Неугасимый свет — страница 5 из 32

Из кошелька сыпались деньги — редко бумажные, а всё больше серебро и медь: рубли, полтинники, двугривенные, пятаки, трёшки, копейки, гроши, полушки…

Я сидел сбоку и следил, чтобы ни одна монетка не скатилась.

— Дедушка, как много у тебя денег!

— Много, внучек, много, — усмехался дедушка, — целая гора. Видишь! Давай считать.

Он принимался сортировать деньги: рубли к рублям, полтины к полтинам, копейки к копейкам. Получались симпатичные столбики. Казалось, дедушка играет в какую-то забавную игру.

— Дедушка, не разваливай их! — просил я. — Приходится, внучек.

Он медленно передвигал столбики по столу, приговаривая:

— Вот этот надо отдать за аренду… Этот — за товар… Этот — налоги… Этот — дрова… Этот — исправнику… А вот этот столбик наш.

— Да тут же одни копейки, дедушка!

— Ничего, внучек. Иной раз и копейка годится!

Дедушка рассыпал копеечный столбик, выбрал самую новенькую копейку и дал мне.

— Она золотая, да? — спросил я.

— А как же! — усмехнулся дедушка. — Обязательно.

Я зажал монетку в кулак и выбежал на улицу. Не помню уж, что я на неё купил. Главное, что через много-много лет я вспомнил про неё и написал рассказ «Золотой грошик». Значит, дедушка был прав — копейка пригодилась.

Но дело не в этом…

Примерно в одно время с дедушкой домой приходил и его сын Рафаил. Он приходил грязный, усталый, от него пахло чем-то кислым, чем-то острым, похожим на спирт. Он долго умывался в просторных сенях над бадейкой, а я сливал ему из тяжёлой медной кружки с двумя ручками. Потом он заходил в комнату, вытирал руки полотенцем и, глядя, как дедушка выстраивает свои столбики, говорил:

— Ну что, отец? Много наторговал клюквой?

— Плохо, сынок! — отвечал дедушка. — На жизнь ничего не остаётся. А у тебя?

— У меня не лучше, — отвечал Рафаил, — но я хоть восемь кож сегодня сделал. Из них люди сапоги сошьют. А ты что, отец? Купил — продал, купил — продал… Кому от этого польза?

— Что делать, сынок, — отвечал дедушка и снова принимался шёпотом считать свои монетки: — Двадцать пять… двадцать шесть… двадцать семь…

А я завидовал дяде Рафаилу. Мне тоже хотелось весь день делать кожи, а вечером приходить домой и подставлять руки какому-нибудь мальчику, который будет мне поливать из кружки, а потом по-хозяйски садиться за стол и ждать заслуженного обеда…

В Сморгони было много кожевенных заводов — и больших и маленьких. Не мудрено, что воздух в городе был наполнен ароматом дубильных ям и котлов. Местные жители, правда, этого не чувствовали. Но приезжие всегда затыкали носы и говорили:

— Да-а, букет у вас… тяжёлый!..

— Какой букет? — удивлялись сморгонцы. — Никакого букета. Воздух как воздух…

Всё же все старались хоть на лето вывезти своих ребят из Сморгони в деревню. Однажды меня вывезли в деревню Личники, в девяти верстах от города. Мы поселились в избушке бедного белорусского крестьянина Петруся Кашкуревича. У него было пять или шесть белобрысых ребят мал мала меньше. Они бегали босиком по двору в длинных домотканых рубахах и то и дело просили:

— Матка, исты!.. Татка, исты!..

Мы прожили там дня два. Вдруг ночью меня разбудили и сразу же стали одевать.

— Скорей, скорей! — повторяла мама, дрожащими пальцами застёгивая на мне лямки от штанишек.

Я спросонок не мог понять, в чём дело. Вся изба была залита красным светом. За окном всё было красное. Мама вынесла меня на двор. Рядом с нашей избой бушевало пламя. Горела вся деревня. Искры взлетали к красному небу. Пламя шуршало, шумело, гудело. Время от времени с сухим треском обваливались бревенчатые стены и превращались в груду головешек. Мычали коровы, ржали лошади, визжали свиньи, метались чёрные на фоне пожара люди.

Было страшно! Петрусь Кашкуревич и его жена стояли на крыше своей избы и поливали сё водой, которую им подавали снизу — ведро за ведром, ведро за ведром…

Но где им было справиться с огромным, беспощадным, языкастым пламенем! Вот подул ветер — и огонь мигом охватил соломенную крышу нашей избы. Солома горела вкусно, быстро, легко.

Я не мог отвести глаза от огня. Меня посадили вместе с другими ребятами в сторонке на бугорке. Мы издали со страхом смотрели на пожар.

Вдруг послышался стук колёс. В игравшем свете огня было видно, как подкатил извозчик. Из коляски вышел человек, это был мой дедушка. Он увидел в городе зарево над деревней и примчался в Личники. Найдя нас живыми и здоровыми, он немного успокоился, посадил меня с мамой на извозчика, сказал Петрусю Кашкуревичу:

— Приходи. Там разберёмся, — и увёз нас домой.

Утром явилась вся семья погорельцев — оборванные, жалкие, измученные.

В руках у них был разный скарб — подушки, вёдра, горшки — остатки добра.

— Устраивайтесь пока здесь, — сказал дедушка и показал им на сени.

Дело было летом. В сенях было просторно. Так погорельцы поселились у нас в сенях. Они что-то там стряпали, что-то себе готовили… Бабушка говорила им:

— Зайдите покушайте. Пускай хоть дети зайдут.

Но Кашкуревич отвечал:

— Спасибо, ничого! У нас тут кое-что зосталося!

Вечером вернулся с работы Рафаил. Он увидел, что погорельцы хлебают почти одну горячую воду, и сказал:

— Такое дело ни к чёрту не годится!

Когда пришёл дедушка и вытащил, как обычно свой длинный кошелёк Рафаил одной рукой дотронулся до кошелька, а другой рукой показал на сени:

— Отец, там люди… — сказал он. — Там дети… Много детей!

— Что ты мне объясняешь! — сказал дедушка. — Что, у меня детей не было, что ли. Слава богу! — Он посмотрел на кошелёк.

— Так вот, отец… Разреши, а!

Дедушка снова посмотрел на кошелёк и подёргал себя за бороду.

— Но я даже не знаю, сколько там.

Рафаил взвесил на руке кошелёк:

— Сколько бы там ни было. Людям строиться надо. Не век же им жить у нас в сенях… Завтра я принесу свою получку. Ну, отец… Давай!

Дедушка обожжённой когда-то рукой, той, на которой пальцы не сгибались, недовольно разгладил на столе скатерть и сказал:

— Ну ладно уж! Раз давай так давай… Чего уж…

Он уткнул лицо в руки и стал снова теребить свою седую острую бородку.

А Рафаил, зажав в ещё не мытой руке кошелёк, вышел в сени.

Через минуту он вернулся. За ним шла вся семья Кашкуревичей. Они все стали благодарить дедушку — кто как умел. Сам Петрусь чуть было не упал на колени, но дедушка вовремя ухватил его за холщовую белую, кое-где прожжённую рубаху и строго сказал:

— Ты что, сосед… Опомнись!

А когда кончились благодарности, дедушка заулыбался и сказал:

— Ну, а пустой кошелёк-то хоть я получу или нет?.

Он привычным движением свернул пустой кошелёк и спрятал его куда-то за пазуху, в бездонный карман своего длинного чёрного пиджака. А дядя Рафаил сказал:

— Всё-таки чувствуется бывший рабочий класс! — и чёрной широкой рукой похлопал дедушку по узкой, чуть согнутой спине.

МОЛОКО

Когда я был маленький, дедушка учил меня питать. Он сказал, что, когда читаешь, не надо каждую букву отдельно выговаривать, а надо вместе с соседней. Но у меня не получалось вместе. Они ведь отдельно стоят, каждая буква, и я выговаривал их тоже отдельно. Вот так: м… а… м… а…

И вот один раз дедушка послал меня за молоком.

Подошёл я к молочной, а там была маленькая очередь. Стою у двери, жду. И вдруг слышу, кто-то мне шепчет: «Молоко».

Я оглянулся: кто же это шепчет? Да нет, никто не шепчет, все молчат.

Я опять посмотрел на дверь. И опять кто-то мне тихо сказал: «Молоко!»

И не сразу я догадался, что это дверь мне сказала, — на ней была вывеска, и я незаметно прочитал её.

Ох, я обрадовался! Я прибежал к дедушке и закричал:

— Дедушка, мне дверь сказала: «Молоко!»

И вдруг — бутылка бац из моих рук на пол, разбилась, и всё молоко потекло.

Я заплакал, а дедушка вдруг поцеловал меля и сказал:

— Я тебя, конечно, не за то целую, что ты разлил молоко, а за то, что ты читать научился.

КАТАНЬЕ НА САНОЧКАХ

Вы все, конечно, видели, как морозным вечером в свете уличных фонарей поблёскивает снег. Он поблёскивает миллионами разноцветных, радужных искорок — синих, жёлтых, зелёных, красных…. Они играют, переливаются, вспыхивают, гаснут…

Я люблю смотреть на эти разноцветные крохотные искорки-огонёчки.

Я смотрю на них и вспоминаю далёкое-далёкое детство. Мы тогда жили в Варшаве, не то на Огородовой, не то на Сольной. Это было в девятом году, стало быть, мне было года четыре.

В Варшаве тогда был красивый, большой парк. Назывался он Саксонский сад. Да он, наверное, и сейчас там есть.

Там было много прудов, речек, ручейков. Через них были перекинуты красивые изогнутые мостики. А под мостиками плавали белые и чёрные лебеди с красиво изогнутыми шеями. Богатые дети бросали им с мостиков в воду хлебные крошки, кусочки булки, иной раз конфеты…

Мы с папой издали смотрели на это. Нам тоже хотелось бросать с мостика хлеб или булку, но у нас не было лишнего хлеба. У нас часто и нелишнего не было. А иной раз мы мечтали о том, чтобы дети бросали хлеб не в воду, а в нашу сторону. Но мы молчали и друг другу об этом ничего не говорили.

Зимой речки и пруды замерзали, и в Саксонском саду устраивалось катанье на саночках.

Там были саночки длинные и короткие, одиночные и парные, с рулями и без рулей. Были саночки в виде кресел. Дама сидит в кресле, а кавалер сзади на коньках толкает его.

За прокат санок надо было платить деньги, У нас не было ни санок, ни денег, но это ничего. Мы с папой всё равно устраивали катанье на саночках.

Я садился на корточки и протягивал вперёд руки. Папа становился ко мне спиной, чуть пригибался, брал меня за руки и тянул по снегу. И я скользил на собственных подмётках, как на саночках или, точней, как на лыжах.

Конечно, если бы мама узнала про такой способ катанья, нам обоим досталось бы как следует. Она перестала бы нас пускать в Саксонский сад. Но мы ей не рассказывали об этом.