– Надо уметь вычитывать суть вещей.
Карбальо смотрел на меня одобрительно – с видом священника, учителя или руководителя секты.
В оставшееся время я успел порассуждать о том, что Великая французская революция на самом деле была заговором буржуазии, о том, как тайное общество иллюминатов объявило войну религии во всем мире, о том, что истинный источник философии нацизма (да, кто-то употребил это выражение – философия нацизма) следует искать в 1919 году, когда Гитлер вступил в не менее тайное общество под названием «Туле». Ближе к концу я узнал, что теория эволюции была одним из инструментов социализма, который его адепты пытались внедрить в нашу цивилизацию, а ООН – это ширма для тех, кто желает установить новый мировой порядок. Узнал также, что война с наркотиками, объявленная президентом Никсоном в начале 70-х, обернулась самой удачной в истории США стратегией империализма, поскольку она позволила Штатам навязать свои законы Латинской Америке, меж тем как черные деньги от сбыта наркотиков питали их экономику. И около двух часов ночи, во время паузы, заполненной одной песней Ива Монтана и одной – Жака Бреля, я поблагодарил Карбальо и протянул ему на прощание руку. На миг она повисла в воздухе; миг этот был краток, но я успел заметить, что взгляд Карбальо изменился – недавнее одобрение исчезло бесследно. Впрочем, это было не так – просто он сделался задумчив и тускл, словно пламя догорающей свечи.
– Ну ладно, мне пора, – сказал я. – Но я готов написать книгу, о которой у нас шла речь, так что позвоните мне, когда сочтете нужным.
И уже двинулся к выходу, но Карбальо схватил меня за руку.
– Нет-нет. Подождите еще немного. Я закончу программу, и вы меня отвезете домой.
– Карлос, – сказал я, стараясь не обидеть его. – Я ведь не «ночная птица». Для меня уже очень поздно. Лучше встретимся как-нибудь на днях.
– Нет, не лучше. Это тот самый случай, когда стоит подождать. Еще немного терпения, друг мой. Верьте мне, когда я говорю, что вы не пожалеете.
Заключалось ли в этих его словах обещание показать похищенный позвонок? Напрасно, напрасно было бы просить эту мысль не приходить ко мне в голову. В конце концов, я пошел на эту авантюру с единственной целью – найти этот фрагмент позвоночника. Карбальо приглашает меня к себе, стало быть, я просижу у него часов до четырех в лучшем случае, но как было отказаться от такого?
– Хорошо, – сказал я. – Где мне вас подождать?
– Пойдемте, посажу вас в хорошем месте. Чтобы вы могли дослушать передачу.
И он устроил меня вместе с моей уже опустошенной бутылкой виски и до краев полным пластиковым стаканчиком кофе, пахшего жженой кожей, в темной студии напротив. Оттуда и в самом деле я прекрасно слышал все, что звучало в его студии. Карбальо протянул руку к выключателю, чтобы зажечь неоновые лампы, но я попросил не включать: мне больше нравится сидеть в темноте. Полумрак и тишина, глубокой ночью царившие в этом здании, почти безлюдном или населенном лишь призраками, действовали на меня умиротворяюще, снимали с меня тяжесть последних двух часов: глупостей за это время было сказано немало, но прозвучало и кое-что дельное, кое-что новенькое для меня и еще кое-что такое, что сейчас, застряв в памяти, томило меня смутным беспокойством непонятного происхождения, как бывает после разговора, когда чувствуешь, что тебе хотели сказать что-то, но – то ли испугались, то ли застеснялись, то ли остереглись, то ли не захотели огорчать или обижать – не сказали. Новым же был интерес, выказанный Карбальо к убийству Рафаэля Урибе Урибе, которое в этой пресловутой колонке я использовал всего лишь как предлог, как способ подать более или менее притягательную идею в тот день, когда моя творческая энергия взяла отгул. Покуда в эфире звучал голос Максима Ле-Форестье, мой амфитрион не преминул сделать мне коротенький выговор.
– Вы здесь и оказались-то благодаря той колонке, – сказал он. – Так что нечего ее хаять.
А сейчас в программе, шедшей своим чередом, кто-то говорил о Рафаэле Урибе Урибе. Отвлекшись на собственные размышления, я потерял нить и прислушался к разговору, когда он, судя по всему, был уже в разгаре. Впрочем, может, речь шла вовсе не об Урибе Урибе, а его просто упомянули мимоходом: голоса доносились отчетливо, но вместе с тем – словно из дальней дали, быть может, дело было в иллюзии, порождаемой радио: хотя источник звука находился в десяти метрах от моего кресла, фонограмма «ночных птиц» доходила до меня, как если бы я находился в Барранкилье, например, или в Барселоне, или в Веллингтоне. У позвонившего в эфир был сипловатый и слабый голос застарелого курильщика, на который накладывались статические разряды (вдобавок к скверному качеству связи), а потому я разбирал слова лишь благодаря его безупречной дикции. Это он – ну, или мне так показалось – первым назвал мое имя. Наш слух так настроен, что мы улавливаем эти сочетания звуков сквозь любой шум или в толпе – так вышло и со мной. Но больше мое имя не упоминалось. Теперь речь шла о каком-то Ансоле. «Вы, мои ночные птицы, знаете, как и я, что Ансола был одним из нас – храбрец, взыскующий истины и наделенный даром видеть оборотную сторону вещей. Вы согласны со мной, дон Армандо?» Значит, человека с болезненным голосом звали Армандо. «Разумеется, согласен, – ответил он. – И тут напрашивается вопрос, Карлос: что бы произошло, узнай мы, что открытия Ансолы пережили его. Уцелели, но пребывают в забросе и пренебрежении, ибо мы живем в стране, которая ничего не помнит, ну, или точнее – помнит лишь то, что ей интересно». «Я считаю, что дело тут не в беспамятстве, – сказал на это Карбальо. – Кое-кто заинтересован, чтобы Ансола и его открытия погрузились в забвение. Это делается намеренно. Это не беспамятство, а сознательное подавление неудобной правды. Показательный пример удавшегося заговора». Тут дон Армандо и произнес: «Вот чего не знает Васкес». И Карбальо подтвердил: «Не знает».
Было уже почти четыре утра, когда Карбальо поставил последнюю песню из моего списка – последнюю и самую длинную (я всегда оставляю самую длинную на финал) – и попрощался со звукорежиссером объятием, которое даже умирающие сочли бы несколько вяловатым. Потом сделал мне издали знак, я поднялся и двинулся за ним следом по темным коридорам: он шел уверенно и проворно, я ощупывал стену, а через несколько минут мы уже мчались на север, поднялись по 85-й калье и сразу свернули на юг. Когда же добрались до авениды Чили, я отважился спросить: «Кто такой Ансола?»
Карбальо даже не взглянул на меня. Мы плыли по городу, пустынному и опасному – потому что рассветные часы в Боготе всегда сулят угрозу: хотя теперь стало поспокойней, чем перед моим отъездом, в этом городе по-прежнему даже у светофора никто не притормаживает с легким сердцем. Карбальо все смотрел на дорогу, и на лице его играли желтые сполохи уличных фонарей вперемешку с красными стоп-сигналами редких автомобилей.
– После, – сказал он.
– После чего? Я же слышал, что говорили обо мне. И о каком-то Ансоле, что-то там открывшем. Вот я и спрашиваю – кто он такой есть?
– Был, – ответил Карбальо.
– Ну, был. И кем же он был?
– После, – повторил Карбальо. – После.
Он принадлежал к тому разряду людей, которые показывают дорогу, давая инструкции на каждом перекрестке, словно боятся, что если назовут адрес, сев в машину, то выдадут врагу военную тайну. И так вот мы оставили позади отель «Текендама», поднялись по Пятой и двинулись на юг, пока не приехали на 18-ю калье. На углу перед закрытой автостоянкой, в нескольких метрах от какого-то шалашика, где виднелись две спящие под грязными одеялами фигуры, Карбальо во тьме салона поднял руку.
– Приехали, – сказал он. – Вон мое окно. Машину поставьте здесь.
– Здесь?
– Не бойтесь, ничего ей не сделается. На этой улице мы друг друга бережем.
– Да я же проезд перекрою.
– В такой час никто тут не поедет. Потом переставим. Парковка открывается в шесть или в половине седьмого, когда начинают собираться студенты.
Карбальо жил на первом этаже, в маленькой двухкомнатной квартире с решетками на окнах – словно бы для того, чтобы заключенный не сбежал. Почти вся поверхность была покрыта холмами книг, и как ни трудно было пройти, не споткнувшись, мне это удалось: я следовал за Карбальо по тропинке, ежедневными походами протоптанной меж этих холмов. Посреди комнаты у стены стоял холодильник, на холодильнике тоже громоздились книги. «Выпьете рюмочку?» – спросил хозяин и, не дожидаясь ответа, уже наливал мне бренди «Домек». Я же тем временем рассматривал предмет мебели, именуемый, кажется, горкой – шаткое сооружение, в котором чашки, рюмки и стаканы боролись за жизненное пространство с книгами, которые, в свою очередь, на крышке его отбивали натиск порожних бутылок из-под водки «Нектар», выстроенных в шеренгу, как экспонаты коллекции. Между ними с портрета рассеянно взирал на нас Борхес. Я показал на него с немым вопросом.
– А-а, я брал у него интервью, – сказал Карбальо как о чем-то вполне обыденном. – Ему тогда было уже за шестьдесят. Приятель-журналист сообщил, что на университетском радио кто-то – кажется, какой-то профессор – отказался, сославшись на занятость, побеседовать с Борхесом и срочно нужна замена. Я, конечно, согласился, хоть и не знал, что такое интервью. Но это же был Борхес, сами понимаете. Мне сказали: «Вас ждут завтра в одиннадцать». Спустя какое-то время до меня дошло, во что я только что ввязался, и когда вернулся домой, у меня началась форменная «медвежья болезнь». Меня рвало, у меня был понос, короче говоря, вся эндокринная система разладилась к чертовой матери. Начал думать, заготовить ли загодя вопросник или не стоит. Составил все же, потом порвал, потом составил новый. Такого жуткого страху на меня нагнал этот великий аргентинец, представляете? Являюсь, а Борхес уже на месте, причем один – Кодамы [45] тогда еще с ним не было. Интервью продолжалось два с половиной часа, потом его дали в эфир, а когда я попросил пленку, чтобы сделать копию, мне сказали, что запись уже стерли. А поверх наложили трансляцию футбольного матча. – Он протянул мне рюмку и добавил: – Подождите минутку. Кое-что вам покажу.