неудавшейся операции – к похоронной процессии, выходящей из Базилики, от толпы, окружавшей гроб в день похорон – к запряженным тощими лошадьми катафалкам с траурными венками. На экране беззвучне ораторствовали сторонники генерала, и сидящий в зале кинотеатра Хулиан Урибе вздрогнул, увидев самого себя – он произносил речь в день похорон брата. Камера фиксировала близких и родных, вереницей подходивших к гробу, чтобы проститься с покойным, мужчин с черными шляпами в руках и печально поникшими усами, открытые, но безмолвствующие рты, немой гром надгробного салюта, который давал о себе знать лишь белыми пятнышками на сером экране. Публика, вознегодовавшая было при виде распростертого на столе генерала, теперь вроде бы успокоилась. Ансола же, напротив, встревожился еще больше. А встревожило его то, что на экране, будто исполосованном косым дождем, в первых рядах, вместе с самыми уважаемыми господами стоял, как близкий покойному генералу человек, Педро Леон Акоста.
Да, это был он – с непокрытой головой, в черном костюме-тройке, возведя очи горе€, стоял рядом со священником, чья неприязнь к покойному ни для кого не была секретом; Ансола вспомнил, что он испанец, но имя его забыл. Камера задержалась на непроницаемом лице Акосты всего на два-три кратких мгновения, но этого было достаточно, чтобы Ансола заметил и узнал его. Хулиан Урибе, тоже узнав его, одарил Ансолу взглядом одновременно сообщническим и меланхолично-разочарованным, где товарищеского тепла было меньше, чем смутного сожаления. Здесь, в кинотеатре, среди множества чутко настороженных ушей и внимательных глаз, они не могли высказать все, что хотели: что с 15 октября случилось уже многое и что генерал Акоста, который провожал Урибе в последний путь как один из скорбящих, спустя всего лишь год превратился в одного из главных подозреваемых в преступлении. Ансола увидел, как Хулиан наклонился к Уруэте и что-то сказал ему на ухо. И догадался, что речь идет об этом самом – о присутствии Акосты на похоронах и о том, как всего лишь за год этот кадр приобрел совсем иное значение. Эпизод похорон превратился в место преступления: на экране возникла восточная стена Капитолия, тротуар, где упал Урибе, каменная приступочка, на которую он откинулся. Камера прошлась панорамой по площади Боливара с ее сквером за ажурной решеткой и с прохожими, которые смотрели с любопытством («на нас смотрят», – подумал Ансола). Тут появились убийцы.
– Этого не может быть! – вскричал Хулиан Урибе.
Тем не менее это было: на экране возникла «Паноптико», тюрьма, где Леовихильдо Галарса и Хесус Карвахаль сидели в ожидании откладывающегося суда: вот они разговаривают друг с другом, вот беззвучно, однако с довольным видом хохочут, беседуя с сокамерниками, как с кумовьями в пивной. От свиста в зале у Ансолы заложило уши, а сам он не засвистел оттого, что не поверил или слишком сильно удивился. Убийцы теперь позировали – сперва в своих камерах, а потом на тюремном дворе. Странней всего был их облик – одеты оба были безупречно, словно принарядились к приходу операторов. Ансола знал, что до тех пор они отказывались от интервью и не желали фотографироваться – как же удалось братьям Ди Доменико уговорить их на съемку? В кое-каких эпизодах они словно бы не подозревали, что их снимают, но в других – смотрели прямо в камеру (их заспанный вид выглядел оскорбительно), а в третьих – заносили над головой воображаемый топорик, имитируя удар, как будто снимавшие попросили их воссоздать картину преступления. «Какое бесстыдство», – сквозь зубы процедил Хулиан Урибе. «Позор!» – выкрикнул Уруэта, на миг потеряв самообладание, и Ансола не знал, к кому это относится – к убийцам или к кинематографистам. Одно было несомненно: замысел итальянцев вывернулся наизнанку. Они хотели снискать расположение столичной публики, воссоздав болезненный опыт, но вышло все иначе: собирались воздать должное заслугам генерала, а дали оплеуху, намеревались принести дань памяти великого человека, а нанесли ему оскорбление.
«Негодяи! – кричал Уруэта. – Бесстыжие твари!» Из задних рядов доносились еще более крепкие оскорбления. Ансола повернулся, отыскивая в зале итальянцев, но не нашел их в море искаженных яростью лиц и воздетых над головами кулаков. На экране меж тем убийцы опустились на колени, стиснули ладони, безмолвно прося прощения за совершенное ими, однако на лицах у них не было раскаяния: оба смотрели глумливо и вызывающе. Зал вновь огласился свистом. Кто-то запустил в экран башмаком, и тот, ударившись о полотно, отскочил и упал на сцену, как сбитая птица. Ансола, опасаясь, что страсти разгорятся, стал прикидывать, как в этом случае унести отсюда ноги – наверное, влево, через партер, а там должна быть дверь в парк. Экран меж тем стал черным, а потом на нем появились фигуры, которые Ансола тотчас узнал: это было давешнее шествие. Чуть больше месяца прошло после траурных торжеств по случаю первой годовщины – и вот уже процессия неуклюже движется на экране. Ансола стал искать и себя. Нет, себя он не нашел, но узнал памятник и удивился тому, как все изменилось, став частью фильма: вот женщина в белой тунике – та самая, которую он видел воочию – размахивала в течение нескольких томительно-долгих секунд колумбийским флагом, потерявшим на пленке свои цвета. И понял, что это аллегория: Свобода (или, может быть, Отчизна) возникает над могилой своего павшего защитника. Замысел показался ему детским, а воплощение – посредственным, но он счел за благо ни с кем это не обсуждать. В черноте погасшего экрана беспорядочно и суматошно заметались святящиеся пятна и зигзаги: фильм кончился, и в зале «Олимпии» вразнобой захлопали сиденья кресел – люди стали подниматься со своих мест.
Когда Ансола вышел на улицу, свист и шиканье продолжались. Люди, окружив Хулиана Урибе и Карлоса Адольфо Уруэту, высказывали свое негодование, и Ансола воспользовался моментом, чтобы уйти, не добавив свой голос к этому возмущенному хору. Он обогнул сквер, пересек улицу и двинулся по направлению к своему дому, но, передумав, пошел кружным путем – хотелось подольше побыть в одиночестве. Еще несколько секунд слышал он у себя за спиной бурление толпы. Только теперь он заметил, что с той минуты, как он покинул «Олимпию», четверо мужчин в тонких пончо и шляпах с высокой тульей идут перед ним, оживленно обсуждая только что просмотренную картину. Ансола совершенно не собирался слушать чужие разговоры и прибавил шагу, но, обгоняя попутчиков, все же взглянул на них, чтобы не допустить такой неучтивости, как пройти мимо знакомых и не поздороваться, – и вдруг испытал приступ острой паники, узнав Педро Леона Акосту, а тот в свою очередь узнал его, поднес два пальца к полю шляпы и слегка поклонился в знак приветствия, однако озаботился тем, чтобы его вежливый жест был проникнут такой ненавистью, какой Ансола никогда еще не видал ни у кого на лице, ненавистью, особенно пугающей и жуткой от того, что она сочеталась с полнейшим спокойствием, ненавистью, которой обуреваемый ею человек распоряжался полновластно и управлял по собственной прихоти. «Он знает, кто я, – подумал Ансола, – знает, что я знаю и что делаю». И еще – с непреложностью вынутого жребия – понял, что этот человек превосходным образом может причинить ему вред, что рука у него не дрогнет и совесть мучить не будет и что в его распоряжении вдобавок имеются все необходимые для этого ресурсы, и, на миг представив себе трупы Аны Росы Диэс и Альфредо Гарсии, отправленные на глинистое дно реки Богота или безжалостно сброшенные в водопад Текендама, спросил себя – ждать ли ему такой судьбы.
Он остановился. Акоста уже не смотрел на него, а снова обращался к своим спутникам, и они уже отошли от Ансолы на несколько метров, когда вдруг неким бесовским хором грянул раскат хохота. В этот миг Ансола заметил, что на ногах у Педро Леона Акосты – лакированные ботинки.
Застыв посреди улицы, как потерявшийся пес, Ансола смотрел, как удаляются эти четверо.
Вернувшись домой, Ансола порылся в своих ящиках и достал газеты за тот день, когда был убит генерал Урибе. Он бережно хранил их: сперва как память, словно соблюдая некий суеверный ритуал, потом – как документы и материалы к тому заданию, которое он никак не мог довести до конца, а со временем просто полюбил перебирать и пересматривать их. Прежде всего он развернул четырехстраничный специальный выпуск «Републиканы», вышедшей в тот же самый день 15 октября. Три строчки заголовка занимали половину первой полосы. Первая строчка: «Генерал Урибе Урибе». Вторая: «Подвергся трусливому нападению при входе в Сенат». Третья: «Нападавшие задержаны. Богота скорбит и негодует». Ниже шла передовица, озаглавленная «Мы протестуем», а посередине выделялся взятый в рамку текст, растрогавший Ансолу: «Попытка убийства гнрл. Урибе Урибе». Как прост был мир, встававший с этой страницы – мир, где генерал Урибе еще дышал, где его убийство было пока только попыткой, а не свершившимся фактом, где покушавшихся немедленно задержали, а все колумбийское общество сплотилось в едином порыве негодования… И как непохоже это было на мир сегодняшний, где хладный труп Урибе уже год как лежал в могиле, где виновники преступления скрываются в тумане и мраке слухов, а убийцы берут плату в долларах за то, чтобы появиться в фильме Ди Доменико.
Ансола достал блокнот и на чистой страничке начал набрасывать статью – тем стилем, каким и пишутся подобные статьи, – о небрежности следователя Алехандро Родригеса Фореро и начальника полиции Саломона Корреаля. Однако каждая фраза звучала как обвинение, и вскоре Ансола понял, что у него нет доказательств. И на середине утратил вдохновение и принялся развлекаться, играя канцелярскими формулами: «Не подлежит сомнению, что следователь пренебрегает важными обстоятельствами, проявляя полнейшее безразличие к исчезновению ключевого свидетеля. Не вызывает сомнений и тот факт, что мы, друзья генерала, неустанно и последовательно требовали от властей анализа улик, могущих привести к установлению истинных виновников гибели генерала, всякий раз, однако, натыкаясь на глухую стену замалчивания и небескорыстного утаивания». Нет, все было не так: сомнений это и вправду не вызывало, но доказательств не имелось. «Все это – правда, – прибавил Ансола, – правда, которая не может быть доказана».