Мне тоже захотелось сделать плакат. Я позавидовал взрослым художникам, а потом я стал думать: «Почему бы и мне не попробовать свои силы! Чем я рискую? Попытка не пытка». Только что именно нарисовать? И я вдруг представил себе Грицько — такого, каким он прискакал к нам во двор после боя, — верхом на лошади, в руке шашка, на голове расстёгнутая будёновка с красной звездой.
Я взял бумагу и стал рисовать Грицько на коне. Я много раз стирал, исправлял, переделывал. А потом, когда нарисовал как следует, написал слова из песни, которую пели красноармейцы:
Смело мы в бой пойдём
За власть Советов…
Этот рисунок я засунул в самодельный конверт и понёс в губком большевиков. Там в накуренной комнате сидела девушка в кожаной куртке. Её звали товарищ Муся. Увидев меня, она удивилась:
— Ты что, мальчик? Принёс эскиз плаката? — Ага, — робко ответил я.
— Сам делал?
— Ага.
— Ну ладно, оставь. Зайдёшь через недельку. Я вышел из губкома. На улице меня догнал старый художник Николенко. Он погладил седую бороду и сказал:
— Нет, брат, плакат — это тебе ещё рано. Тут, брат, требуется опыт, уменье, масштаб, одним словом.
Я и сам понимал, что это дело мне не под силу. Всё-таки я через неделю снова пошёл в губком. На лестнице я увидел Николенко. Он стоял у стены, уткнув бороду в список принятых эскизов. Заметив меня, он крикнул:
— Ну-ка, ну-ка! — и ткнул пальцем в список.
Я подумал, что увижу там фамилию «Николенко». Вместо этого я прочитал:
«Присудить эскизу плаката «Смело мы в бой пойдём» третью премию».
Я, не веря своим глазам, побежал к товарищу Мусе.
— Да, — сказала она, — твой эскиз понравился комиссии. Уж очень у тебя боец получается как живой! Поздравляю! Получи премию.
Она выписала мне квитанцию, и я тут же, в кассе губкома, получил огромную пачку денег — сорок миллионов рублей!
Правда, миллионы тогда стоили мало, их называли «лимонами», но всё же я стал миллионером.
А мой эскиз вместе с другими премированными эскизами передали в «художку». Там старые, опытные художники увеличивали их и размножали. Там я увидел, как Николенко по клеточкам старательно рисовал моего Грицько на огромных листах фанеры. Ему помогали ученики старших классов. Сам я такие большие плакаты делать ещё не умел. Увидев меня, Николенко ничего не сказал и только хмыкнул в бороду.
2
Первого мая рано утром я вышел на улицу и увидел возле вокзала большой плакат. Это был мой Грицько верхом на коне. Я прошёл немного дальше и снова увидел Грицько. На Павловской площади этих Грицько уже было несколько. Видно, Николенко поработал на совесть — потрудился не покладая рук.
Но смотреть на плакат мне было некогда — начинался парад красных частей… И вот я вдруг увидел живого Грицько. Когда все выстроились в одну колонну вдоль площади, я не утерпел и подбежал к нему.
Товарищ Грицько, — сказал я. — Узнаёте? — и показал на плакат.
Кто это? — спросил он.
— Это ж вы!
— Я? Да что ты!.. — Он стал приглядываться к плакату. — Да нет, что ты! Разве ж я такой геройский? — Он улыбнулся. — Да ты шутишь, что ли?
— Да нет, это верно вы, вы! — повторял я.
— С чего ты взял?
— Да это ж я рисовал… Ну… по моему эскизу…
Грицько засмеялся:
— Ну спасибо, коли не шутишь!
Он протянул мне руку. Рука у него была твёрдая, вся в задубевших мозолях. Я крепко пожал её. Я был ему благодарен не за то, что из-за него стал миллионером, нет! А за то, что из-за него тогда, в то далёкое Первое мая, поверил в себя, в то, что я, простой мальчишка, смогу стать настоящим художником.
Потом была демонстрация. Я шёл вместе со всеми по главной улице и везде на столбах видел огромных Грицько. Если посчитать по всему Харькову, то, наверное, около сотни Грицько в то Первое мая скакали над городом на вороных конях. И под каждым были написаны слова из хорошей песни:
Смело мы в бой пойдём
За власть Советов…
ЛАНДРИН
ВТОРОЙ ЧЕБОТАРСКИЙ
В двадцатом году мы жили в Харькове, на Чеботарской улице, возле вокзала, в переулочке, который назывался Второй Чеботарский въезд.
Второй Чеботарский — это звучало гордо. Что там всякие Сумские, Рымарские и прочие буржуйские улицы! Вот Второй Чеботарский — это да!
Самые смелые мальчишки были со Второго Чеботарского! Самые красивые девчонки жили во Втором Чеботарском! Самые высокие змеи запускались над Вторым Чеботарским! Попробуй в этом кто-нибудь усомниться — он бы узнал, что самые увесистые кулаки во Втором Чеботарском.
Ох, как я там дрался! Никогда не забуду.
В ход пускались не только кулаки, но и палки, камни, вёдра.
Но то утро, с которого я начинаю свой рассказ, было довольно мирным. Мы — папа, мама, десятилетний Тимка, семилетняя Лилька и я — сидели за столом и пили… Чай? Нет, не чай!
На столе стоит пузырёк. В нём бурая тягучая жидкость, на пузырьке наклейка: «Чин-чен-пу».
Что за «чин-чен-пу» — неизвестно. Капнешь этой жидкости в стакан с кипятком, и вода сразу становится жёлтой. Видно, человеку важнее всего цвет. Похоже на чай, вот и ладно. А на вкус это была порядочная гадость.
Кроме «чин-чен-пу», мы в кипяток вливаем ещё одну гадость — раствор сахарина. Если «чин-чен-пу» заменял чай, то сахарин заменял сахар.
Тимка влил две ложки сахарина в свою чашку и вздохнул:
— Вот конфетку бы!
Он был большой любитель сладкого. Он был способен в пять минут уничтожить весь наш месячный паёк леденчиков или карамелек. За ним был нужен глаз да глаз.
— Хоть бы ирисочку! — подхватила Лилька. Но на столе было пусто. Весь наш сладкий паёк был давно съеден.
— Ничего, пейте с сахарином, — сказал папа, — тоже сладко.
Сладко-то сладко, но как-то противно. Однако сидим пьём. Вдруг приоткрылась дверь, и в щёлочке показался хорошо нам знакомый нос нашей хорошей знакомой тёти Муси. Она была нашей землячкой и, кажется, даже дальней родственницей с маминой стороны.
Завидев папу, она заметно смутилась. Она, верно, думала, что он уже ушёл на работу. Но отступать было поздно. Она робко вошла в комнату, шумя чёрным шёлковым платьем, и нараспев сказала:
— Здравствуйте, миленькие, здравствуйте, маленькие!..
— Здрасте, тётя Муся! — ответили мы нестройным хором.
Она была высокая, уже немолодая, лет за пятьдесят, с длинным носом и острым подбородком. На голове у неё была чёрная шаль, сквозь которую просвечивали седые волосы. В руках у неё была мягкая корзинка (кошёлка, по-харьковски), с которой она никогда не расставалась. Папа её недолюбливал. Он говорил, что она занимается разными махинациями на Благовещенском базаре.
Вот почему, как только она вошла, он уткнул свою лысую голову в газету.
— Садитесь, тётя Муся, выпейте горяченького! — сказала мама.
Она налила чашку кипятку, капнула «чин-чен-пу» и хотела было добавить сахарину, но тётя Муся остановила её за локоть:
— Погоди, Верочка, не лей. У меня найдётся кое-что получше! — Она порылась в своей кошёлке и достала горсть ландрину. — Пожалуйста, детки, кушайте, сосите, — сказала она, кладя ландрин на блюдечко.
Вы, наверное, знаете, что такое ландрин. Это разноцветные леденчики. Их можно сосать часами. В детстве, бывало, сосёшь такую штучку, вынешь изо рта, полюбуешься на неё и снова туда же, за щеку…
Недавно я где-то вычитал, что слово «ландрин» пошло от фамилии конфетного мастера господина Ландрина. Он сам варил конфеты, сам завёртывал их в бумажки и сам продавал у ворот женской гимназии в большую перемену.
Но вот однажды он замешкался и не успел завернуть свои изделия в бумажки. Скоро большая перемена, а у него ещё все конфетки голенькие. «Эх, была не была, — подумал он, — понесу их раздетыми, может, кто и возьмёт по дешёвке».
Он побежал с корзиной к гимназии. И что же? Оказалось, что голенькие конфеты пошли гораздо лучше одетых — их брали нарасхват. Они были дешевле и аппетитнее на вид. С той поры господин Ландрин стал выпускать конфеты без бумажек и разбогател на этом деле. А незавёрнутые леденцы стали называться «ландрин».
Но тогда, в Харькове, я этого не знал, а знал только, что с ландрином весьма приятно пить чай.
Не мудрено, что мы все уставились на блюдечко. Лилька протянула было руку, но спохватилась. Без папиного разрешения брать неудобно. Тётя Муся, как бы показывая пример, положила себе в рот большую ландринку и сказала:
— Пошошите, детки, пошошите (из-за ландрина и она стала шепелявить).
Но мы ждали, что скажет папа. Он убрал газету, посмотрел сквозь очки на блюдечко и сказал:
— Спасибо! Мои дети обойдутся без этого, — и снова закрылся газетой.
— Папка, почему? — капризным голосом спросила Лилька.
— Вот так! Пейте с сахарином. А вы, пожалуйста, не обижайтесь и возьмите своё угощение обратно.
Наступило неловкое молчание. Тётя Муся покраснела, поднялась и сказала, по-прежнему шепелявя:
— Напрашно! — Выплюнуть леденец при папе она не решалась. — До швиданья!
Она подхватила леденцы и выплыла из комнаты, сердито шумя своим шёлковым платьем. Мама вышла проводить её. Они на кухне о чём-то стали шептаться. А мы — я, Тимка, Лилька — смотрели то на папу, вернее, на его газету, то на пустое блюдечко, на котором остались какие-то цветные крупинки. Тимка мокрым пальцем собрал их и отправил в рот. Лилька тоже взялась за блюдечко, но там после Тимки, конечно, уж ни синь пороха не осталось.
Когда мама вернулась, папа спросил:
— О чём вы там шушукались с этой спекулянткой?
— Ни о чём! Она хотела нам немножко помочь.
— Никакой помощи от неё! — строго сказал папа. — Знаем мы эту помощь.
— Изверг! — сказала мама. — Ты видишь, как дети хотят чего-нибудь вкусненького.
— Ничего, перехотят… Дети, перетерпите?
— Конечно, папа, перетерпим, — ответил я за всех, как старший, и чаепитие, вернее, «чин-ченпутие», если можно так неуклюже выразиться, продолжалось.