– Поясните, пожалуйста, – попросил Ансола.
– Да это очень просто и очевидно: раны, имеющиеся на лице и на голове, не могли быть нанесены топором.
– Даже тыльной его стороной? Забыл, как она называется… Обух, кажется?
– Мне эта версия кажется маловероятной. Топорики убийц весят около восьмисот граммов. Так что нанести ими такие раны невозможно. – Он провел пальцем по строчкам заключения. – Вот, смотрите, что здесь сказано. На голове имеются четыре раны, причем все – очень небольшого диаметра. И подобные травмы, мой дорогой друг, имеют собственное наименование. Это мог бы быть удар кулаком, если бы его нанес человек, наделенный необыкновенной физической силой. Какое-то чудовище или гигант. Но в тот день таковых на площади Боливара не наблюдалось, не так ли?
– Именно так.
– Стало быть, остается только одно – удар кастетом. – И, встретив скептический взгляд Ансолы, продолжал: – Если вас это не убеждает, обратитесь к судебным медикам. Может быть, они смогут показать вам кости генерала. Я вижу, вы из тех, кому, извините за каламбур, надо вложить персты в рану, иначе не поверите.
– Кости генерала?
– Ну, у них должен был остаться свод черепа – теменную кость снимают, когда нужно добраться до мозга. В данном случае – до мозговых оболочек. Черепная коробка была, без сомнения, проломлена: на ней остался след от топора убийцы. Через такой пролом и уходит жизнь. – Сеа помолчал и добавил: – Я присутствовал при том, как снимали свод, и, более того, – ассистировал.
– Возможно ли?
– Это верно, как божья заповедь. Друг мой, почитайте протокол вскрытия: смертельной оказалась именно эта рана. И только она одна, насколько я помню – удар топора проломил череп и повредил мозговые оболочки. Остальные раны были не смертельны, не так ли? А эта повредила мозговое вещество, что и привело в конце концов к гибели генерала Урибе. И потому поврежденную часть черепа наверняка сохранили для дальнейшего расследования. Понимаете, это ведь нечто вроде улики. Проломленный свод черепа, костный фрагмент – это, в сущности, немые свидетели преступления. Потому их сохраняют. Кажется, этим занимался доктор Манрике.
– А что же остается в голове покойного? – спросил Ансола. – Чем ее заполняют?
– Дорогой мой Ансола, я вас умоляю – обойдемся без дурацких вопросов. Давайте-ка лучше я напишу вам парочку рекомендательных писем. Вот этим, а не чем-либо иным, я и вправду смогу оказаться вам полезен. Я не меньше вашего хотел бы знать, что же произошло в тот день.
Что же, вскоре это стало известно. В одно дождливое утро Ансола с письмами Сеа явился к доктору Хулио Манрике, преподавателю патологической анатомии на медицинском факультете и судебно-медицинскому эксперту. У доктора была короткая остроконечная бородка и светлые глаза робкого подростка, которые немедленно вызывали доверие у всякого, кто глядел в них. В свои сорок с небольшим Манрике уже считался в Боготе светилом: изучал в Париже хирургию, в Нью-Йорке – болезни органов чувств, в Великобритании и Норвегии исследовал проказу и в госпитале Сан-Хуан-де-Дьос лечил глазные болезни. Его достижения в этой области никого не удивляли, потому что он был потомственным медиком, представителем славной династии врачей; по этой стезе шли и дед его, и отец, а старший брат был личностью поистине легендарной: этот «хирург с волшебными руками» основывал клиники, руководил кафедрами и еще успевал заседать в парламенте, а потом – представлять свою страну во Франции и Испании в качестве полномочного посла.
– Вы знаете, что произошло со мной в тот день? – спросил Манрике у Ансолы. – Вся Богота знает, что со мной тогда случилось. А вы?
Ансола ответил отрицательно.
– Неужто не знаете?
– Не знаю.
И доктор Хулио Манрике рассказал, что пришел на вскрытие с доктором Рикардо Фархадо Вегой и тремя ассистентами. Один из них, совсем молоденький, только-только ступивший на это поприще, не сумел совладать со своими чувствами и разрыдался. Манрике в глубине души понимал его, потому что не каждый день вскрываешь черепную коробку такого человека, как Рафаэль Урибе Урибе, однако не потерпел такого малодушия в рядах своего воинства и выставил юношу вон, сказав: «Успокоитесь – придете». А сам принялся резать кожу и ткани, орудовать пилой, вскрывать череп, отмечать повреждения мозгового вещества, вместе с доктором Фахардо извлекать мозг, взвешивать его и записывать вес – и, подобно всем, думать, пусть и мимолетно, о том, что же происходило в этом мозгу в последние несколько лет. Ассистенты помогали ему вскрывать брюшную полость генерала, извлекать внутренности, подлежащие исследованию, взламывать грудную клетку, чтобы проверить прижизненное состояние сердца и легких. И когда, наконец, они зашили грудь и живот и собирались заново собрать череп, появился тот самый выгнанный юноша и с извинениями сообщил, что доктора Манрике настоятельно просят выйти. Доктор, не глядя на него, ответил с невольным пренебрежением: «Скажите, что я занят». И добавил вопрос, прозвучавший, как еще одно предупреждение или выражение открытого недовольства: «Можно подумать, вы сами не знаете, чем именно мы тут заняты».
– Говорят, что это очень срочно, доктор, – сказал юноша.
– Наше дело тоже срочное. И вдобавок важное.
– Вам хотят сообщить нечто…
Так доктор Манрике узнал о смерти брата. Оставив дипломатическую службу, Хуан Эванхелиста Манрике практиковал в Париже. В течение двух лет он был, что называется, «богатым дядюшкой» для всех колумбийцев, живущих во Франции – принимал их, опекал, утешал, лечил и даже – изредка – хоронил. Но потом грянула Мировая война. Когда германская армия вторглась на территорию нейтральной Бельгии и двинулась на Париж, доктор предпочел собрать чемоданы и вместе с женой и сестрой – в числе тех, кто мог себе это позволить, – перебраться в Испанию. Он пересек границу на севере и обосновался в Сан-Себастьяне. Из его последнего письма младший брат узнал о падении Лонгви, называемого «воротами в Париж», и сразу вслед за тем – о взятии укреплений Льежа. «Они ведут себя как настоящие варвары», – писал он о немцах. И вот теперь пришло известие о его кончине: Хуан Эванхелиста болел бронхопневмонией, полученной, вероятно, при переходе границы, а его больное сердце еще больше осложняло общее состояние. Легкие отказали ему в ночь на 13-е. Хуан Эванхелиста не мог знать, что в миг его кончины у него на родине затевается убийство генерала Урибе, которым он всегда восхищался. Не мог он, разумеется, и вообразить себе, что младший брат Хулио узнает о его смерти, со сноровкой шорника зашивая кожу на голове генерала.
– Газеты разнесли эту весть по Боготе, – сказал он. – Но кому было дело до того, что где-то на другом континенте умер какой-то врач, если тут, у нас, зарубили топорами одного из самых значительных людей последних десятилетий?
– А вы проводите вскрытие его тела, – добавил Ансола.
– А я провожу вскрытие его тела, – повторил Манрике и замолчал на миг, погрузившись в невеселые мысли. Потом снова заговорил: – Так, значит, вы хотите увидеть останки генерала Урибе?
– Протокол вскрытия говорит об ударе, нанесенном тупым предметом, а не топориком, – сказал Ансола.
– А-а, понимаю. Понимаю, о чем вы и куда клоните. То, что я вам покажу, ничего не прояснит, уважаемый Ансола. Но я все-таки покажу. Чтобы вы не говорили, что я заставил вас зря прогуляться.
С этими словами он поднялся и открыл шкаф. Достал с полки черепную кость и положил ее на стол. Кость оказалась меньше, чем ожидал увидеть Ансола, и была такой гладкой и чистой, словно ее никогда не покрывали кожа и плоть. Он подумал, что она больше похожа на глиняную плошку, из которой пьют на природе чичу, чем на голову вождя, изменившего курс целой страны. И тотчас устыдился этой мысли.
На передней части были выведены три буквы РУУ.
– Вы всегда надписываете фрагменты? – спросил Ансола.
– Всегда. Чтобы не перепутались и не затерялись. Потрогайте, не стесняйтесь.
Ансола повиновался. И провел пальцем вдоль раны – туда, где гладкая поверхность кости становилась бугристой, а потом запустил палец внутрь, словно спускаясь в развалины, и почувствовал, что острыми неровными краями трещины в сломанном черепе можно обрезаться.
– Эта рана сделана лезвием топорика, – сказал Манрике. – Удары тупым предметом пришлись, если не ошибаюсь, на правую скулу и задели глазницу. – С этими словами он приподнял кость и прочертил в воздухе воображаемую границу, как будто там, в пустоте, продолжался череп генерала. – Те раны не оставили следов на костях. Но если бы даже и оставили, эти кости захоронены. Вместе с прочими останками, я хочу сказать.
– То есть здесь их нет.
– Боюсь, что нет. Но я их видел, если вас это может утешить.
– Не может.
– Разумеется, – сказал Манрике и, помолчав немного, добавил: – Можно вас спросить кое о чем?
– Пожалуйста, доктор.
– Зачем вам все это надо?
Ансола взглянул на череп.
– Затем, что я хочу знать. Затем, что меня об этом попросили люди, которых я уважаю. В общем, не знаю, доктор. Но представляю, что может случиться, если никто этим не займется. Понимаю, это трудно понять…
– Отчего же, понять вовсе не трудно, – сказал Манрике. – Понять и восхититься, уж извините.
Выйдя от доктора, Ансола отметил, что не разочарован визитом. Да, он ушел с пустыми руками, но зато – с ощущением того, что ему удалось дотронуться до какой-то частицы тайны. Разумеется, ощущение было ложным, вернее, надуманным – навязанным этим прикосновением к костям убитого, и причудливой торжественностью момента, и этим внезапным, мимолетным соприкосновением насилия тогдашнего с насилием нынешним – с войной, пусть отдаленной, отделенной от него тысячами километров, однако все же приблизившейся к нам вплотную. От всего этого Ансола как-то глупо разволновался. Он поглядел на свои руки, потер кончики пальцев, недавно скользившие по этому фрагменту черепа, по этому мирному красновато-коричневому ландшафту. Да нет, не мирному – и его настигло нечто ужасное. Его распилили, а до этого пробили в нем дыру, из которой, как сказал доктор Сеа, улетучилась жизнь. Ансола подумал, что немногие видели то, что увидел он. Это было сродни какому-то религиозному впечатлению – созерцанию реликвии, поклонению мощам. И, как при всяком религиозном потрясении, словно бездна разверзалась между ним самим и всеми остальными, ибо ему одному довелось увидеть это, ему одному удалось к этому прикоснуться.