьянке без штанов и с оловянным королевским гвардейцем в кулаке.
«Какая дочь? – сдвинула она брови. – Я и есть дочь. Ты… вы мне и подарили этот брелок, не помните? А мама умерла. Рак. Так и не дождалась от вас вызова. Вы обещали прислать нам приглашение, чтобы мы могли подать на выездную визу. Не помните? Но мы все равно потом раздумали уезжать. Пошли наверх?»
Сэр Обадия и его зонтик
«Вера, слушай меня внимательно. – Глаза его побелели, стали рыбьими и слепыми, а губы – тонкими и злыми. – Вни-ма-тель-но. Я прошу тебя. Нет, я тебя умоляю. Нет, я просто требую. Понимаешь? Ты понимаешь или нет? Повторяю по слогам: тре-бу-ю! Найди этот зонтик. Немедленно!»
С каждым словом он заходился все больше и больше, а последнее «требую» прозвучало со взвизгом. Каждую фразу он подкреплял взмахом руки, как будто отсекал все мыслимые возможности увильнуть от ответа. Он рассекал воздух ребром ладони все резче и резче. Вере казалось, что он вот-вот ударит ее по лицу. В заключение каждой фразы он хлопал ладонью по столу так, что дрожала посуда и чуть не сверзилась со стола бутылка водки (я успел подхватить ее в последний момент). Вера дернулась и судорожно отстранилась, чуть не упав при этом со стула. Она засмеялась, смущенная неуклюжестью своего стареющего тела и явно чтобы скрыть стыд за чудовищное поведение ее друга. Но смех застыл у нее на губах: лицо Генриха было искажено неподдельной ненавистью и бешенством.
Она явно не верила своим глазам. Она больше не узнавала ни этих глаз, ни этих губ, ни этой истерики. Куда делся старый милый приятель Генрих Райт (он же – Геня, гений своего круга), москвич, шармер и балагур, переводчик и толмач, гурман и выпивоха? Еще четверть часа назад казалось, что двадцати лет разлуки между ними просто не существовало, что они встретились, как будто расстались вчера. Как увлекательно пересыпал он уморительные истории о своем нынешнем пребывании в Кембридже последними московскими анекдотами и комплиментами ее, Веры, кулинарному гению. (За пельменями Веры, уверяю вас, отстоял бы очередь сам китайский император, а за ее чечевичную похлебку с копченой грудинкой продашь не только собственное первородство.) Мы сидели втроем за ее гостеприимным столом, на кухне, по-московски, так сказать, и, казалось бы, впереди целая вечность, где российское, ее с Генрихом, общее прошлое соединялось водкой и закрученным разговором с нашим лондонским настоящим и вот-вот готово было раскрыться, неожиданно, как большой дождевой зонт, чтобы защитить нас от бурь и ураганов будущего.
«Ты понимаешь, что у меня самолет через два часа? – Его голос звенел металлом. – А это значит, что такси в аэропорт будет здесь через четверть часа. Ответь, куда ты дела мой зонтик?!» Он с нескрываемым бешенством, закусив губу, следил, как Вера поднялась из-за стола и стала довольно бесцельно оглядывать углы квартиры в поисках этого самого зонта. Я готов был присоединиться к поискам в невольном жесте ее добровольного союзника.
«Да и дождя вроде нет?» – пробормотала она несколько не к месту, как будто забыла, о чем идет речь, и беспечно выглянула в черный провал французского окна, где в свете фонаря отсвечивали кусты ее сада. Но голос Генриха снова одернул ее, как собачку на поводке:
«Ты понимаешь, что это подарок сэра Обадии Гершвина – мне, лично! Ты вообще отдаешь себе отчет, что это за зонтик?!»
«Ну да, я понимаю. Не просто зонтик, а сэр Зонтик!» Она еще пыталась отшучиваться.
«Тебе все это – шуточки. А для меня это – веха. Ты вообще понимаешь, в чьих руках этот зонтик побывал? Его роль в российской истории? Сегодня потеряли зонтик, завтра – родину».
Мы, возможно, не были осведомлены в деталях, касающихся исторической роли этого самого зонтика, но трудно быть русским лондонцем и не знать, кто такой сэр Обадия Гершвин. Его мемуары и эссе – о легендарном визите в Россию и эпохальных встречах с гонимыми гениями русской литературы за железным занавесом – цитировались на разные лады со страниц газет, журналов, по радио и телевидению. Особенно в последнее время, когда Советская империя рухнула и широкая публика стала интересоваться, кто же, собственно, эту империю поддерживал, становясь на четвереньки, и кто с ней боролся, стоя во весь рост? Огромная и обаятельно нескладная фигура сэра Обадии склонялась с одинаковой благородной непринужденностью над головами преданных слушателей и на светских лондонских раутах для избранной публики, и на благотворительных собраниях для плебса. Кто не знает сэра Обадию – с экранов телевизора, с фотографий в газетах? Бабочка в горошек с красной рубахой, или цветастый галстук с твидовым пиджаком, или безупречная полосатая тройка с черными лакированными штиблетами, где отражался его бледный нос интеллектуала – пародией на английскую меланхолию. Для человека малоосведомленного было практически невозможно устоять перед шармом этого миляги и эксцентрика, последнего из могикан интеллигентской болтовни, мастера застольной беседы, эмиссара переводческой культуры, наркома идей, архитолмача, или