Неугасимый свет — страница 19 из 32

Мама говорила:

— Что? Я сказала — не ходить!

Мы садились на лавочки, которые были возле палисадников, потом шли дальше.

Один раз проехал настоящий грузовой автомобиль. Он как бы стрелял красивым синим дымом, и мы долго смотрели на него.

Но вот наконец и Третий Дом Советов — огромный старинный дом с колоннами. Мы нашли коменданта. Он посмотрел в толстую книгу и сказал, что Тайц М. Е. живёт в мужском общежитии, корпус «Б». Мама туда постеснялась пойти, и я пошёл один.

Это была огромная комната на добрую сотню коек. Все ещё спали. Я шёл на цыпочках вдоль кроватей и думал: «Как же я тут найду папу?» Все завёрнуты в одинаковые серые одеяла, многие — с головой.

Я решил найти папу по очкам. Я знал, что он всегда кладёт рядом с собой на столик очки. Я смотрел на тумбочки. И вот я увидел очки, перевязанные в одном месте чёрной ниткой. Это папины. Значит, спящий рядом человек — папа.

Я легонько тронул его за плечо. Плечо задвигалось, одеяло откинулось, и я увидел папу. Он близоруко посмотрел на меня, быстро взял очки, надел и ахнул:

— Яшка?!

— Ага.

— Приехали?

— Ага.

— А где же все?

— Здесь… Там на дворе…

Папа вскочил:

— Не может быть! Ведь я был на вокзале. Сказали, что поезд придёт только сегодня, что нет дров…

— А мы, папа, их в пути сами добывали.

— Не может быть!.. Как же так?.. — повторял папа, торопливо одеваясь.

Он выбежал во двор, подошёл к маме, к Тимке, к Лильке. Они обнялись. У мамы на глазах выступили слёзы. Тимка схватил папину руку и не выпускал её. А Лилька прижала свою банку к выпяченному животу, встала перед папой и сказала:

— Вот… Это тебе.

— Это ещё что? — удивился папа.

— Тебе… Мы не ели. На! — повторяла Лилька с сияющим лицом.

Папа недоуменно взял банку, прочитал: «Кондитерское заведение «Сладость» — и посмотрел на маму:

— Это что за «сладость»? Мама смутилась:

— Потом объясню. Здесь не место… — Нет, сейчас! — сказал папа.

Мама ему честно всё рассказала. Папа нахмурился и поставил банку на землю:

— Не буду я их есть, эти спекулянтские леденцы… Везите обратно!

Лилька чуть не заплакала:

— Что ты, папка, мы же для тебя везли! Всю дорогу… не ели… Я несла, мучилась-перемучилась! Папка!..

Лильку папа очень любил. Он подумал и сказал:

— Ну ладно, чёрт с вами! Пойдёмте!

И он повёл нас в столовую общежития пить чай.

Там уже собралось много народу. Мы сели за длинный, покрытый белой клеёнкой стол. Папа взял банку, взял две глубокие тарелки, высыпал в них ландрин и крикнул:

— Товарищи, угощайтесь! Буржуйские конфетки. Попробуйте!

— Буржуйские? — раздались голоса. — Так им и надо! Попробуем.

Со всех сторон потянулись руки, и через минуту одна тарелка опустела. Вдруг какой-то дядя в майке встал и сказал:

— А совесть, между прочим, у вас есть, ребята?.. Нечего маленьких обижать!

Он быстро сделал из газеты большой фунтик, высыпал в него всё из второй тарелки и отдал Лильке:

— Держи, дочка! Они большие — обойдутся.

Лилька была рада. Она запихала конфеты в карман своего фартука и потом ела их по одной в день. А в пустой банке стала хранить свои «драгоценности» — фантики, брошечки, бусики, картиночки…

Так началась наша жизнь в Москве. О ней я, пожалуй, как-нибудь в другой раз расскажу. А сейчас мне хочется только вспомнить один случай и на этом закончить.

Нам дали квартиру в Четвёртом Доме Советов, на углу Моховой и Воздвиженки. Наши окна выходили на Кремль. Мы каждый день любовались его чудесными куполами, золотой головой Ивана Великого, узорными крестами Успенского собора, каменным кружевом Кутафьей башни. Всё это было очень красиво, особенно по вечерам, когда заходящее где-то сзади солнце играло на всех главах, маковках и куполах.

Внизу, у Кутафьей башни, день и ночь стояли часовые. Мне очень хотелось в Кремль, но без пропуска часовые не пускали. А детей они пропускали. Часовые, видно, знали, что Ленин очень любит детей, вот они и пропускали их.

Девочки из нашего Четвёртого Дома Советов каждый день бегали в Кремль погулять. Ведь это очень близко — только площадь перейти. Бегала туда с ними, конечно, и наша Лилька.

Однажды она взяла с собой нехитрый завтрак того времени — антоновское яблоко и харьковский леденец, кажется, уже из последних, — и отправилась с подружками в Кремль. Мне в окно хорошо было видно, как часовой пропустил их пёструю стайку.

Вдруг Лилька прибежала обратно — красная, взволнованная, растрёпанная…

— Что случилось?

— Я видела, видела! — закричала она.

— Кого ты видела?

— Его… Ленина, вот кого! Он к нам подошёл, и я его ландринкой угостила. Вот!..

— Не может быть!

— А вот и может! А вот и может!.. — Глаза её сияли, щёки так и горели. — И вот он стал искать у себя в карманах, и здесь, и здесь — везде, и нашёл карандаш и говорит: «Умеешь писать?» И я сказала, что да.

Мы все окружили её. Мама прибежала из кухни. Тимка прибежал со двора. А папа как раз был дома.

— Ну дальше, дальше! — зашумели мы на неё.

— А дальше он мне дал бумажку и говорит: «Ну, напиши что-нибудь». Я не знала что и написала: «Масква». А он переправил на «о», дал мне карандаш и говорит: «На, учись писать»., А я взяла и говорю: «Насовсем?» А он говорит: «Насовсем» — и засмеялся. Вот!..

И Лилька вынула из расшитого кармана своего фартука маленький, уже много списанный, но остро, красиво отточенный карандаш. Мы стали его вырывать друг у друга. Это был обыкновенный школьный шестигранный карандаш с надписью на бочку «И. Фабер».

— Осторожно! — волновалась Лилька. — Не пишите! Не пишите! Чтобы не стратился.

Но мы, конечно, не удержались, и каждый из нас бережно провёл этим карандашиком чёрточку. А Тимка даже две.

Потом папа сказал:

— Ну, смотри, Лилька, береги его! И учись писать. Как следует учись! Слышишь?

— Слышу!

И счастливая Лилька спрятала карандаш в банку из-под ландрина на память о том далёком времени, когда у нас не было ни метро, ни высотных домов, ни «ЗИЛов», ни Днепрогэсов, ни тракторов, ни радио, ни телевизоров, ни атомной энергии и даже карандаш — простой школьный карандаш — был не нашего производства. Но был тот, кто положил начало всему нашему богатству, — Ленин!

Вот пока, значит, всё!

ЗОЛОТОЙ ГРОШИК

ПЕРВАЯ КАРТИНКА

Бабушка часто говорит:

— Янкеле, выпей молочка! Янкеле, возьми сахарку!

У бабушки много молока. В двух громадных бидонах она разносит его по богатым квартирам. Где она берёт молоко, Янкеле не знает. Он пьёт молоко, но больше налегает на сахар.

По утрам он пьёт молоко в кровати. Вот он кричит в стакан:

— Ещё сахару-у!

Тик-так! — откликаются ходики, а в стакане гудит: у-у-у!

Янкеле сбрасывает одеяло. Опять они оставили его одного! Опять она ушла со своими бидонами!

Он подбегает к запертой двери, садится голышом на пол у порога и плачет:

— Мама-а!

Тик-так! — дразнятся ходики, а Ядвига за стеной говорит:

— Не плачь, Янек. Бабуся прендко пшиде.[1]

— Она меня заперла…

— Не бойся, Янек! Смотри, солдаты.

— Где?

Слёзы у Янкеле высыхают, он бежит к окну. Верно — солдаты. Они все одинаковые, все одинаково разевают рты и поют с присвистом:

Соловей, соловей, пташечка…

А между словами слышно, как стучат сапоги. Эх, раз, эх, два! — будто одна громадная, тяжёлая нога. И тихонько дребезжит стекло в окне.

Янкеле прижимается к стеклу, прислушивается к пронзительному солдатскому свисту, выпячивает губы и тоже пробует насвистывать:

— Соловей, фьююю, соловей…

Солдаты кончились, можно опять поплакать. Вдруг Янкеле замечает городового. Городовой стоит на углу, и пыль после солдат садится возле него на землю, будто она тоже боится его длинной, изогнутой шашки.

Янкеле быстро натягивает штанишки, допивает молоко без сахара — всё, как умный мальчик, чтобы городовой ничего плохого не подумал — и садится к окну рисовать. Мама, когда уезжала к папе, подарила Янкеле цветные карандаши. (А он всё равно плакал!)

На той стороне улицы, против окна, стоит большой дом, а на доме красивая вывеска: золотой орёл с двумя головами и буквы. Янкеле знает только две буквы: «А» и «О».

Он достаёт из коробочки зелёный карандаш и начинает срисовывать орла.

Ядвига стучит в стенку:

— Янек, ты не плачешь?

— Нет. А ты?

— Я тоже нет.

Янкеле рисует орла и думает о папином брате Герцке. Он был хороший, он всегда брал с собой Янкеле и Ядвигу на главную улицу, где иллюзион.[2] Ядвига, кутаясь в белый платок, шла около Герцке и тихо говорила:

— Герценька, коханый[3] мой, пойдёшь со мной в костёл? А то тату не пустит…

Герцке трогал тросточкой Ядвигин платок:

— У тебя тату, у меня мама. Что делать? Сердце моё разрывается!.. Янкель, не путайся под ногами!

А если мимо проходил кто-нибудь чужой, Герцке весело вертел тросточку двумя пальцами:

— Какой чудный вечер, панна Ядвига! Перейдём на другую лаву.[4]

А Ядвига отвечала:

— Ах, бардзо дзенкую,[5] пан Герцке!

А потом Герцке забрали в солдаты, и никто больше не ходит с Ядвигой и Янкеле на Погулянку и на Замковую гору. Вот почему теперь часто слышно, как за тонкой стеной плачет Ядвига…

Орёл получился какой-то кривой: одна голова больше, другая меньше. Его надо бы золотым карандашом, но мама не купила.

Янкеле принимается за буквы. Одна буква похожа на табуретку, другая — на весы без чашек. Янкеле видел такие весы на Рыбном базаре. Бабушка берёт его туда по пятницам. Там летают большие зелёные мухи, и везде — на столах, в бочках, в корзинах, — везде шевелятся скользкие, блестящие рыбы. А толстые, забрызганные чешуёй торговки, размахивая мокрыми руками, кричат: