Только глаза теперь смотрели прямо на Максима.
Он попятился, не зная, как себя вести. А Журавлевы, снова синхронно, ладони расцепили, указательные пальцы правой руки вскинули и Максиму грозят: ай-ай-ай, что же ты подглядываешь, нехорошо!
Парень не помнил, как к себе в комнату вернулся. В кровать повалился, заснул моментально. А утром не мог сказать, было все наяву или во сне.
Примерно через месяц Максим пришел вечером с работы, открыл дверь, а в прихожей Анна Ивановна столбом застыла. Максим вздрогнул, поздоровался. Она кивает, улыбается, как заведенная, а сама в глаза ему смотрит. Пристально, напряженно. Максим попробовал моргнуть – не смыкаются веки, будто ему спички под них засунули. Хотел взгляд в сторону отвести – никак, отвернуться попробовал – шея словно деревянная.
Запаниковал, стоял и пялился на старуху, словно она приклеила его взгляд к себе, а потом все закончилось. Анна Ивановна улыбнулась еще шире, того и гляди кожа на лице треснет, прикрыла глаза (в этот миг Максима и отпустило) и говорит:
– Какой ты славный парнишка! Решила тебе подарочек сделать. У тебя ведь тридцатого марта день рождения? Вот ко дню рождения и свяжу.
Максим ничего не ответил, сил не было. Ноги не шли, но доковылял до ванной, где его вырвало. Умылся, под душ залез, кое-как пришел в себя. Так и не понял, что с ним было, загипнотизировала его Анна Ивановна, что ли?
Ночью, когда засыпал, пришло на ум, откуда старуха про день рождения знает? Он не говорил. Наверное, в паспорте увидела дату. Но ведь не просили хозяева у Максима паспорт. Сказали, уверены, что он их не обманет.
На следующий день Анна Ивановна начала вязать. То и дело Максим заставал ее с пряжей и спицами. Спицы мелькали в полных руках быстро-быстро: если долго смотреть, голова начинала кружиться, в глазах рябило. Со спиц свисало беловато-серое полотно, похожее на покрытый налетом длинный язык. Вязаное полотнище спускалось на колени Анны Ивановны, а с них – все ниже на пол. Что это было? Не шарф, не безрукавка, не джемпер.
– Для Максика, – улыбалась старушка, а ее супруг довольно хрюкал в кресле.
Однажды вечером Максим, насмотревшись на это зрелище, лег в кровать, и ему подумалось, что хозяйка плетет плотную сеть. Или даже вяжет саван. С этой мыслью он и уснул.
То была одна из последних спокойных ночей, когда Максиму удалось нормально поспать. В последующие ночи он не понимал, что происходило. В положенное время укладывался в кровать, закрывал глаза, и нападала на него сонная оторопь, так он это называл. Лежал всю ночь в одной позе, сил повернуться не было, глаза открыть – тоже. Ощущение такое, что Анна Ивановна натянула на него тот вязаный белый балахон, который так усердно вязала, спеленала бедного квартиранта по рукам и ногам, опутала нитями.
Сознание вроде ясное, Максим не спал, при этом заторможенность, тяжесть, а тело – будто деревянное. Ему казалось, так покойник в гробу лежит: ни двинуться, ни пошевелиться, ни вздохнуть. Максим не был уверен, что и сам дышал по ночам. Все в нем цепенело, ломалось, пока солнце не взойдет.
Днем все было нормально: работа, цветы, букеты, клиенты, учеба (когда совсем уж нельзя не пойти в университет). Поездки в автобусе, звонки домой, разговоры с приятелями… Иной раз хотелось поделиться с кем-то, рассказать обо всем, ведь что-то необычное происходило! Но если открывал рот и заговаривал о хозяевах, у которых снимал жилье, то говорил не то, что собирался, получалось сплошь сахарно и восторженно: добрые, чудесные, внимательные, как родные дедушка с бабушкой. И кормят вкусно, и по дому делать ничего не разрешают, живи да радуйся.
Максим порой думал, надо бы съехать от старичков Журавлевых. Но эти мысли были вялые, вязкие, как кисель. Они склеивались в мозгу, он никак не мог их додумать, некая сила лишала Максима возможности принять решение.
Самое ужасное началось после того, как он увидел: Анна Ивановна змеей ползает по квартире. Произошло это спустя примерно полтора месяца, как Максим снял комнату у Журавлевых.
Был поздний вечер. Максим, закрывшись, сидел у себя, читал книгу. В дверь негромко стукнуло. Не постучали, нет – будто врезался кто-то, лбом ткнулся. Дальше – шуршание, звук стал удаляться от двери. Потом опять приближаться начал, и вновь – глухой стук. И снова, снова.
Максим заставил себя встать, выглянуть в коридор. Взору его, как писали классики, предстала дикая картина. Благообразная хозяйка квартиры Анна Ивановна, опустившись на живот, ползала по коридору. Шустро перебирала ногами и руками, скользила брюхом по полу, елозила всем телом, но хуже всего был язык – длинный, алый, высунутый изо рта на ненормальную длину.
Заметив Максима, старуха поднялась на четвереньки, втянула язык в рот и скороговоркой произнесла:
– Чисто там, где убирают, Максимка! Потому и шарю, шарю по углам, ни соринки, ни пылинки! Красота, а?
У Максима помутилось в голове. Он упал, а очнулся уже ночью, в кровати, по обыкновению, застывший, как статуя, неподвижный. Мысли ворочались в голове тяжело, и даже понимание, что Олег Васильевич и Анна Ивановна раздели его и уложили в постель, оставило равнодушным.
С той поры стало твориться совсем уж дурное. Кому скажи, решат, что ты псих. Да и ничего плохого сказать про старичков Максим по-прежнему не мог: в прямом смысле язык не поворачивался. Хочет пожаловаться, а вместо этого выдает жизнерадостные похвалы в адрес радушных хозяев.
Глубоко внутри него поселился неописуемый ужас. Максиму казалось, старички Журавлевы питаются им! Теперь они то и дело сидели за столом, и на тарелках перед ними лежали розовые, сочащиеся жиром куски мяса. Ели чинно, культурно, аккуратно промокая салфеточками рты. Губы маслились, щеки розовели от удовольствия.
Мясо на тарелках было плотью Максима.
– Что вы за твари? – прошептал он, увидев это в первый раз.
Старички Журавлевы переглянулись и заколыхались от утробного, сытого смеха.
– Ты знаешь, кто. Хозяева мы твои, – ласково пропела Анна Ивановна.
Хозяева. Слово ударило оплеухой.
– Поселился у нас – передал себя нам. Согласился! Так-то, – проговорил Олег Васильевич.
«Колдуны. Оборотни. Вурдалаки, людоеды», – беспомощно перебирал слова Максим, понимая, что обречен.
День за днем он наблюдал, как растворяется его тело. То кусок бедра, то часть руки, то спины. Вот на щеке прореха, а вот из плеча клок вырван. Внешне, со стороны, это было незаметно, никто ничего не видел, кроме несчастного парня. Для всех остальных Максим был целый, как всегда. Но сам он видел пустоты, дыры, которые выгрызали в нем мерзкие старики.
Боли не было, Максим ничего не чувствовал. Просто истаивал, как свеча, лишаясь то одной части тела, то другой. Если говорил кому-то, что голова побаливает или температура высокая, никто не верил. В один голос твердили, как отлично он стал выглядеть, похорошел, посвежел, поправился.
– На бабушкиных харчах раздобрел, смотри-ка! – хохотнул однажды сосед Крашенинников. – Анна Ивановна готовит так, что пальчики оближешь. Иной раз печет пироги, слойки разные, угощает весь подъезд, так мы потом полгода вспоминаем!
«Чем же она вас таким угощает? Знал бы ты, придурок, что за тварь ваша обожаемая Анна Ивановна», – хотел сказать Максим, а вместо этого расплылся в улыбке и заявил, что как сыр в масле катается, отъедается после студенческой жизнь впроголодь в общаге.
Был лишь один человек, который однажды заметил: с Максимом происходит нечто плохое. Но был это местный пьянчужка Ефим, которого никто за человека и не считал.
Один раз Максим столкнулся с Ефимом во дворе, возле подъезда. Ефим был, как говорится, в изумлении. Подняв на Максима мутный взор, изменился в лице. Даже протрезвел. Глаза выкатились из орбит, рот приоткрылся. Во взгляде – смертный ужас, ничего подобного Максим никогда не видел на человеческом лице. И вызывал ужас Ефима он, Максим.
– Кто тя так, паря? – просипел Ефим.
– Что? – тупо переспросил Максим.
– Обглодал, как собака кость, – выдал Ефим и отшатнулся. – Сгинь, нету тебя!
Максим не трогался с места. Ефим завертелся волчком.
– Водка, проклятая, до чертей довела. Нету тебя! Иной раз вижу покойников объеденных! Во дворе шастают! Нету вас! – Ефим уже орал что есть мочи, а потом припустил прочь.
Максим смотрел ему вслед. Нет, грустно думал, не показалось тебе, Ефим. Просто ты в алкогольном своем прозрении увидел то, что другие разглядеть не могут. Это их трезвому пониманию недоступно. И, видимо, не Максим первый. Приходилось Ефиму и прежде видеть таких, как он. Стало быть, обгладывают мирные старички Журавлевы то одного бедолагу, то другого. Конвейер человеческих жизней.
Чем хуже становилось Максиму, тем лучше он выглядел в глазах окружающих. Душа парня билась в темнице изъеденного, изувеченного тела, и сделать с этим ничего нельзя. Жизнь утекала из него день за днем, а кругом было все то же: Анна Ивановна вязала ему саван, они с Олегом Васильевичем поедали огромными порциями плоть своего квартиранта. Ночами Максим недвижимой колодой лежал в постели – не спал, не бодрствовал.
– Ты, говорят, завтра переезжать собрался? – спросил Максима во вторник словоохотливый сосед Крашенинников, и Максим, против воли оголяя десны в улыбке, подтвердил, что так и есть.
«Перееду, а как же. На кладбище», – думал он при этом, понимая, что его приговор подписан, дата смерти известна.
Скоро, видимо, доедят его старички Журавлевы.
А как потребуются им снова силы, нового квартиранта подыщут.
Назавтра Максим не смог выйти из дома: сил не было. Еле встал с кровати, взял телефон и, повинуясь чьему-то немому приказу, написал на работу, родителям, однокурсникам, что переезжает на новую квартиру, поэтому будет занят. Не сможет пару дней работать, учиться, общаться. Пусть не волнуются.
Все ответили, что волноваться не станут. Работодательница просила не задерживаться, три дня – максимум. Приятель спросил, не нужна ли помощь. Мать написала, что давно он дома не был, хоть на день рождения-то ждать? Она бы приготовила вкусненького. Тон был слегка обиженный.