И тут будто чья-то невидимая рука уперлась в грудь Эрре-Аче и остановила его. «Мой шанс», – подумал Карбальо.
– Орсон Уэллс в Боготе, – начал он. – Кто еще решится рассказать эту историю? Официальные данные не признают этого, маэстро, по официальной версии он не приезжал к нам. Но вы-то признаёте, вы-то решились. И благодаря вам он навсегда пребудет в числе тех, кто посетил Боготу. Он был в Аргентине и познакомился с Борхесом. Был в Бразилии и встречался со Стефаном Цвейгом. И вот теперь – Богота и Гимараэнс Роза. Ваш роман обнародует факты, которые без него исчезнут навеки. Если не вы, потаенные истины никогда не увидят света. Я владею одной из таких истин, маэстро, и я хочу поведать ее вам. Уже лет десять – да нет, больше… двадцать! – я думаю, как явить ее миру. И наконец понял – с вами я смогу это сделать. Вашей книгой. История, которую я намерен вам передать… скрываемая истина, которую хочу вам вверить, чтобы вы превратили ее в книгу, перевернет мир вверх тормашками.
– Да неужели? – Губы Эрре-Аче скривились в усмешке жестокой и скептической, и Карбальо ощутил, какая сила исходит от этого человека. – Любопытно, что же это за истина?
– Уделите мне два часа, маэстро, больше мне и не надо. Впрочем, два – это много… Хватит и одного. За час все изложу вам и покажу материалы, а уж вы решите, стоило это вашего внимания или нет.
Они уже дошли до 26-й калье, где 7-я переходит в виадук, и прохожие, заглянув в пустоту, могут волшебным образом поверить, будто автомобили пропадают под их башмаками. У Карбальо закружилась голова, он едва устоял на ногах, меж тем как Эрре-Аче говорил: «Вот что, дружище… Вы меня пока ни в чем не убедили. Либо выкладывайте, в чем суть, либо остаемся при своих». Мимо на большой скорости промчался автобус – так близко к тротуару, что асфальт затрясся, а воздушная струя едва не вырвала из рук Карбальо запечатанный конверт, который он достал из своей папки.
– Что это? – спросил Эрре-Аче.
– Письмо, маэстро. Адресовано вам. Я написал на тот случай, если не удастся поговорить. Здесь всего пять страниц, но там изложено все – все, что я знаю, все, что раскопал за последние сорок лет. Просто прочтите – и вам все станет ясно. Поймете, чтó попало нам в руки, чтó мы сможем с этим сделать, как все тут перевернется с ног на голову, когда кое-что станет явным. Все изменится, когда мы вытащим эту истину на свет. Изменится прежде всего, конечно, прошлое этой страны, но особенно – ее будущее. Изменится и наше отношение друг к другу. Поверьте мне, маэстро: после того как вы напишете эту нашу книгу, жизнь у нас в Колумбии уже никогда не будет прежней.
– И что же? – спросил я. – Он согласился?
– Да я тоже сначала удивился, – сказал Карбальо. – Но Эрре-Аче был верующим, вы знаете об этом? Он верил. У великих писателей так бывает – они обладают чутьем, нюхом, если угодно, и верой, неотделимой от него. И умеют узнавать представшую им правду. И бьются, бьются насмерть, чтобы правду эту постичь. Нет, Эрре-Аче меня не разочаровал. – Помолчав, он добавил: – Другое дело, что смерть унесла его, не дав окончить работу.
Неужели Карбальо говорил мне правду? Всё, всё решительно порождало во мне недоверие, каждое слово казалось обманным и лживым, но тем не менее я не мог сделать то, что должен был – встать и вслух обвинить его во лжи. А было ли это ложью? Что в этой мистической риторике вроде верующего, истины, смерти, уносящей творца, прежде чем он окончит творение, не соответствовало действительности? Лгал ли мне Карбальо? И если лгал, то с какой целью? Если все это разыграно, то этот человек – гениальный актер. Снова вспомнилось мне слово «комедиант», комедиант, который играет самого себя, и тут мне впервые пришло в голову, что этот человек болен. Мне вспомнилось то место из «Эмигрантов», где Зебальд [35] рассуждает о «синдроме Корсакова» – нарушении психики, при котором утерянные истинные воспоминания заменяются вымышленными, и я спросил себя – не страдает ли чем-то подобным и Карбальо? Что может быть недостоверней этого путаного и сбивчивого рассказа о том, как он преследовал известного писателя, как всучивал ему посреди улицы письмо и вымогал согласие на тайный договор о сотрудничестве? Что может быть невероятней предположения, что Эрре-Аче, серьезный, увлеченный своим делом романист, по доброй воле пойдет в литературные негры к этому любителю конспирологии?
– Он умер, не окончив книгу, – сказал я. – Но все же взялся за нее.
– Конечно, взялся. И благодарил меня каждый раз, как мы с ним виделись. «Это будет жемчужина в моей короне, – говорил он. – И подумать только, что я чуть было не послал вас, Карлитос, в известное место». Да, так он называл меня – Карлитос. И работал над этой книгой до последнего дня. Я жалею только, что так мало знал о его болезни. Я мог бы по достоинству оценить его работу – он заслуживал восхищения…
– И куда же вы с ним ходили?
– Чаще всего в «Ла Роману». Есть такой ресторанчик на проспекте Хименеса, знаете?
– Знаю, конечно. А еще куда?
– Иногда вместе ходили забирать из его абонентского ящика почту.
– Да-да, конечно. А еще куда?
– В чем дело, Васкес? Вы что – проверяете меня?
– Где еще вы встречались с ним?
– Однажды он пригласил меня к себе на обед. Там были его друзья.
– Вот как? И кто именно?
Карбальо поглядел на меня с печалью во взоре:
– Вижу, вы не верите мне. Думаете, я сочиняю.
В этот миг, словно штора отдернулась, я на кратчайший миг успел увидеть у него на лице незнакомое прежде беззащитное выражение, и эта беззащитность не была деланой. Тут меня осенило – чтобы избавиться от него раз и навсегда, достаточно сказать сейчас: «Да, Карлос, я думаю, что вы все сочиняете. Да, я вам не верю, да, я думаю, что вы меня обманываете, думаю, что вы все врете, думаю, что вы не в себе». Но я промолчал. Мою уверенность поколебали ресторан «Ла Романа» и походы на почту – о том и другом Карбальо не мог узнать из вторых рук, стороной, что называется, без прямого и тесного контакта с Эрре-Аче, а еще – и прежде всего – любопытство, ужасное любопытство, из-за которого я столько раз влипал во всякие неприятности, но уроков не извлек; любопытство к чужим жизням вообще, и в особенности – к жизням тех, кто страдает и мучается, ко всему, что творится в тайне их одиночества, что происходит, так сказать, за задернутыми шторами. Все мы живем тайной, скрытой от посторонних глаз жизнью, но вот иногда дрогнет занавеска, мелькнет движение или деяние, и мы тогда заподозрим, что там что-то происходит, причем никогда не догадаемся, чтó на самом деле так занимает нас – само это сокрытое или те невероятные усилия, которые были приложены кем-то, чтобы скрыть его от нас. И тут не имеет значения, о какой тайне идет речь (неважно, хочу сказать, банальна ли она или судьбоносна), но сохранить ее – задача труднейшая, требующая стратегического мышления и тактического мастерства, хорошей памяти и дара слова, убежденности и, разумеется, толики везения. По этой самой причине так интересна нам ложь, ибо ложь никогда не бывает идеальна и монолитна; ибо достаточно какое-то продолжительное время или с упорным и постоянным вниманием наблюдать за этой самой шторой, чтобы заметить, как она отдергивается, на краткий миг являя нашему взору то, что хотели от нас скрыть. Именно это произошло на церковной скамье, когда Карлос Карбальо понял, что я ему не верю. И я осознал тогда, вернее, инстинкт хищника подсказал мне, что одного моего слова в тот миг довольно будет, чтобы уничтожить его (или наши отношения) и навсегда отдалить от себя. И, осознав, отказался от этого намерения. Нет, не из жалости, а из любопытства. Выражусь точнее: любопытство использует наши лучшие порывы – сострадание, участие, самоотречение – для достижения своих извращенных целей.
– Нет, Карлос, я так не думаю. Но постарайтесь меня понять. Я знаю Эрре-Аче уже почти десять лет. Ну, то есть знал. И писатель, которого я знал, ну никак не вписывается в образ, который вы сейчас создаете.
– Не будьте младенцем, Васкес. Неужели вы думаете, будто хорошо знали Эрре-Аче? Неужели вы считаете, что кого-то вообще можно хорошо знать?
– Можно знать – в достаточной мере.
– Как будто у каждого из нас – только один лик, – сказал Карбальо. – Как будто мир устроен не стократ сложнее, чем нам это представляется.
– Может быть, – ответил я. – Но не настолько. Не настолько, чтобы принять поручение от незнакомого человека посреди Седьмой карреры. Не настолько, чтобы превратить последние месяцы своей жизни в бред.
– А если это был никакой не бред? А что, если предложение исходило не от незнакомого?
– Не понимаю. Вы ведь не были знакомы с Эрре-Аче, когда обратились к нему с этим проектом. Вы ведь только что рассказали мне, как было дело.
Не знаю, как я загодя не почувствовал приближение этого. И сейчас, вспоминая и стараясь описать эту сцену, случившуюся столько лет назад, я удивляюсь точно так же, как тогда, и задаю себе тот же вопрос: как я мог не догадаться? Как не увидел эти внятные сигналы? Помню, что смотрел тогда на дверь и заметил, что дождь прекратился, и мое тело, словно откликаясь на то, чего хотели от него, перестало мерзнуть. Разумеется, – подумал я, – разумеется, эта встреча не случайна, разумеется, Карлос Карбальо знал, что встретит меня здесь, на заупокойной мессе по моему другу. Ну, или хоть и не был полностью уверен, знал, что шансы высоки, и решил попытать судьбу, и судьба оказалась к нему благосклонна.
– А-а, понимаю, – сказал я. – Вы хотите, чтобы теперь за это дело взялся я.
– Уж простите меня, Васкес, но вы – не Эрре-Аче. Я читал ваши рассказы – ну, те, где дело происходит в Бельгии. Скажите, зачем вы тратите время на эту чепуху? Кому интересны эти европейцы, кому есть дело до героев, которые женятся в лесу и расстаются с женой? Какая легковесность, какая, извините, глупость… У вас дома идет гражданская война, гибнет по двадцать тысяч в год, разгул терроризма, какого нет ни в одной стране Латинской Америки, наша история с самого начала отмечена убийствами наших великих соотечественников, а вы пишете о парочках, которые расстаются в Арденнах. Я вас не понимаю. А ваш роман… ну, этот, про немцев… признаю, это получше. Даже могу сказать, там есть кое-какая ценность. Но опять же, скажу честно: общий итог – ничтожен. Фиаско, Васкес. Неудача, пусть и заслуживающая всяческих похвал, особенно если вспомнить, сколько вам лет, но все равно – неудача. В вашем романе избыток слов и недостаток простоты. Но главный его порок не в этом. Ваш роман губит трусость.