Нетленный прах — страница 52 из 88

атиноамериканцам, потянувшимся туда в конце прошлого века, то Ансола родился бы в Париже и говорил бы по-французски, как на родном языке, и читал бы Флобера и Бодлера, как читал их Эрнандо, и писал бы статьи в парижские испаноязычные журналы – в «Ревю де л’Америк Латин», к примеру, – где аккуратно появлялись бы мнения Бенгоэчеа об импрессионистах, о русском балете, о никарагуанской поэзии, создаваемой на парижских бульварах, о германских операх-фантази, где Фирмин Туш играл на саксофоне. Ансола продолжал расспрашивать свидетелей – и те отправляли его к другим свидетелям, продолжал получать путаные показания, – и пытался их прояснить, продолжал беседовать с темными личностями, уверявшими, что они своими глазами видели такого-то или сякого-то врага генерала Урибе при компрометирующих обстоятельствах, но сам при этом неотступно размышлял о Бенгоэчеа, читал о Бенгоэчеа, сочувствовал родителям Бенгоэчеа, которые, наверно, проклинали день и час, когда решили остаться в Париже, и сейчас же спрашивал себя, где в Боготе живет прочая его родня, и соболезновал ей тоже.

В те же дни, когда он расспрашивал двух монахинь, клявшихся, что накануне убийства видели, как Галарса и Карвахаль бродят на задах Новисиадо возле дома генерала (и это в очередной раз доказывало, что покушение не было спонтанным и замышлялось задолго до осуществления), Ансола обнаружил, что Бенгоэчеа в свое время принял сознательное решение стать колумбийцем: в двадцать один год он должен был определиться с гражданством и выбрал страну своих предков и родного языка. Газеты преподносили это как пример высокого патриотизма, а когда стало известно, что он был еще и рьяным католиком, восторг принял немыслимые масштабы. Колумнист газеты «Унидад», подписывавшийся Мигель де Майстре, расточал убитому солдату цветистые похвалы, ибо непросто было сохранить веру в стране неверующих, в республике атеизма, объявившей католицизму войну. Следовали пространные упоминания принятого в 1905 году французского закона, по которому церковь отделялась от государства, и сообщалось, что этой дорогой народы направляются прямо в ад. Говорилось и про энциклику Vehementer nos, в которой папа Пий X, осуждая принятие этого подрывного закона, обвинял его в том, что он отрицает сверхъестественный порядок вещей. И завершалась статья так: «…и среди нас тоже находятся такие, кто тщится отрицать предвечную роль Святой Матери Церкви, кто попирает традиционные ценности нашего народа и в одностороннем порядке пытается расторгнуть Конкордат, источник нашего постоянства и страж нашей совести», а потому «Господь Бог, который по обыкновению Своему карает не бичом и не палкой, сделал так, чтобы плачевная участь этих людей послужила к остережению другим».

Ансола читал все это не без ужаса и не мог оторваться. Этот самый Мигель де Майстре на пространстве в несколько строчек сумел перейти от панегирика в память солдата, павшего во Франции, к диатрибе (пусть и непрямой) на генерала, застреленного в Боготе. Да, колонка в «Унидад» повествовала о Рафаэле Урибе Урибе, и Ансоле пришлось перечесть ее, чтобы убедиться – в тексте не было никаких иных аллюзий, как если бы колумнист просто использовал гибель молодого Бенгоэчеа как предлог для перехода на иные темы. И кто таков был этот Мигель де Майстре? Не он первый и, вероятно, не он последний, кто так или иначе будет оправдывать убийство генерала – подобными суждениями, как и карикатурами в «Сансоне Карраско», начавшими высмеивать Урибе за несколько месяцев до его смерти, уже пестрели страницы других газет, а теперь журналисты стали позволять себе двусмысленные замечания насчет того, что хоть Господу порой и приходится писать по кривым строчкам, однако все равно выходит прямо. Ансоле вся эта риторика была, к сожалению, хорошо знакома. За несколько недель до гибели Бенгоэчеа он выслушал монолог чистильщика ботинок с площади Боливара – подростка по имени Кортес, – желавшего рассказать о том, что он видел и слышал 15 октября. Когда убийцы набросились на генерала, паренек занимался своим делом на углу у Капитолия, перед кафе Энрике Лейтона. Клиент – низкорослый толстяк с крупным красным носом и черными курчавыми волосами – был полон воодушевления.

– Вот так и надо убивать эту сволочь, – сказал он, стряхнув рукой в перчатке что-то со своего сюртука. – Не палкой и не бичом, да и не пулей – а топором!

И вслед за тем, второпях позабыв, что должный глянец обрел только один башмак, бросился бежать к Капитолию.

Неизвестно, кто был этот человек, выказавший такое удовлетворение при известии о гибели генерала Урибе. Да это и неважно: таких, как он, в Боготе множество, – думал Ансола, – очень многие откровенно возликовали и сочли, что это не преступление, а кара; очень многие, наподобие этого Мигеля де Майстре, отнеслись к убийству с более или менее откровенной снисходительностью. Как одинок был генерал Урибе в конце своей жизни! Как решительно отвернулся от него этот переменчивый город! Ничего удивительного, что из сознания его жителей гибель Бенгоэчеа вытеснила убийство генерала – пусть ненадолго, пусть хоть на несколько дней. Подобно тому как это преступление заслонило смерть доктора Манрике, скончавшегося от бронхопневмонии в Сан-Себастьяне, так теперь пуля, пробившая под Артуа шею колумбийскому солдату, отвлекла внимание от этого убийства, затронувшего, казалось, нас всех, преступления, в которое все мы так или иначе вовлечены. Ансола вспоминал процессию, сопровождавшую прах генерала Урибе, и думал: «Кругом ложь. Везде лицемерие». Но тотчас признал, что неправ, потому что, без сомнения, за гробом генерала шли и те, кто защищал его или следовал за ним, – они об этом не распространялись, и – что было еще печальней – генерал об этом так и не узнал. Те, кто окружил его 15 октября, поддерживая его пробитую голову, кто вытирал ему кровь носовыми платками и потом хранил их как реликвию; те, кто, толпясь во дворе его дома, молился, чтобы генерал выжил; кто потом, разыскав Ансолу, сообщал ему факты или делился подозрениями, которые позволили ему выбраться из трясины обмана и фальсификаций к свету истины. Да, они тоже существовали, и именно им был обязан Ансола тем – пусть немногим, – что успел прояснить. Он был благодарен этим людям – Мерседес Грау, Леме и Карденасу, мальчишке-чистильщику ботинок, докторам Сеа и Манрике. И до них были свидетели, чьи имена он уже стал забывать, будут и после – их он тоже когда-нибудь, в какое-нибудь далекое пока время, когда такое станет возможно, забудет. Он слышал и еще услышит их говорящие о преступлении голоса, голоса приятные, или грубые, или сиплые, рассказывающие точно и подробно или бегло и расплывчато, голоса, марширующие по Боготе, подобно некоему воинству, навстречу другой рати, на знаменах которой – ложь, искажение, укрывательство.


И один из этих голосов – едва ли не самый важный – принадлежал Альфонсо Гарсии, видевшему, как накануне убийства шестеро хорошо одетых господ разговаривали с убийцами. Сапожник Томас Сильва, выслушавший показания Гарсии, когда никто из представителей власти не желал принять их, однажды явился в кабинет Ансолы. Это произошло в середине октября, когда при Артуа разыгрывалось третье сражение, а германские, австро-венгерские и болгарские части объединялись, чтобы вторгнуться в Сербию. Сапожник Сильва был встревожен, но не тем, что творилось в Европе.

– Хочет продать, – сказал он.

– Кто? – спросил Ансола. – Что? И кому?

– Гарсия, свидетель. Он человек достойный, но бедный. И сейчас сказал мне, что больше ждать не может. И если прокурорам не интересно, что он может рассказать, то, может, Педро Леон Акоста заинтересуется этим.

– Не понимаю, – сказал Ансола.

– Сломался он, – пояснил Томас Сильва. – Жрать стало нечего. Я сам подкидываю ему то пятерку, то десятку, чтоб не загнулся, а мои подмастерья даром чинят ему башмаки. И вот сейчас он додумался до того, что Акоста заплатит ему за его свидетельство. «С доктором Акостой у меня выйдет лучше, чем с дознавателями», – это собственные его слова. «Выйдет лучше», – так и сказал. Он в отчаянность пришел, а если так, то всего можно ждать.

– А почему Акоста? Почему именно Акоста должен заплатить ему, чтобы рассказал, что знает?

– Вот и я себя спрашиваю. Однако мы целый год умоляли следователя снять с Гарсии показания. Просили, чтобы добавил к материалам заявление, которое тот написал в моем присутствии. Все впустую – и я теперь даже не знаю, где это заявление.

– Понятно, – сказал Ансола. – Но при чем тут Акоста?

Имя генерала Педро Леона Акосты уже несколько раз всплывало в ходе расследования. И для Ансолы с каждым днем становилось ясней, что тот каким-то образом причастен к убийству Урибе. Имелись основания так считать: разве не Акоста был одним из уцелевших участников заговора против президента Рафаэля Рейеса? Он был в прошлом сторонником крутых мер, – размышлял Ансола, – а от прошлого не отделаешься – оно всегда будет сопровождать тебя, а кто хоть раз попробовал убить, попробует снова. Да, конечно, доказательств не было, но были верные приметы. Акосту видели с будущими убийцами у водопада Текендама, хоть следователь и не счел нужным как-то проверить этот факт. А сейчас Альфредо Гарсия имел основания думать, что этот человек заплатит ему за свидетельство. Ансола обдумал эту ситуацию и пришел к выводу: Акоста заплатит Гарсии не за рассказ, а за молчание. И тотчас, как во сне, увидел Педро Леона Акосту, который вечером 14 апреля стоял у плотницкой мастерской в окружении соучастников или заговорщиков, и услышал его слова, обращенные к убийцам: «Ну, все в порядке?», их утвердительный ответ и то, как он добавил, выслушав его: «Стало быть, и вы будете в порядке. В полнейшем порядке».

– Акоста был там, – сказал Ансола. – Акоста – один из них.

– Вот и мне так кажется, – ответил Томас Сильва.

– И, вероятно, Альредо Гарсия тоже так считает?

– Он хочет, чтобы Акоста заплатил ему за молчание.

– Нет. Он знает, что Акоста заплатит ему. Думаю, что такое уже бывало раньше.