Нетленный прах — страница 35 из 88

– А вы что скажете, доктор?

– Простите?..

– Ну, вы же знакомы с моим случаем. Каково ваше мнение? Я совершаю ошибку?

– Это дано знать вам одной, – сказал я и сейчас же подумал, что это малодушие, особенно заметное рядом с отвагой Андреа, которая не только приняла решение, но и захотела узнать о нем мнение другого врача. Человек менее мужественный предпочел бы не собирать мнения, чтобы они не заставили его усомниться в решении, принятом с таким трудом. – Нет. Думаю, вы правы.

Она все смотрела на меня.

– Мне страшно. Но еще я очень устала. И усталость пересиливает страх.

– Послушайте, Андреа, – сказал я. – Я не могу знать, что вы чувствуете. Большинство медиков делает вид, что знает, но это неправда. Не знают они, но читают вашу историю болезни и пытаются угадать. Я могу вам сказать только одно – доктор Бенавидес относится к числу тех, кто знает. И если он пообещал, что не оставит и поддержит вас, вам нечего бояться: вы в самых надежных руках.

Я в самом деле так считал и был уверен, что Андреа согласится с этой банальной диагностикой. Но если бы я предвидел ее неожиданный вопрос, то, наверно, выразился бы иначе: что восхищаюсь ею, что завидую ее мужеству, ее стойкости, ее немыслимой душевной зрелости, что бесконечно благодарен (хоть и не знаю, кому) за высокую честь оказаться в эту минуту рядом. Нет, слово «зрелость» здесь не годилось, слово «зрелость» не передавало все, что я видел, глядя на тело этой женщины и в ее глазах. Скорее уж – власть, властность, исходившая от нее, излучаемая ее глазами. К этой большеглазой Андреа через несколько месяцев придет смерть, подумал я, но даже в последний миг она будет полностью владеть своим телом. И смерть не получит права гордиться чем бы то ни было. «Death, be not proud» [43], – подумал я. Я мысленно перевел эту фразу и уже собирался произнести ее вслух, но тут же спохватился, что Андреа может принять меня за сумасшедшего или за бесчувственного, ибо кому же другому придет в голову читать старые английские стихи в такие минуты (поэзия далеко не каждому служит утешением или спасением, пусть даже у меня и ушли годы, чтобы уразуметь это). Вслух не сказал, но не смог удержаться, чтобы про себя не перевести еще один стих, тот, где смерти говорят: «Тобой владеют случай, рок, злодей; твой дом война, болезни, дно морей». Так чем же тебе гордиться? – спрашивает автор, и я подумал: «Да, в самом деле, чем тебе гордиться?» А вот у Андреа есть все основания гордиться своим мужеством и стойкостью – своими и своего отца, потому что эти качества отчетливо читались на его озабоченном лице. Но я не мог сказать это ей. Не мог, не мог говорить об этом с нею, язык не поворачивался сказать, что чуть только появился у меня повод гордиться своей новой знакомой, как совсем скоро нечем станет гордиться смерти. Андреа взяла пульт, подняла изголовье кровати так, что почти полусидела, оперлась о боковины, сделала усилие, и тело ее теперь уже не казалось телом умирающей.

Я видел, как она закрыла лицо руками – нет, не потому что заплакала, а чтобы вздохнуть поглубже; плечи ее приподнялись, а груди под больничной рубашкой обрели полноту, которой я раньше не замечал. Когда открыла лицо, выражение его изменилось: казалось, что принятое решение избавило ее от какой-то неимоверной тяжести, а желание прекратить борьбу и уйти с миром осенило ее здесь, на больничной койке, стоявшей посреди палаты на четвертом этаже клиники «Санта-Фе», новым спокойствием. Это было разом и прекрасно и ужасно, хоть я и не мог объяснить суть этого прекрасного. Но, разумеется, с меня бы сталось совершенно неправильно истолковать эту ситуацию. И в этом не было бы ничего особенного или необычного, потому что мы все, в сущности, тем и занимаемся – не понимаем ближних своих, применяем для расшифровки не те коды, пытаемся постичь их и настичь, а оказываемся в пустоте. Невозможно узнать, что действительно происходит там, внутри, хотя иллюзия постижения так привлекательна: между нами и всеми прочими постоянно разверзаются неодолимые бездны, а иллюзия понимания или эмпатии – она иллюзия и есть. Все мы заточены в непроницаемый кокон собственного опыта, которым не можем поделиться ни с кем, смерть же есть вершина нашей некоммуникабельности, а чуть пониже самой смерти пребывает желание смерти. Нечто подобное происходило и здесь: между мной и Андреа возникла безмерная пустота, ибо не могло быть общей почвы между нею, решившейся умереть и до известной степени уже не принадлежавшей к миру живых, и мною, столь прочно укорененным в нем, что еще мог строить планы в отношении себя и своих близких. Я припомнил другую строчку из того же сонета «Ты лучшие земные существа освободить спешишь от рабских пут» [44]. Наверно, это не всегда так (поэзия тоже умеет лгать нам, поэзия тоже порой сболтнет нечто демагогическое), но в данном случае соответствовало действительности.

– Что за книжку вы принесли? – спросила Андреа.

Она смотрела на подарок Бенавидеса. А я почти забыл о нем, положив томик на умывальник, под дозатор с дезинфицирующим спиртовым раствором, и теперь, когда увидел книгу, удивился так, словно обнаружил неизвестный предмет ночью на тротуаре.

– Ах, это? Только что получил от доктора Бенавидеса. В этом сборнике его статья.

– Его?

– Ну да.

– Не может быть… – с одышкой произнесла она. – Выходит, что мой врач еще и писатель… – И чуть откинулась назад, устраиваясь поудобней на подушке. – А о чем?

Не имело ни малейшего смысла лукавить.

– О смерти, – ответил я.

– Да что вы? – сказала она, и я в третий раз увидел у нее на губах улыбку. – Не люблю дурацкие совпадения. – И тут же добавила: – Особенно если это не совпадения.

– О чем вы?

– Да ни о чем, не обращайте внимания. И как называется?

– Статья доктора?

– Ну да. До остальных мне дела нет.

Я открыл оглавление и между статьями «Исследования смерти: от Толстого до Рульфо» и «Страдание как добродетель: смерть как возможность христианского милосердия» нашел и опус доктора Бенавидеса. Назывался он одним словом «Ортотаназия», чьи округлые формы нависали над именем автора как плохо закрепленный карниз. Я произнес это слово вслух и почувствовал во рту какой-то привкус. «Ну-ка, дайте взглянуть», – сказала Андреа, и когда я протянул ей книгу, чуть сощурилась, чтобы лучше видеть. Я мимолетно подумал, что она, должно быть, страдает дальнозоркостью и пользовалась очками для чтения, но в последнее время, наверно, отказалась от них или просто где-то забыла, а затруднять поисками никого не хотела, потому что в любом случае перестала быть усердной читательницей или потому, что последние дни пребывала в глубокой депрессии, а человек в депрессии не станет читать газеты, или просто потому что – «да зачем?», и еще подумал: теперь вся ее жизнь – одно сплошное «да зачем?».

– Ортотаназия, – несколько раз повторила она, словно примеряя слово, прежде чем решиться купить. – Ортотаназия.

– В переводе с греческого – «правильная смерть», – сказал я.

– И что вы скажете по этому поводу?

– Я еще не читал.

– Нет? А заголовок подчеркнут. Разве это не вы сделали?

– Я вообще сегодня не открывал книгу. Доктор Бенавидес только что вручил мне ее.

– Кто же тогда подчеркнул? Не станет же человек отмечать в оглавлении собственную статью?

– Не я, а кто – не могу вам сказать. – Но через мгновение меня осенило, что следовало бы добавить: «Это семейная традиция. Отец Бенавидеса подчеркивал то, что его интересовало: например, газетную статью о гибели Кеннеди». Однако я промолчал.

– Тут сказано, что автор – хирург, специалист по вопросам биоэтики, профессор и бог знает что еще. У нашего доктора Бенавидеса титулов и званий столько, что в оглавление не помещаются.

– Я же вам сказал: вы попали в надежные руки.

– Ах, не говорите глупости, доктор! Я знаю, что это так, но вовсе не из-за его регалий, – сказала она и смутилась, словно раскаиваясь в том, что была невежлива, хотя она всего лишь отпарировала мою легкомысленную или неумную реплику. – Слушайте, слушайте! – Полузакрыв глаза, поднесла книгу к лицу и прочла: – «Чувство вины, которое испытывают врачи, когда у них умирает пациент, проистекает из глубинного отрицания естественной смерти, столь свойственного современной медицинской науке». Эти строки подчеркнуты. «Вспомним слова, приписываемые Александру Македонскому: "Я умираю от помощи слишком многих врачей"». И это подчеркнуто. О-о, да тут отмечен целый абзац. – «Мне позвонил старый друг…», – прочла она и сейчас же замолчала. Продолжила читать про себя – я видел, как ее глаза двигались по строчкам, но губы не произносили ни звука.

– Ах, – произнесла Андреа наконец.

– Что такое? – спросил я.

Она захлопнула книжку и вернула ее мне со словами:

– Ничего. Что же они так долго?

– Вы не хотите дочитать?

– Ужасно долго… – не отвечая, сказала Андреа, и мне показалось, что она говорит не со мной. – Вечная бумажная канитель… В этой стране даже помереть нельзя, не заполнив тысячу бумажек.

Чудесная легкость, еще минуту назад так оживлявшая ее лицо, вдруг исчезла, словно испарилась. «Даже помереть», – повторила она и заплакала. Эту метаморфозу произвела какая-то фраза в статье Бенавидеса, и едва ли не в панике я понял, что не знаю, что делать. «Андреа…», – сказал я, потому что в затруднительных положениях мы называем человека по имени, словно произнося заклинание, словно вызывая его магические силы. Но она не слышала меня, а плакала с открытыми глазами – сперва беззвучно, а потом позволив себе негромкие детские всхлипывания. Я присел к ней на кровать, хоть и не знал, так ли поступают в этих случаях врачи, не нарушаю ли я какие-нибудь писаные или неписаные правила поведения или даже этические нормы. Андреа обняла меня, и я не отстранился, а миг спустя сам обнял ее. Под ладонью я ощутил ее твердые ребра, услышал ее голос: «Мне нечего рассказать» – и не понял, о чем она. «О чем вы, Андреа?» – спросил я. Но она не захотела ничего объяснять. Отстранилась. Тут, услышав звук шагов в коридоре, а потом и щелканье дверной ручки, я одним прыжком вскочил на ноги, боясь, чтобы не застали врасплох, как будто мы с Андреа занимались чем-то недостойным, и тут происходил нелегкий флирт с прикосновениями, маскировавшими или выявлявшими незаконное влечение. Я не успел еще расправить смятую простыню, когда в палату вошли Бенавидес и отец Андреа. Я подумал, что он только что подписал дочери смертный приговор. Бенавидес начал было что-то говорить, но я сказал: