Горит Останкинская башня, передавшая миру столько вранья и трагических сообщений! Гибель двух атомных субмарин с экипажами. Череда смертей (одна за другой) кремлевских старцев, хозяев горящего останкинского эфира. Расстрел Белого Дома на глазах у любопытной толпы, просто Древний Рим какой-то! Чернобыль, траур всей Европы, один стоящий всех перечисленных печалей. Заказные убийства и фотороботы исполнителей, которые – все знают – никогда не будут пойманы. Чеченские (зачем?) похоронки, взрывы домов в Москве и Волгодонске. Разметанные фрагменты человеческих тел на Котляковском кладбище. Совсем недавняя диверсия в подземном переходе на Пушкинской площади… Хватит!
А из веселых новостей «раньшего» и вовсе карикатурного времени знаменитый бессонный комбайн, день и ночь молотивший по телевидению тучные сверхплановые колхозные нивы. А хлебушек-то все годы прикупали на Западе!
Смехотура или тоже трагедия?
Со страхом мы включаем в последние годы последние новости – что там еще?
Горит Останкинская телебашня: короткое замыкание. Кому оно выгодно? И пусть даже будут в пламени торчать уши злоумышленников – никого за эти уши не схватят. Короткое замыкание!
Мы продолжаем жить уже в XXI веке по моему летосчислению. С Божьей помощью.
Еще вспомнилось…
«Семнадцать – десять!»
Ну, с Богом, сказал я себе с трепетом и неуверенностью где-то в глубине отремонтированной, больше отреставрированной, души, принимаясь снова теребить магический кристалл своей довольно-таки дырявой памяти.
Те заметки слегка кокетничали: «Конец первой жизни». Но это действительно было так. Жизнь и есть только то, что нам удалось вспомнить о ней. Нет, то, что вы прочтете сейчас, не начало какой-то несуществующей второй жизни, но, может быть, начало второй памяти.
Писал тогда торопясь и один за другим рассасывая белые кристаллики нитроглицерина: не успею, не успею! И что-то внутри сжимало горло – трудно пробирался к сердцу тонюсенький, толщиной с иголку, ручеек крови, высыхающая река моего существования в этом мире.
Доктору Акчурину с Божьей помощью удалось сказать мне: «Встань и иди!» И я пошел и иду. Пока. Но ведь и все мы идем пока!
И было это в мои 76 от роду!
Но не думайте, что я ощущал свой стариковский возраст. Ведь как будто и не так давно гонял я по ростовским пустырям и стадионам шитый-перешитый кособокий футбольный мяч – круглых тогда и вообще не существовало в природе. Это уже после запуска спутников-сателлитов научились делать круглые мячи, да и то не у нас. Мы до такой мелочи не опустились. Мы – великая держава, а не какой-то там «Адидас»!
От мяча пахло не просто кожей, травой, дождем и пылью – в нем, казалось нам, был и шум и запах масла машинного отделения пароходов, на которых приплыл к нам сам футбол из Англии, и шум трибун стадиона «Динамо», где нам предстояло удивлять московскую публику своими пока еще не забитыми красавцами-голами, а как же иначе?
Мы лелеяли и обожали главную игрушку своего детства. Мы долго выворачивали ее наизнанку через шнуровку и, разжившись у сапожника дратвой и кривой иглой с большим ушком (видимо, оно имелось в виду в знаменитой притче о верблюде), любовно зашивали расползшиеся швы. Пуговицы пришивать мы так и не научились.
Камеры, я застал их еще из красной и вовсе заморской резины, с длинной пипкой – ее легко было, свернув, заталкивать под шнуровку, чинить было куда как проще: если не было с собой резинового клея и наждака для зачистки заплатки, то стоило забросить внутрь косточку вишни в любое время года (вишневое варенье варили в каждом доме), поймать ее против прокола и обвязать вокруг суровой ниткой. Всего-то! Этот способ едва ли приплыл к нам с футбольной родины – там варят не варенье, а вишневый джем или конфитюр, без косточек, невкусный. Этикетки красивые.
А какие матчи игрались в моем таганрогском детстве! Почти что первенство Союза: «Исполкомский переулок – с Крепостью» или «Десятая школа – Собачеевка». Вытаптывалась до проплешин трава городских пустырей – ведь матчи продолжались бесконечно. Никаких рефери, да и часов ни у кого в помине не было.
Говорят сейчас: усталость! Как это, мол, играть на третий день? Слушаю и удивляюсь – какая усталость от игры в футбол, от радости? Возвращаюсь к отчаянной нашей юношеской игре – от светла до темна.
Да, может быть, то был другой футбол, но мы же забивали им голы, и они нам так же мешали это делать. А сами, сволочи, норовили привезти нам! Вот ставят сейчас одного, много – двоих нападающих, да и этого единственного двое намертво еще и держат, буквально держат, за футболку. И это даже не фол, а так, шалость.
А я был не нападающим (какое неточное слово!), а забивающим! И мотался по всей поляне, до своих ворот, за мячиком, чтобы потом, уже с ним, обмотать двоих, троих, да что там – всю их команду и отвезти свой голешник обязательно, и не один, а сколько удастся.
Лучший дворовой забивающий, меня и другие дворы приглашали! И не было никакого контактного футбола, был виртуозный. Без подкатов, вырывающих мячик вместе с травой и чужой костью. И денег нам не платили, и интервью не брали, и слава наша кончалась калиткой в железных воротах – в том почти что чеховском Таганроге двор начинался и заканчивался узорными железными воротами со скрипучей от ржавчины калиткой.
И ничем таким особенным от других я не отличался, разве что честолюбием: забить, забить во что бы то ни стало! Поставлю мячик на точку, мелькну взглядом в тот угол, куда ударю, и пусть он думает, что я обманываю (а я ведь так и обманывал), и вот уже мячик влетает в ворота, впритирку к портфелям, обозначающим штангу (а я ведь ударил именно туда, куда посмотрел), и мы победили.
Семнадцать – десять!
Расползаются ботинки!
Семнадцать – десять,
Мы еще не влюблены,
И мы – в зеленке –
Как веселые картинки,
Мы отыграемся,
Поверьте, пацаны!
Игра, похожая
На драку с пацанами,
Семнадцать – десять
В пользу ихнего двора,
И, весь в крови,
Я прихожу сдаваться маме
И вспоминаю,
Что не ел еще с утра.
Когда иду на стадион я
Или еду,
Со мной всегда и та игра,
И те друзья.
Семнадцать – десять,
И какое там «Торпедо»?
Забьем семь штук –
И будет все-таки ничья!
О, наивный футбол моего детства, совсем другая игра! Не знаю – лучше, хуже ли, но – другая. Наши кумиры, да что там – боги – Бутусовы, Дементьевы, Федотовы, веселые нищие, игравшие «за любовь», обладатели жалких квадратных метров в коммуналках, зашифрованные слесари и инструкторы физры. Они ходили в серых кепках букле, сшитых на особый фасон, с шиком, известным кепочником в Столешниковом переулке из старого чьего-то пальто, купленного по случаю на Тишинке.
Кощунственно сравнение этих рыцарей с нынешними профессионалами – из-за них ссорятся, торгуясь, как за нефтяные поля, менеджеры и политики. Зарплата – с пятью-шестью нулями, пятизвездочные отели.
Стоп-стоп-стоп! Прекращаю считать чужие деньги и прибедняться – грех ведь!
Словом, прошу понять меня, даже если я и не прав. Я играл в другой, неконтактный, романтический и элегантный футбол – за все долгие годы (зачтите мне день за три ввиду продолжительности наших матчей от светла до темна!), так вот, за все годы я обошелся всего лишь одним, и то так называемым шоферским переломом – это когда кисть сломана у основания. Было так, что мы с защитником одновременно из всех сил ударили по мячу, и по закону Ньютона я взлетел в воздух и неловко приземлился – я был просто легче. Ньютон не виноват. Повторить бы стычку теперь – при моем весе, нет сомнения, что он бы взлетел еще выше!
И с вашего позволения стишок, написанный во время последнего японско-корейского мундиала.
АНГЛИЯ – БРАЗИЛИЯ
Когда там Кафу
Или там Хески
Нацеливается на гол,
При чем тут Кафка
И Достоевский,
И весь этот Нефутбол!
И вот 2:1,
На медаль заявка,
И английский вратарь
Ревет!
Вот тут, извините,
Вступает Кафка
И тот,
Кто написал «Идиот».
Как вам новый Таганрог?
В этом доме (Таганрог, Исполкомский переулок, 41, тогда, и 55 – по нынешней нумерации) я прожил детских лет десять. И сейчас хочу проявить его, этот дом, на фотобумаге памяти. Вот я покачиваю ванночку с проявителем – и пятнами проступает широкое трехступенчатое парадное крыльцо под навесом с кронштейнами узорчатого литья. А за ним – еще пять ступеней главного входа и холл некогда барского дома. Уличные ступени, думаю, мраморные, время не пощадило – и их заменила кирпичная пришлепка сбоку, вполне безобразного образца социалистической коммуналки.
Сейчас слева от крыльца висит моя мемориальная – странный прижизненный случай – доска: «В этом доме до 1938 года жил…» и так далее, установленная стараниями некоего энтузиаста Бориса Алексеева, местного фаната моего творчества. Как он пробивал свою идею через городскую администрацию, могу лишь догадываться, но доска была изготовлена с чьего-то согласия, несмотря на возражения многолетнего таганрогского мэра Сергея Шило, и повешена. А сам мэр уже после, прочитав мои биографические заметки, исполненные любви к его городу, подобрел и ко мне. Звонил мне даже, приглашал в гости, хотел было чуть ли не сделать меня почетным гражданином. Но не успел – в 2002 году был убит черной рукой нашего бандитского времени.
Дом этот, состоявший перед первой пятилеткой из двух квартир, занимали семья синеглазого красавца, отцовского друга Петра Погожего, и наша – отец, мать и я. Петя Погожий, коммунист с Гражданской войны, руководил Горкоммунхозом как первое лицо, а мой отец, дипломированный и беспартийный инженер, был его заместителем.
Петя Погожий (так его звали мои родители) запомнился мне тем, что был добрейшим человеком, часто бывал по делам за границей, как помнится, в Германии, и привозил мне иногда роскошные игрушки в подарок. Помню настоящий – черный с медью, тяжеленький паровозик с настоящим (кипел от спиртовки) котлом и свистком, который бегал под мое улюлюканье по взаправдашным рельсам в нашей единственной большой комнате. А я через несколько лет, может быть, именно потому, стал машинистом на детской железной дороге в Ростове-на-Дону.