Нетленный прах — страница 85 из 88

рабить, убивали, потому что могли убивать, а их в свою очередь убивали тоже – ни за что ни про что. Как выразился мой дед: «Убивали, просто чтобы увидеть, как свалится».

И он в это время думал только об одном – как бы пройти незамеченным. Два, три квартала с тяжелым грузом на спине. Четыре. Пять. Он шел, лавируя между убитыми, а они порой лежали так плотно, что приходилось огибать их, потому что не хватало сил поднять ногу и перешагнуть через труп. Там были мужчины, были и женщины, и, разумеется, то один, то другой мальчишка. Рикаурте время от времени останавливался передохнуть и тогда прислонял тело зятя к стене, стараясь не смотреть на него. Это он часто повторял мне – что старался не смотреть: ему казалось, что если взглянет, не сможет идти дальше. Меж тем полиция продолжала стрелять. Разъяренные граждане продолжали жечь и громить магазины – на Седьмой было много ювелирных лавок с еврейскими фамилиями на вывесках. Если попадался магазин скобяных товаров, выносили оттуда молотки, патрубки, пилы, топоры – все, что можно было пустить в ход, чтобы отомстить за Вождя. Если винная лавка – разбивали витрину и вытаскивали на улицу бутылки или пили прямо на месте. Те, кто спрятался от пуль в «Лее» [65] на Одиннадцатой калье, сталкивались с теми, кто выходил оттуда с охапками одежды. Дед миновал кафе, где сидел, когда убили Гайтана, и увидел, что столики перевернуты, у стульев отломаны ножки, а народ выходит оттуда, вооружась ими. Но его никто не замечал, словно он был невидимкой. Дорогу ему преградило несколько танков, двигавшихся по Седьмой к югу. Люди расступались перед ними, а потом шли следом, полагая, что это мятежники, которые направляются ко Дворцу свергать президента. Вскоре стало известно, что танки, добравшись до Десятой, остановились, повернули стволы пулеметов и открыли огонь. Дед сам этого не видел – узнал впоследствии, но мне рассказывал так, словно все это произошло у него на глазах. И я уже не знал точно, когда он рассказывает о том, что видел сам, а когда пересказывает услышанное. Думаю, так было со всеми нами.

Подойдя к проспекту Хименеса, дед почувствовал, что больше не может. Он протащил убитого зятя по четырем или пяти улицам, и теперь изнемог и обессилел. Прислонил тело к стене, несколько минут передохнул, а потом, собрав последние силы, снова взвалил его на спину и попытался перейти улицу. Но тут внимание его привлекла женщина, бежавшая по улице; в тот же миг раздалась автоматная очередь, и женщина замертво упала на мостовую. Дел видел все это – вот женщина бежит, вот падает, словно ей отрубили ноги, вот следом падают еще двое – и слышал крики о помощи. И не будь этих людей, убили бы его самого: солдаты, засевшие в устье проезда Сантафе, били без разбора по всем, кто появлялся на улице. И он, прижавшись к стене, ждал довольно долго, но огонь продолжался. Помимо солдат, стреляли и снайперы с крыш. Тогда дон Эрнан подумал, что если сумеет добежать до отеля «Гранада», его, быть может, впустят туда и позволят переждать, быть может, раздобудут санитарную машину, чтобы доставить тело зятя домой. Из последних сил – бог знает, откуда они взялись – он в последний раз поднялся и перебежал на другую сторону, и тут почувствовал сперва, как щиколотку будто обожгло, а потом уже и боль: он всем телом упал на землю и понял, что все кончено.

Потом, когда я подрос и было мне, наверно, уже лет шестнадцать, дед сделал такое, чего никогда не бывало раньше – стал просить у меня прощения. «Прости, – говорил он, – что не сумел дотащить твоего отца до дому, прости, что оставил его лежать на проспекте Хименеса». Только представьте себе, Васкес – просить прощения за то, что с перебитой щиколоткой не сумел поднять отца и не пришел за ним назавтра. Но ведь на следующий день вообще никто не мог носа высунуть из дому: это была верная смерть. Дед рассказывал мне, как все сидели взаперти, слушали радио и как стыдно было ему за то, что несут его единомышленники-либералы на захваченных ими радиостанциях. Призывают народ убивать консерваторов, вытащить мачете и пускать голубую кровь, как враги пускали прежде красную, ликуют по поводу того, что сжигают дома олигархов. Не знаю, слышали ли вы эти передачи, но они совершенно омерзительны.

– Слышал, – сказал я, и сказал правду: их, наверное, слышали все, кому не давали покоя события 9 апреля. Агитаторы захватили радиостанции почти сразу же после убийства Гайтана и с них обращались со страстными воззваниями к сбитым с толку, легковерным и доверчивым людям, склонным чересчур прислушиваться к советам отомстить. «Война – это менструация человечества», – звучало в эфире. «Мы, колумбийцы, прожили полвека в мире. Рассеем же предубеждение, будто мы – единственные в мире трусы». В этих подстрекательских речах звучали призывы убить президента и сжечь его труп, «огнем и кровью свергнуть правительство», давались рецепты изготовления «коктейля Молотова». Я подумал, что Карбальо имеет в виду их. Однако он, вероятно, хранил в памяти еще какие-то примеры, потому что было много постыдных моментов в тот день, когда из всех полезло самое гнусное.

– И он тут же отправился за папой, – продолжал Карбальо. – Рассказывал мне, как уже 11 апреля, с раздробленной ногой, он взял с собой двоих из комитета и отправился в центр Боготы, в самый, можно сказать, кромешный ад, искать зятя. Однако не нашел. Убитых уже стали складывать в галереях – они лежали рядами, плечом к плечу вдоль обеих стен, образуя какие-то туннели, пахнущие мертвечиной, и запах этот проникал наружу и заполнял улицы. Люди шли посередине, отыскивая своих и стараясь не наступить на чужих мертвецов. Дед обошел все галереи и не нашел зятя. Ни там, ни в списках погибших, вывешенных в последующие дни. И постоянно терзался виной за то, что у папы нет могилки, куда бы мы могли приходить.

– Наверно, похоронили в братской могиле, – сказал я.

– Возможно, но мне никогда не говорили об этом. Ни о братских могилах, ни о трупах, которые грузовиками вывозили из центра и сваливали в эти ямы, ни о том, что папа может покоиться в одной из них. Но говорю «возможно», потому что ничего другого не остается. Я давно свыкся с этой мыслью. Удивительно, как человеку нужна могила. Удивительно, как это успокаивает душу. Мне не досталось этого спокойствия, я не знаю, где похоронен мой отец. И это незнание – безмолвная мука, боль, загнанная внутрь и отравляющая жизнь. На самом деле хуже всего – что с нашими мертвыми не происходит то, чего бы нам хотелось для них. Это похоже на то, как если бы смерть стала той секундой, когда теряешь власть над чем-то, потому что, разумеется, если бы ты мог избавить от смерти своего близкого, то уж, конечно, избавил бы. Смерть лишает нас власти, возможности управлять. И тогда мы хотим до самой мельчайшей подробности распоряжаться тем, что происходит после смерти. Погребением, кремацией, даже этими вонючими венками, правда ведь? Моя мать, лишенная этого, страдала всю жизнь. И потому я отлично понимаю, что произошло с телом Гайтана. Вы-то, я полагаю, знаете, что произошло с телом Гайтана?

– Его не позволили похоронить на кладбище. И отнесли домой.

10 апреля, в четыре утра, после того как пьяные ватаги дважды пытались вломиться в Центральную клинику и забрать тело Гайтана, его мужественная вдова донья Ампаро приказала раздобыть гроб. Существует несколько версий произошедшего в тот день: одни говорят, что она просто пыталась защитить останки мужа, которые всего через несколько часов после убийства уже стали реликвией; другие утверждают, что она не хотела, чтобы ее враги из правительства сняли с себя вину за его гибель, устроив пышные государственные похороны. Как бы то ни было, на рассвете 10 апреля дом Гайтана был полон народа: и на бдении над телом Вождя, сменяясь каждые шесть часов, вместе с гайтанистами со всего города сидели и люди из квартала Персеверансия.

– И дед был среди них, – сказал Карбальо. – Он отбыл свои шесть часов и сразу же отправился искать зятя. И очень скоро узнал, что Гайтана похоронили там же, в саду. Каждый год в траурную дату жители Персеверансии надевали выходные костюмы и шли поклониться могиле Вождя. Не помню, сколько мне было лет, когда и меня впервые взяли туда, но я был еще ребенком – лет девяти или десяти… Нет, все же мне было девять, да, точно – девять. Ну, сами понимаете, мы не могли прийти на могилу отца и потому шли поклониться праху Гайтана. Приходили туда, молились в саду и возлагали цветы, потому что не могли почтить память отца. Однако понял я это не сразу – и это, и ту естественность, с какой все это происходило. И мне вовсе не казалось чем-то странным приходить на могилу одного и молиться там за упокой души другого. Да, я знал, что там похоронен не мой отец, однако мы сначала молились за него, а потом уж – за того, кто лежал там под надгробной плитой. Ребенок ведь делает, что ему говорят, и привыкает к тому, чему его научили. Ну, мы всегда ходили всей семьей, спускались с холма, где на склоне стоял наш дом, и шли в квартал, где жил Гайтан: путь был неблизкий, но мы совершали его как ритуал, как часть ритуала. Шли дед, мама и я; поначалу еще кое-кто из гайтанистов, но со временем перестали, так что остались мы втроем – семьей. По дороге мама и дед рассказывали мне всякую всячину. Иногда, если были деньги, мне покупали мороженое, и я ел его, шагая по улицам и слушая рассказы. И они неизменно кончались 9 апреля. В ту или иную минуту, обычно на обратном пути, но иногда и по пути туда я просил: «Расскажите мне про день, когда папа отправился на небеса». И мне рассказывали. И рассказывали, как я теперь понимаю, то, что считали подходящим для девятилетнего. Я рос, и рассказы обрастали подробностями, и 9 апреля стало не днем, «когда папа отправился на небеса», а днем, «когда папу убили». И в один из таких дней дед познакомил меня со своей теорией. Это я вам сейчас говорю «теория», но у нас в семье это понятие было не в ходу. Говорили просто – «дедушка думает». Так это звучало, такое выражение мы употребляли: «Ты знаешь, что думает дед…», «Ну, насчет того, что думает дед…», «То, что думает дед, следует понимать так…». И можно было больше уже ничего не добавлять – становилось ясно, о чем идет речь.