Неутолимая любознательность — страница 29 из 58

mere), на злоупотребление которым я с тех пор всегда обращаю внимание. “Люди – это не банальные мешки с химикалиями…” Ну разумеется, нет, но это утверждение не содержит ничего интересного, и слово “банальные” здесь лишнее. “Люди – это не банальные животные…” Разве это не тривиально? Какую нагрузку несет в этом предложении слово “банальные”? Да и так ли “банальны” животные? Сказать так значит не сказать ничего осмысленного. Если мы хотим произнести что-то осмысленное, нужно так и сделать, а не ходить вокруг да около.

Именно от Артура я узнал незабываемую историю о Галилее, красноречиво показывающую, что нового внесла в науку эпоха Возрождения. Однажды Галилей показывал одному образованному человеку в телескоп некое астрономическое явление, и его благородный гость сказал примерно следующее: “Сударь, то, что вы мне показали в свой телескоп, настолько убедительно, что, если бы Аристотель определенно не утверждал обратное, я бы вам поверил”. Сегодня нас поражает (или должно поражать), когда кто-то отвергает данные реальных наблюдений или экспериментов в пользу того, что голословно утверждалось признанным авторитетом. Но в том-то и соль. Именно это и изменилось в науке.

Консультации для нас, зоологов, в отличие от студентов, специализировавшихся на истории, английском или юриспруденции, почти никогда не проходили в стенах собственного колледжа, как, впрочем, и в стенах других колледжей. Почти на все консультации мы ходили на отделение зоологии, служившее своеобразным придатком к университетскому музею и разбросанное по верхним и нижним помещениям музейного здания. Вот эта сеть коридоров и комнат, как я уже говорил, и была для меня центром моей студенческой жизни, совсем не похожей на жизнь тех студентов, которые специализировались по гуманитарным предметам (для них центром жизни был колледж). Работающие в колледжах наставники старой школы считают консультации, проходящие вне стен колледжа, какими-то второсортными. Мой опыт говорит о совершенно обратном. Каждый семестр мне назначали нового наставника, и это действовало на меня ободряюще по очевидным причинам, которые едва ли нужно излагать.

В Баллиоле у меня были и друзья, большинство из которых специализировались именно на гуманитарных предметах. На одном этаже со мной жили Николас Тайак (который позже оказался моим соседом по комнате, а впоследствии стал профессором истории в Университетском колледже Лондона) и Алан Райан (который стал выдающимся политологом и директором Нового колледжа). Так получилось, что среди моих друзей было несколько постоянных участников театральных постановок нашего колледжа, в связи с чем я повидал немало любительских спектаклей. Одним из самых сильных театральных впечатлений за всю мою жизнь был поставленный Драматическим обществом Баллиол-колледжа спектакль по пьесе Роберта Ардри “Тень героев” о Венгерском восстании 1956 года. Не столь серьезными были постановки “Актеров Баллиола” – гастролирующей труппы, каждый год ставившей пародийный спектакль по одной из пьес Аристофана. Если не ошибаюсь, в двадцатых годах, когда эта труппа была организована, она ставила Аристофана как есть, и даже на древнегреческом. Но традиция изменилась, и, когда учился я, произведения Аристофана было принято переиначивать, превращая их в современную политическую сатиру. Главными звездами “Актеров Баллиола” в мое время были Питер Сноу, который впоследствии стал известным телеведущим, и Джон Элбери – остроумный и талантливый представитель знаменитой театральной династии, позднее ставший главой оксфордского Университетского колледжа. Джон Элбери великолепно изображал генерала Монтгомери (“Как сказав Господь Бог – и я с ним согвасен…”), а Питер Сноу столь же ярко – генерала де Голля (“La gloire… la victoire… l’histoire… et… la plume… de ma tante[84]). Джереми Гулду почти не понадобилось играть, чтобы изобразить, как Гарольд Макмиллан поет: “На день рожденья свой я многих приглашу… / Орденоносных лиц…” То было время заката Британской империи, и “Актеры Баллиола” почтили ее память очаровательной песенкой, которую написал, вероятно, Джон Элбери. Я помню только пять строчек:


Заходит Феб с Венерой парой

От Адена до Занзибара,

И распадается Империя,

Сама судьба стучится в двери ей,

И человек твердит: “Не верю я…”


Те же самые театралы ввели меня в Викторианское общество, с собраниями которого у меня связаны одни из самых счастливых воспоминаний о Баллиол-колледже. Мы собирались один или два раза в семестр и под аккомпанемент фортепиано пели, потягивая портвейн, песенки из репертуара мюзик-холлов. Ведущий по одному вызывал солистов, каждый из которых исполнял свои излюбленные песни, а мы все хором подпевали. В основном это были развеселые песенки (“Откуда шляпа-то у вас?”, “Хватит с вас уже, миссис Мур”, “Парень с Ланкашира”, “Я Генрих и притом Восьмой”, “Мой старик сказал: «Не отставай»”), время от времени перемежавшиеся сентиментальными и слезоточивыми, перед исполнением которых всем раздавали бумажные носовые платочки (“Как птичка в клетке она золотой”, “Серебро в моих кудрях”), а завершался вечер ура-патриотическими произведениями (“Солдаты королевы”, “Мы не хотели драться, но если уж пришлось… И русским не видать Константинополь”). Если и есть что-то, что мне очень хотелось бы пережить вновь из моей жизни в Баллиоле, так это одно из таких собраний Викторианского общества.

Много лет спустя мне доводилось испытывать подобные ощущения на традиционных пятничных вечерах песен в пабе “Киллингвортский зáмок” в Вуттоне – деревушке под самым Оксфордом. Меня привела туда моя вторая жена Ив, мать моей любимой дочери Джульет. Там исполняли британский фолк, а не репертуар мюзик-холлов, и пили пиво, а не портвейн, но в самой атмосфере было что-то от атмосферы собраний Викторианского общества: теплое праздничное настроение, подогреваемое не столько выпивкой, сколько музыкой и хорошей компанией. Солистами и аккомпаниаторами (игравшими на гитаре, гармошке и дудочке) становились попеременно то одна, то другая из четырех или пяти групп постоянных исполнителей. Все они были по-своему хороши, и у всех был свой особый репертуар, известный постоянным хористам, в том числе нам с Ив. Исполнение некоторых песен предполагало весьма стильное пение каноном или дискантом. Кроме того, как и в Викторианском обществе, хор был всегда дисциплинирован и умел петь в быстром темпе, совсем не так, как обычно бывает, когда подвыпившие посетители похоронными голосами затягивают “Песню на закате…” Самым заметным хористам Ив дала прозвища, которыми мы называли их между собой: Две Пинты (крупный молодой бородач, певший басом таким же могучим, как и его руки, в которых он приносил музыкантам сразу по нескольку кружек пива), Папаша (добродушный дед, обладавший приятным тенором и иногда по окончании выступлений основных солистов вызывавшийся спеть соло песню “Кто убил Зарянку”), Мейнард Смит (весельчак в очках, прозванный так за сходство с великим ученым Джоном Мейнардом Смитом), Невероятный Халк (один из немногих, кто пел фальшиво) и другие.

Но вернемся в Баллиол. В те годы мы с друзьями из колледжа нередко ходили в кино, обычно в кинотеатр “Скáла” на Уолтон-стрит, на интеллектуальные фильмы Ингмара Бергмана, Жана Кокто, Анджея Вайды и других континентальных режиссеров. Особенно сильное впечатление на меня произвели мрачные черно-белые образы из фильмов Бергмана “Земляничная поляна” и “Седьмая печать” и лирические любовные сцены из “Летней интерлюдии” – до трагического поворота сюжета. Такого рода фильмы, а также поэзия, с которой меня познакомил отец (стихи Руперта Брука, Альфреда Эдварда Хаусмана и особенно раннего Уильяма Батлера Йейтса), привели меня на путь романтических фантазий и витания в облаках, вплоть до отрыва от реальности. Как и многие наивные девятнадцатилетние юноши, я влюбился, но не столько в какую-то конкретную девушку, сколько в саму идею влюбленности. Несмотря на то что любимая девушка у меня была, причем шведка, что перекликалось с моими навеянными Бергманом фантазиями, прежде всего я любил саму идею любви и свою роль трагического Ромео. Я до смешного долго тосковал по своей возлюбленной после того, как она вернулась в Швецию и наверняка давно забыла свою короткую летнюю интерлюдию со мной.

Но девственности я лишился намного позже, уже в довольно солидном возрасте – в 22 года. Это было в Лондоне, в съемной комнате одной очаровательной виолончелистки, которая сняла юбку, чтобы сыграть для меня (на виолончели невозможно играть в узкой юбке), а затем сняла и все остальное. Теперь модно принижать свой первый подобный опыт, но я не стану этого делать. Все было замечательно, и что мне особенно запомнилось – это чувство какого-то атавистического удовлетворения: “Да, конечно, именно так это и должно было ощущаться. Так это и должно было быть от начала времен”. Биологу нетрудно объяснить, почему эволюция нервной системы сделала ощущения, связанные с половым актом, одними из безусловно приятнейших, которые только возможны в жизни. Но объяснить не значит сделать их хоть сколько-нибудь менее замечательными, точно так же, как Ньютон, расплетя радугу на цвета спектра, нисколько не умалил ее великолепия. И не важно, сколько радуг нам доведется увидеть за свою жизнь: великолепие радуги каждый раз поражает нас вновь, и наше сердце каждый раз начинает сильнее биться в груди. Но больше я ничего на эту интимную тему не скажу и не выдам ничьих секретов. Эта автобиография не из тех, где можно найти пикантные подробности.

Вордсворт почему-то никогда не был среди моих любимых поэтов, но мне бы хотелось процитировать здесь несколько отрывков из тех стихов других авторов, которые я по-настоящему любил в молодости. Эти строки сыграли важную роль в том, что я стал тем, кем стал, и я знал их наизусть (а некоторые помню до сих пор).


Взбежав на светлый холм, мы пали ниц,