Нет причины для тревоги — страница 67 из 91

драгомана (как он себя называл) нашего века.

Его пахнущий сигарами сочный баритон с легкой аристократической картавостью перешибал без напряжения любой светский шум и звон вокруг. «Политика политикой, но где же ваш бокал, милейший?» – говорил он, беря под руку очередного собеседника, чтобы обворожить его с профессиональностью циркового фокусника. Пробиться к нему было довольно трудно. Он коллекционировал знаменитостей с безжалостной скрупулезностью импресарио. Хотя я и беседовал с ним не раз в толкучке светских приемов, могу поручиться, что он никогда не вспомнил бы моего имени: я оставался для него лишь еще одним сотрудником Русской службы Би-би-си. Вдвойне поразительно было, что Генрих Райт сумел не просто пробиться к сэру Обадии в интимные собеседники. Он даже останавливался несколько раз у него в доме, в его кембриджском особняке, когда прибыл по приглашению сэра Обадии в Англию. Впрочем, на то были свои особые резоны.

Целый вечер (до того, как начался скандал с зонтиком) мы выслушивали из уст Гени общеизвестные подробности об уникальной и экстравагантной личности сэра Обадии, его легендарной жизни и роли его зонтика в судьбах мира и русской литературы. С этим зонтиком Гершвин пересек Атлантику, чтобы проконсультировать Роберта Фроста накануне вступления Соединенных Штатов в войну против Гитлера, с этим же зонтиком отправился на встречу с Бен-Гурионом накануне голосования в ООН о создании Государства Израиль, навещал и Бориса Пастернака, когда тому было объявлено о присуждении Нобелевской премии; именно сэру Обадии поэт впервые зачитал вслух роковые строки своей поэтической исповеди: «Что же сделал я за пакость, я – убийца и злодей?» Он успел нанести визит и умирающему Горькому, где, между прочим, они пили водку из хрустальных рюмок в форме рога, без ножки, так сказать, так что выпивать приходилось до дна – обратно на стол не поставишь! Райт говорил обо всем этом в подробностях и без умолку. У него действительно были цепкий ум и уникальная память на детали. Мне особенно запомнилось его описание поведения сэра Обадии за столом. Как тот мгновенно углядывал лучшие куски среди блюд на столе, ловко подцеплял их вилкой и уничтожал быстро, но не торопясь, аккуратно отправляя в рот кусок за куском, и не мог остановиться, пока не опустошал блюдо до конца.

По каким только российским подворотням не пришлось таскаться сэру Обадии, в каких передрягах переменчивой политической погоды не побывал его зонтик! Согласно Райту, сэр Обадия провез этот зонт через все советские таможни и железные занавесы, закалил его, можно сказать, в битвах за честь русской литературы, чтобы вернуться в Кембридж и «эвентуально» (он подхватил этот англицизм за время своего пребывания в Кембридже у сэра Обадии) преподнести этот сувенир истории в дар Райту. Райт в свою очередь собирался передать в будущем этот зонтик в качестве экспоната в Музей русских нобелевцев – лауреатов Нобелевской премии. Идея музея принадлежала ему лично, и он, само собой, собирался этот музей и возглавить. Бывают же умные на свете люди.

Кроме того, Райт вез в свой музей еще один сувенир. Это был, по его словам, галстук сэра Обадии. Этот галстук одолжил у него в последний момент Пастернак во время визита сэра Обадии в Переделкино, когда, согласно Райту, в пастернаковский дом неожиданно нагрянули шведы, объявившие ему о присуждении Нобелевки. А может быть, в том же галстуке Пастернак отправился и в Союз писателей от этой премии публично отказываться. Райт выцыганил этот галстук у сэра Обадии с идеей якобы передавать этот галстук как эстафету – от одного русского лауреата Нобелевской премии другому.

Из-за этого галстука произошло в моем присутствии и первое неприятное столкновение между Райтом и Верой. Райт вытащил заветный предмет из какого-то потайного загашника и с гордостью продемонстрировал эту реликвию Вере. При всей, казалось бы, нескладности и рассеянности Вера в свои пятьдесят с лишним прекрасно разбиралась в дорогих и модных вещах. Взяв из рук Райта этот легендарный галстук, она тут же взглянула на марку Yves St. Laurent и заметила, что этой французской фирмы в пятидесятых годах, когда было объявлено о премии Пастернаку, еще не существовало. Райт страшно покраснел, надулся, нахохлился, но через минуту быстро нашелся и сказал, что, видимо, сэр Обадия в спешке просто перепутал галстуки из своего гардероба; этот галстук надо будет обменять на тот, исторический, при первой же возможности. И вернулся к рассказам о зонтике.

В подлинности этого зонта никто не сомневался. Потрепанный, но благородный, с костяной ручкой. В нем было что-то от самого сэра Обадии и от аристократизма всего его образа жизни, с точки зрения Райта. Он в подробностях описал свой первый визит в особняк сэра Обадии в Кембридже. Это была встреча двух снобов – разного поколения и разной культуры, но одного и того же рода, масштаба, амбиций. Могу поверить, что сэр Обадия действительно полюбил Райта, угадал в нем своего. И чувство было взаимным. В изложении Райта сэр Обадия, облаченный в регалии академического Олимпа, раскрылся перед ним как человек российский:

«Ну совершенно свой, Верка, понимаешь? Наш! И хотя русский у него смешной, знаешь, с англицизмами, но интонации, интонации наши, исконного русского интеллигента, с несколько даже дореволюционной такой скороговоркой и легкой аристократической картавостью». Главным сюжетом его рассказа, однако, были не русские разговоры с великим человеком. Райт особенно налегал на «английскость» и дома, и внешности, и образа мыслей сэра Обадии, каким-то образом забыв, что сэр Обадия был родом из Софии, а сам особняк был куплен на деньги его жены, еврейки-миллионерши из Америки. Мы с Верой слушали все это с улыбкой. Райт чуть ли не с дрожью восхищения в голосе описывал заросший плющом кирпич фасада и черепицу крыши, парк и гравиевую аллею. Как он подъехал на велосипеде (подражая кембриджскому студенчеству) к дому, по скромности не к парадному подъезду, а со двора. Как дворецкий, совершенно ошалевший с утра, в пижаме, открыл дверь и, увидев гостя, направил его к главному входу. Не успел Райт завернуть за угол, как увидел дворецкого при полном параде – ливрея, жабо – перед распахнутой дверью перед портиком с колоннами. Даже зонтик раскрыл: лил страшный ливень.

«Все-таки отрадно быть свидетелем дотошного соблюдения некоторых формальностей, неких священных ритуалов в нашем вонючем бардачном мире, не правда ли, Верка?»

«Ты не понял, – заметила в ответ Вера. – Просто дворецкий не хотел, чтобы ты проходил в дом через его квартиру – она у него в пристройке с заднего входа».

«А чего ты все время мне возражаешь? – Лицо Райта снова стало напряженно мрачным. – Чего ты все время пытаешься меня подловить?»

«Извини. Я этого не имела в виду. Я на самом деле согласна с тобой насчет его свойскости. В нем было что-то от московского балагура. Он везде себя чувствовал как дома», – поспешила его успокоить Вера и переглянулась со мной в поисках поддержки.

Я решил промолчать. Назвать его московским балагуром было столь же анекдотично и нелепо, как и приписать атрибуты английского аристократа этому сыну еврейского фармацевта из Софии, бежавшего в Англию от нацистов и, благодаря знанию языков, сделавшего карьеру как клерк при Министерстве иностранных дел. Он умел манипулировать чужими словами и идеями по ходу дела. Он произвел революцию в сочинении официальных отчетов во время длительных командировок при разных дипломатических миссиях и консульствах по обе стороны Атлантики. Он сделал головокружительную карьеру благодаря своему дару драгомана-толмача и грандиозному обаянию в общении: он создал новый жанр и стиль рапортов начальству в Министерстве иностранных дел – доносов, уникальных по своим развлекательным качествам, с остроумным и бойким пересказом разговоров, которые он вел в кулуарах, в приватной обстановке, умея моментально сдружиться, где бы он ни оказывался по воле судьбы, с местной элитой. В каждой столице он умел найти людей, которые не только желали выговориться, но и не боялись проговориться. Он знал, что за видимостью логики политических событий скрывается запутанная сеть личных отношений.

Позже, удалившись из дипломатических кругов и съехав в круги академические, как бы на пенсию, его живой ум очень быстро перестроился. Он, может быть, и перестал наводить мосты всеобщей благожелательности в мировой политике, но зато стал распределять благотворительные фонды по всему миру. Это делало его крайне влиятельной, но малоуважаемой фигурой в глазах тех, кому были нужны деньги, – он стал тем, кому надо было морочить голову. Он в конце концов смирился и с этой ролью. Как кассир культурного обмена между Востоком и Западом, он заполучил массу возможностей развлекать разговорами знаменитостей всех политических мастей. А это занятие он обожал больше всего на свете. Если один из его фаворитов не укладывался в моральные рамки другого, значит, их нужно было принимать в разные дни недели или разводить по разным комнатам. В нем был великий, если не сказать высокий, цинизм мирового посредника, человека истории, где каждый на своем месте и у каждого свое место. И место всегда было довольно высокое: он никогда не продвигал малоизвестных фигур, он не открыл ни одного нового имени, он лишь коллекционировал знаменитостей. Визит в Россию, трагические судьбы советских поэтов и легенда, которую он создал из фигуры российского интеллигента – якобы невинного агнца в стане сталинских палачей (в то время как в действительности вся страна от мала до велика была повязана кровавой порукой), – превратили его к тому же в пророка интеллигентской духовности в мире британского прагматизма.

Он со всеми находил общий язык – надо было лишь вовремя менять словарь общения. При этом он всегда – и перед султаном, и перед московским диссидентом – изображал из себя эксцентричного английского джентльмена – нереального, вычитанного из рассказов о Шерлоке Холмсе. И всегда, само собой разумеется, при зонтике. В нем была притягательная легкость, даже в этой е