Неутолимая любознательность — страница 30 из 58

Смеясь, целуя милую траву.

Ты молвила: “Ты жив, и я живу.

Не станет нас, но будет пенье птиц.

Хоть старость впереди…” – “Любовь моя,

Пусть мы умрем, и пусть не будет нас,

Свечам гореть в других, – ответил я. –

И вот он, рай, он обретен сейчас!”

“Мы соль земли! Для нас цветут сады.

Мы верим только в жизнь! – сказали мы. –

Сойдем, не дрогнув, в царство вечной тьмы

В венках из роз!” Как были мы горды,

Смеясь сознанью смелой правоты! –

И вдруг, заплакав, отвернулась ты.


Р. Брук


Не говори мне, как зовется

Мотив, что вновь играет фея,

Когда сентябрь уж отступает,

Когда боярышник белеет,

Ведь я и сам прекрасно знаю,

Ведь мы давно знакомы с нею.


А. Э. Хаусман


Мне снилось: стоял я в долине, где вьется ручей,

И пары влюбленных всё шли предо мной в стороне.

Любовь, что утратил я, вышла из леса ко мне,

И свет был притушен ее приоткрытых очей.

В слезах я взмолился: “О женщины! пусть никогда

Не смотрит в глаза вам влюбленный, не ведает их,

Не то красоты не найти ему в лицах других,

Пока всех на свете ручьев не иссякнет вода”.


У. Б. Йейтс


Сердце к сердцу стояли над пенною бездной.

Он шептал: “Розы вянут с приходом зимы,

Но цветы этих волн никогда не исчезнут,

И пусть любящий слабо – умрет, но не мы!”

И все тот же пел ветер, и волны белели,

И не все лепестки еще осень смела,

Но в устах, что шептали, в очах, что горели,

Любовь умерла.


А. Ч. Суинберн

У моего отца был толстый скоросшиватель с коллекцией любимых стихов, переписанных им от руки. Эта папина личная антология, которая по-прежнему хранится у моей матери, оказала немалое влияние на мои собственные поэтические вкусы. Я был очень тронут, когда узнал, что начало этой коллекции было положено письмами, которые он посылал маме из Кембриджа, где учился в магистратуре, когда им обоим было немногим больше 20 лет. К письмам прилагались стихотворения, и мама их все сохранила.

Но вернемся к моей собственной учебе в колледже. Думая о будущем, я, кажется, никогда всерьез не рассматривал возможность заняться фермерством вместе с отцом. Мне чем дальше, тем больше хотелось остаться в Оксфорде и заниматься наукой в магистратуре. Я смутно представлял себе, что буду делать после этого и даже какими именно исследованиями мне хотелось бы заниматься. Питер Брунет предложил мне работу по биохимии. Я с благодарностью согласился и приступил, хотя и без особого энтузиазма, к изучению соответствующей литературы. Но вскоре я стал ходить на консультации к Нико Тинбергену, и это навсегда изменило мою жизнь. Я нашел для себя науку, в которой мне было над чем подумать, науку, имеющую философское значение. Судя по всему, мне удалось произвести впечатление на Нико: в конце семестра в своем отзыве для колледжа он назвал меня лучшим студентом, которого ему доводилось консультировать (хотя это не особенно громкая похвала, учитывая, что он консультировал как наставник лишь немногих студентов). Так или иначе, его отзыв помог мне набраться смелости и спросить, не возьмет ли он меня к себе в магистратуру, и, к моей несказанной радости, он согласился. Мое будущее было обеспечено – по крайней мере на следующие три года. Да и на всю оставшуюся жизнь, как я теперь понимаю.


Обучение ремеслу

Время студенческой научной работы связано с идиллическими воспоминаниями едва ли не у всех ученых. Но среда, в которой ведется такая работа, может быть в разной степени идиллической, и в этом отношении группа Тинбергена начала шестидесятых была, по-моему, особенно замечательна. Ханс Круук хорошо передал ее атмосферу в своей биографии Нико, написанной с любовью, но без идеализации[85]. Мы с Хансом пришли в группу уже после ее “хардкорного” периода, который описывают Десмонд Моррис, Обри Мэннинг и другие, но мне кажется, что и наше время имело с тем периодом немало общего, хотя мы и не так часто общались с самим Нико, потому что его кабинет располагался в главном здании отделения зоологии (в здании Университетского музея на Паркс-роуд), а вся остальная группа работала за полмили от него – в пристройке к дому номер 13 по Бевингтон-роуд, высокому узкому строению на севере Оксфорда.

На Бевингтон-роуд главным был Майк Каллен, который стал, пожалуй, важнейшим учителем в моей жизни. Я думаю, что большинство молодых ученых, работавших одновременно со мной в группе исследований поведения животных, могли бы сказать о себе то же самое. Чтобы попытаться объяснить, в каком долгу мы все перед этим замечательным человеком, лучше всего процитировать здесь окончание речи, которую я произнес на панихиде по нему в оксфордском Уодхэм-колледже в 2001 году.

Сам он опубликовал не так уж много статей, но работал необычайно усердно и как преподаватель, и как ученый. Он был, вероятно, самым востребованным наставником на всем отделении зоологии. Все остальное время (которого ему всегда не хватало, хотя его рабочий день был чуть ли не бесконечен) он посвящал научной работе. Но это редко была его собственная работа. Все, кто его знал, могут рассказать об этом практически одинаково. Об этом же можно прочитать во всех его некрологах, где все описано очень похоже, что неудивительно.

Если у кого-то из нас возникали проблемы с собственными исследованиями, мы точно знали, к кому обращаться за помощью, и знали, что мы ее получим. Я помню все, как будто это было вчера. Разговор за обедом в тесной кухоньке на Бевингтон-роуд. Жилистый, задорный человек в красном свитере, немного согнувшийся, как закрученная пружина, заряженная энергией мысли, и иногда сосредоточенно покачивающийся взад-вперед. Проницательный взгляд человека, который понимает, чтó ты хочешь сказать, еще до того, как ты успеешь вымолвить хоть слово. Задняя сторона конверта, которая помогала разобраться в проблеме, время от времени – скептический, насмешливый наклон бровей под взъерошенными волосами. Потом ему нужно было бежать (он всегда спешил), например на консультацию, и он хватал свою жестянку с печеньем за проволочные ручки и исчезал. Но на следующее утро у Майка уже был готов ответ на твой вопрос, записанный на паре страниц его характерными маленькими буквами, часто с формулами, диаграммами, ссылкой на ключевой литературный источник, а также иногда стихами его собственного сочинения или отрывком на латыни или древнегреческом. Всегда со словами ободрения.

Мы были ему благодарны, но благодарны недостаточно. Если бы мы об этом задумывались, нам должно было приходить в голову: “Да ведь ему, наверное, весь вечер пришлось потратить на ту математическую модель из моей работы! И ведь он помогает не только мне. Все, кто работает на Бевингтон-роуд, могут в равной степени рассчитывать на его помощь, отнюдь не только его собственные студенты”. Официально моим научным руководителем был Нико, а не Майк. Но Майк взял меня под свою опеку, неофициальную и неоплачиваемую, когда для Нико в моей работе стало слишком много математики. Когда я приступил к написанию диссертации, именно Майк Каллен читал ее, критиковал и помогал мне оттачивать каждую строчку. Причем одновременно он делал то же самое и для других студентов, которыми руководил официально.

Нам, вообще-то, следовало бы поинтересоваться, откуда ему взять время для нормальной семейной жизни, для собственных исследований. Неудивительно, что он так редко публиковался. Неудивительно, что он так и не написал свою книгу о коммуникации животных, появления которой так долго ждали. По-хорошему, он должен был ставить свою фамилию среди авторов едва ли не каждой из тех сотен статей, что вышли из дома номер 13 по Бевингтон-роуд в тот золотой период. Но почти во всех этих статьях его имя упоминалось только в разделе “Благодарности”…

Успех, от которого зависит карьера и признание ученого, принято оценивать по его публикациям. По этому показателю успехи Майка были скромны. Но если бы он соглашался значиться соавтором работ своих студентов, как в порядке вещей делают современные научные руководители с работами, в которые они вносят намного меньший вклад, Майк считался бы очень успешным ученым по общепринятым стандартам и получил бы соответствующее признание. Но он был потрясающе успешным ученым в намного более глубоком и верном смысле. По-моему, ясно, какого рода ученые по-настоящему заслуживают нашего восхищения.

К несчастью для Оксфорда, он уехал в Австралию. Через много лет я приехал в Мельбурн в качестве приглашенного лектора и присутствовал на устроенном по этому случаю званом ужине. Я стоял с бокалом в руке и имел, наверное, довольно чопорный вид. Вдруг в комнату вбежал человек, которого трудно было не узнать, в спешке, как и всегда. Все присутствующие были в костюмах, но не этот мой старый знакомый. Я как будто вернулся в прошлое. Он ничуть не изменился, и хотя ему было уже, должно быть, далеко за шестьдесят, казалось, что ему нет и сорока, так все в нем светилось задорным энтузиазмом, даже его красный свитер. На следующий день он повез меня на побережье, чтобы показать своих любимых пингвинов, с остановкой по пути, чтобы посмотреть на гигантских австралийских дождевых червей, достигающих в длину нескольких метров. Мы разговаривали до глубокой ночи, причем, насколько я помню, не о старых временах и старых друзьях и, уж конечно, не об амбициях, добывании грантов и публикациях в журнале “Нейчур”, а о новых исследованиях и новых идеях. Этот день, день нашей последней встречи, незабываем.

Наверное, мы знаем и других ученых, таких же интеллектуальных, как Майк Каллен, хотя их не так уж много. Мы знаем и других ученых, так же, как он, всегда готовых прийти на помощь, они тоже наперечет. Но я ответственно заявляю, что мы не знаем никого, кто мог дать так много и при этом давал так щедро.