Нынче, когда многое уже произошло, а многое должно вот-вот случиться, я говорю совершенно определенно: Ксаверий Кафтанов занимал свое место по праву! Моя не совсем глупая лесть была уместна, я видел, как расширялись его зрачки. Написанное на листках было его делом, и писательские разглагольствования не были Ксаверию безразличны, но ни движением, ни звуком он не выдал себя.
Да! Кафтанов был решительно на своем месте. Ангел ты или адское исчадие, готовность пройти до конца свой путь сама по себе дает опору как окружающим, так и противостоящим. В тот день я вступил в число окружающих Кафтанова.
Мы благополучно обошли вопрос об авторе моего жизнеописания, так что даже и оставшись безответным, он не повис бессильно в воздухе, но как изящный арабеск венчал мой ритуальный танец.
– Так вот школа, – молвил директор, опираясь о свой берег стола. Необычная школа. Удивительная школа. Пусть меня приговорят к позорному наказанию посреди школьного двора, если хоть где-нибудь есть такое же заведение.
Он внимательно поглядел на меня и, как видно, снова разглядел у меня в глазах проклятые цифры.
– О, не тревожьтесь, – сказал директор, – Кнопф просто не смел назвать большую сумму. – Он придвинул к себе лоснящийся прямоугольник бумаги и вывел на нем умопомрачительное число. Голос мой на некоторое время иссяк. Когда же гортань и небо увлажнились, я кое-как дал понять Кафтанову, что нобелевский комитет еще не обращался ко мне и что прочими писательскими регалиями я тоже пока не отмечен. Кафтанов совершенно серьезно сказал, что будущее неизвестно никому, и качнул бронзовый колокольчик с двуглавым орлом.
– Хотите верьте, хотите нет, – проговорил он. – Колокольчик из гимназии, где учился цесаревич.
– В Царском, против Орловских ворот, – сказал я машинально, и Ксаверий с удовольствие кивнул. Между тем оказалось, что звонил он недаром. В кабинет проник Кнопф с маленьким подносом.
– Алиса? – проговорил Ксаверий Борисович, глядя, как роняет Кнопф сухое печенье на бездонную полировку.
– Рыдает Анюта Бусыгина, – отрапортовал Кнопф.
– Что ж она все рыдает? – сдержанно удивился Ксаверий. Кнопф тем временем расставил между нами все, что было на подносе, и вышел.
– Рыдания эти… – сказал Ксаверий. – Не знаю, что бы я делал без Алисы.
– Психотерапевт? – поинтересовался я. Кафтанов отвел взгляд от чашки.
– В известном смысле… Впрочем… Да Господи, что это я! Вы у нас теперь психотерапевт, Александр Васильевич.
Нет, я не захлебнулся тяжелым маслянистым кофе. Мне кажется, что в тот момент я без сомнений и трепета принял бы императорский венец. Проклятая сумма загипнотизировала меня. Я не просто готов был продаться, я узнал эквивалент своих достоинств, и восторг охватил меня. Очень приятна была и одна коротенькая мыслишка: жалованье мое было куда больше, чем у Кнопфа.
Ксаверий Борисович тем временем следил, как управляюсь я с рассыпающимся печеньем. Но за столом меня оконфузить непросто, и он снова заговорил.
– Гардероб ваш… – сказал он, склоняя голову к плечу. – Вы теперь сможете купить почти все, что продается в этом городе…
Разговоры о моих одеждах – ненавижу! Все должно быть удобно, а я не виноват, что все становится удобно, когда его износишь наполовину. Болван Кнопф тоже имел наглость…
– …и я просто не смею ограничивать вас в выборе. Но вы бы меня крайне обязали, сохранив свой стиль хотя бы для занятий.
Вслед за этим Ксаверий Борисович объявил, что теперь мы отправимся смотреть школу.
Главное: я не люблю детей. Вернее сказать – я их ненавижу! Самые маленькие (их-то и называют ангелочками) непрерывно орут и превращают осмысленную взрослую жизнь в мешанину из дня и ночи. Я знаю, у меня была дочь… То есть, она есть. Ох, дочь моя…
Потом ребеночек становится на ножки и начинает хватать ручками. Чтобы сломать, заметьте. При этом некоторая часть его энергии уходит в вопли, но постепенно он целиком погружается в стихию разрушения. Книги, игрушки, мебель, посуда, обувь, папа с мамой, мирно спящая кошка, другой разрушитель и крикун, которого родили по соседству – все отдано на разграбление и поток. Но – погодите. Настоящее наказание начинается, когда в несовершеннолетних мозгах вызревают первые мысли. Мысли эти до крайности просты, но опасны. Теперь юная особь разрушает мир, используя законы природы и технические достижения. Иные растленные педагоги называют это процессом познания. Что ж, как видно, и у них динамит вместо мозга. К тому же в пору отрочества негодяи и негодяйки снова начинают шуметь. Деморализованные родители снабжают их подходящей электроникой. Мне кажется, человечество еще поставит памятник благодетелю, который найдет способ заключить эту орду в резервации. А чтобы не слишком страдала планета, я бы устроил эти резервации на высокогорных каменистых плато. Пустыня Гоби – что за местность!
Как прекрасен будет мир! О!
Мы с Кафтановым проходили коридорами, но детей я что-то не видел. Впрочем, скорее всего, Ксаверий показывал мне замысловато перестроенное школьное здание. Кабинеты, лаборатории, комнаты, комнатушки, лестнички, закрученные винтом… Где-то, конечно, они скрывались, но справедливости ради надо сказать, что ни шума, ни мерзкого запаха немытых детей не было и помину.
– Нам не хватает индивидуалистов, – говорил Ксаверий, – я, конечно, не про себялюбивых тупиц, настоящий индивидуалист это тот, кого не загонишь в стадо. Настоящему индивидуалисту тошно от того, что все доказывают теорему Пифагора одним и тем же способом. Настоящий индивидуалист рано или поздно найдет свое доказательство. Только не нужно, не нужно запрещать младенцу спать ногами на подушке, есть кашу левой рукой и каждый день ходить в ясли новым путем! – Ксаверий юркнул в какую-то дверцу и спустя мгновение выскочил из темного угла шагах в пяти передо мной. – Мелочь? Многие так и считают. Но если и внутри школы каждый ученик – стоит ему только захотеть – отыщет свою тропу, ручаюсь, какая-то заслоночка откроется в детской голове.
И тут коридор внезапно распахнулся, а шаги наши стали звучать глуше. Молодая дама в фиолетовом, обняв за плечи девочку лет четырнадцати в спортивном костюме, строго глядела на нас. Девочка, как видно, только что плакала. Она подносила к лицу ладонь, дама наклонялась к ней, и в узкой девочкиной ладони тут же оказывался душистый носовой платок. Аромат, распространяемый батистовым прямоугольником, я почувствовал сразу.
«Без сомнения, это Алиса». – успел подумать я про даму с платочком.
– Вот они – рыдания, – сказал Ксаверий.
– Никаких рыданий, – отрезала дама. При этом она цепко оглядела меня сквозь очки, но Ксаверий и не подумал представить нас друг другу. – Девичьи слезы, – пояснила она, и до меня снова долетело батистовое благоухание. – Мы отправляемся к Кнопфу, – проговорила дама твердо, и они двинулись к видневшейся в отдалении лестнице. Девочка оставалась беззвучной, и я заметил лишь ее удивительно легкую поступь. Да, первая встреча с детьми Кафтанова не насторожила меня никак.
Пространство, где властвовал детскими душами Владимир Кнопф, помещалось в подвале. Хотя подвалом это помещение можно было назвать лишь потому, что именно здесь прекращали свое движение всевозможные ступени, лестницы, трапики и трапы. Подобно карманному водопаду в кабинете Ксаверия, они стекались в изящную лоханочку гимнастического зала.
С удивлением и досадой обнаружил я, что Кнопф в этом подвале совершенно на своем месте. Он переходил от одного подростка к другому, касался их двигающихся, сокращающихся тел, и в детских движениях проступала вдруг совершенная законченность. Тут-то я и вспомнил: Кнопф учился на биофаке. Он обожал мучить на свой лад все живое. Даже у его раскормленной кошки стояла в глазах неизбывная тоска.
Не знаю, зачем я стал пересчитывать детей. Возможно это была бессознательная имитация заинтересованности: Ксаверий все-таки стоял рядом, а дети отныне должны были интересовать меня не на шутку. Их было тридцать. То есть я насчитал двадцать девять, но где-то брели по ступенькам Алиса в строгом фиолетовом и плачущая девочка. Они, кстати, задерживались, и пусть я стану учиться у Кнопфа, если Ксаверий не из-за этого держал меня здесь и чрезвычайно искусно демонстрировал директорскую озабоченность гимнастическим убранством. Иногда движением головы или взглядом подзывал Кнопфа, и тот, не медля, но и без унизительного проворства подходил к нам. Наблюдая их неспешные эволюции я вдруг ощутил странное облегчение. Словно предусмотренная судьбой неприятность утратила свою злокачественность. Нет, передвигавшиеся по залу дети, несмотря на свою стерильность, по-прежнему сулили опасности и подвохи, а их молчаливая сосредоточенность могла обмануть кого угодно, только не меня. Но все-таки облегчение было настолько явным, что даже уверенный Кнопф перестал вызывать раздражение. И тут же пришла ясность: передо мной были все дети. И по новому неспешный Кнопф, и Ксаверий Кафтанов, занятый не вполне понятным мне ожиданием принадлежали этим детям безраздельно. Да, я пускался в авантюру, ступал на минное поле, но мин на этом поле было меньше, чем ожидалось. Меня еще томило беспокойство, я еще пытался предвидеть грядущие беды, но не было привычного раздражения. Раздражение – сигнал. Раздражение означает, что душа разбудила мозг, и, Бог даст, этот складчатый студень сделает свое дело. Но здесь, среди канатов, брусьев и обтянутых кожей гимнастических коней душа моя оставалась в оцепенении. В этих дистиллированных детях не было ничего едкого. Они не совершали лишних движений, не хохотали визгливо, не кричали невпопад. Мальчики и девочки, разведенные в разные концы зала, не казались отлученными друг от друга злой волей Кнопфа – так было удобней, только и всего. Время от времени какой-нибудь из мальчиков оставлял свое место и переходил на девичий конец, чтобы, вовремя протянув руку, поддержать девочку. Мне, кстати, показалось, да нет – так оно и было: ни одна из девочек не просила о помощи. Потом я заметил, что мальчики подходили не к кому попало. У каждого из них была избранница, и только ей бывала протянута рука, и только ему доставалась улыбка юницы. И еще: в этом зале не было неуклюжих девочек.