Неутомимые следопыты — страница 18 из 49

Так вот оно что! Это сын того человека, друга Виталия Васильевича Купрейкина, который живет на Кутузовском проспекте. Как же его звали?.. А, вспомнил: Захаром Тихоновичем.

Едва за Степаном Захаровичем затворилась дверь, мы тотчас же с вполне понятной жадностью принялись перелистывать тетрадные странички. Даже Светланка, которой, кажется, не было никакого дела до наших поисков, и та просовывала свою голову между моей и Лешкиной. Наконец Женька резонно заметил, что сначала нужно раздеться, а потом уже приниматься за тетрадь.

Возле двери стояла деревянная вешалка, на которую мы и повесили свои пальтишки. Затем устроились на диване, и Женька сказал мне:

— Читай все, с самого начала.

Почерк у Захара Тихоновича был четкий и понятный. Мне даже не приходилось напрягаться, чтобы разобрать какое-нибудь слово. Сперва шли описания узких кривых улочек тогдашней Пресни, описание той давней и не очень понятной нам жизни, когда еще не было автомобилей, а по улицам вместо них разъезжали извозчики… Не было самолетов, к которым мы уже так привыкли, что даже не обращаем на них внимания.

Захар Тихонович работал в то время на мебельной фабрике Николая Павловича Шмита. Он описывал первые годы двадцатого столетия… Кажется, это было совсем недавно. И все-таки несказанно давно. Однако мне хотелось добраться до самого главного, до тех событий, в которых наша героиня Ольга принимала участие. Поэтому я старался пропустить все посторонние записи, к величайшему неудовольствию Лешки, которому Женька вручил карандаш и бумагу, чтобы он записывал за мной следом.

Наконец перед моими глазами как будто бы промелькнуло название «Овражная». Я принялся торопливо листать тетрадные странички. Но Женька положил свою твердую ладонь на мои пальцы, и пришлось все начинать сначала, с того места, где говорилось о том, как Захара Тихоновича выбрали в добровольную народную дружину. Было ему в ту пору всего только семнадцать лет.

Тогда очень часто — то на Прохоровской мануфактуре, то у красильщиков фабрики Мамонтова, то в железнодорожных Брестских мастерских, а то у Даниловских сахарозаводчиков — возникали митинги. Недовольны были рабочие и невыносимой жизнью, и двенадцатичасовым трудовым днем, и отсутствием элементарных санитарных условий, когда вповалку спали в общежитиях… А кроме того, постоянные увольнения за малейшую провинность. И чаще всего за «политическую неблагонадежность»… Впрочем, лучше начать цитировать из тетради самого Захара Тихоновича.

«Все началось с очередного увольнения нескольких ткачей Прохоровской мануфактуры. Уволили за то, что рабочие просили улучшить жизнь в бараках… Мы уже давно готовились к вооруженному выступлению. Несколько раз к нам на фабричные рабочие сходки приходили агитаторы из центра — большевики. Владелец нашей фабрики Шмит Н. П. им никогда не мешал. Он сам сочувствовал передовым рабочим, принимал на свою фабрику уволенных с Прохоровской мануфактуры, с Даниловского сахарорафинадного завода… Но ведь и у него фабрика не резиновая.

Многих из нас это увольнение возмутило. Такое ведь с каждым из нас могло приключиться. А раз уволили с фабрики, значит, и из рабочих бараков выселили.

До нас доходили слухи, что на Прохоровской мануфактуре собрался стихийный рабочий митинг. Хозяин фабрики вызвал конных жандармов. Многих из рабочих в тот день арестовали. Этот жандармский налет все и решил.

Через несколько дней нашу «пятерку» собрал на конспиративной квартире начальник всех рабочих дружин Литвин-Седой. «Вам, — говорит, — поручается особое задание: охранять от шпиков дом на Поварской… Там будет проходить важнейшее заседание Совета рабочих депутатов Москвы».

Помню, со мною рядом стоял Гриша Рубакин, балагур, весельчак. На гармошке уж больно хорошо играл. «Ну, — шепчет мне, — началось, Захарка…» А у меня в душе будто что-то приподнялось. Я крепко сжал Гришину руку у локтя. «Началось, Гриша, сам понимаю».

Через несколько дней Рубакин зашел за мною на фабрику. Он на Даниловском работал. Вышли мы с ним из ворот и двинулись на Поварскую. Гриша адрес знал хорошо и был моим проводником. Из подворотни хорошо просматривалась вся улица. Горел на столбе фонарь. Прохожих в этот ранний час было совсем мало. Да и город полнился тревожными слухами. Ждали необычайных событий.

По одному, по двое заходили в дом делегаты. Тихо произносили пароль. Некоторых я видел у нас на фабрике, других не знал. Потом все стихло. Мы с Гришей поняли, что началось заседание.

Было очень холодно. Начало моросить. Не то дождь, не то снег. В подворотне было и без того ветрено, продувало насквозь. А теперь подуло еще пуще. В моих худых сапожишках было совсем невмоготу. Однако я крепился и вида не подавал, что меня холод до костей пробирает. А из ворот выходить никак нельзя — пост…

В скором времени услышали мы на улице гулкие шаги. «Смена идет…» — сказал Рубакин. И верно, на Поварской показался сменный караул. Начальник что-то сказал Грише, я не расслышал что. Он мне мигнул, и мы стали подниматься вверх по лестнице.

Еще немного, и мы очутились в тепле. Из соседней комнаты слышались голоса. Там спорили люди. «Пойдем, послушаем, — позвал меня Гриша. — Наши ведь с тобою дела решаются». Я кивнул, и мы вошли в довольно просторную комнату.

Говорила молодая женщина. Лицо ее показалось мне странно знакомым. Где-то я уже видел эти темные брови, этот упруго сжатый кулачок, которым она поминутно взмахивала, словно отделяла им одну фразу от другой. Рядом сидели еще какие-то мужчины и женщины. Одна, помню, была в пенсне на шнурочке. Но лицо говорившей невольно приковало мое внимание. «Кто это такая?» — шепотом спросил я у Рубакина. «Да твоя же соседка, с тобою вместе на одной улице живет. Зовут ее Людмила. А вот фамилии, извини, не знаю».

И точно! Я вспомнил, где ее видел. В лавке старого Шнейдера. Она туда зачем-то забегала. Только тогда она была в синей шубке с белым меховым воротником и в муфточке. «Вот ведь барынька!» — подумал я тогда с неприязнью. И вот она какая оказалась, эта «барынька»…»

Я бросил на Женьку многозначительный взгляд. Лешка переглянулся со Светланкой. Взгляд этот тоже был не менее красноречивым. Но мы-то знали, что сам по себе он ничего не означает, — ведь они не слышали рассказа Леонида Алексеевича. А объяснять им все это подробно у меня не было времени. Нужно читать дальше.

«Голос у Людмилы был звонкий и страстный. Впрочем, я не очень-то верил, что Людмила — ее подлинное имя. Ведь я знал, что политические деятели постоянно брали себе псевдонимы. Но я невольно залюбовался ею. В длинном с белым воротничком платье курсистки, она казалась стройной и высокой. Говорила она горячо. И каждое ее слово доходило до моего сердца, обжигая его теплой волною… Она требовала, чтобы в протокол заседания было записано от имени всех рабочих: восьмичасовой трудовой день, установление специальной комиссии, избранной всеобщим голосованием, объявление дня 1 Мая праздничным, нерабочим днем. «Если же правительство не пойдет на наши требования, тогда нам ничего не останется делать, как взяться за оружие…»

Я слушал Людмилу Русакову, и мне хотелось поскорее рвануться «на бой кровавый, святой и правый», как пелось в недавно услышанной мною революционной песке. Я сжимал в кармане рукоять револьвера, словно должен был незамедлительно двинуться в атаку на целый отряд жандармов… «Пора», — вдруг прозвучал над моим ухом осторожный голос, заставивший меня вздрогнуть. Это мой товарищ Гриша Рубакин напоминал, что снова нужно заступать на наш пост. Я стремительно рванулся в подворотню. Слова Людмилы закипали в моем сердце, жгли его неведомым пламенем…

Потом мы шли по затемненной улице, провожая Людмилу и еще одного человека, показавшегося мне стариком из-за окладистой черной бороды. Он шагал, поддерживая девушку под руку, а в другой руке у него была модная тогда тросточка. Они о чем-то говорили, изредка смеясь. А я шел и думал, что, если сейчас на них нападут какие-нибудь хулиганы или жандармы, стану зубами рвать обидчиков, горло всем перегрызу, но не дам оскорбить Людмилу.

На середине Поварской показался одинокий извозчик. Видно, заехал сюда с каким-то пассажиром и теперь направлялся в центр Москвы, держась подальше от домов, опасаясь, как бы на него не налетели бедовые люди из подворотен. Спутник Людмилы взмахнул своей тростью, подзывая его. Конечно, он видел, что за ним и за его спутницей следует охрана, и потому подал нам почти неприметный знак, что, мол, мы можем быть свободны.

Прошло совсем немного времени, и 7 декабря над Пресней поплыли тревожные гудки, возвещавшие начало рабочей стачки. Оружие почти у всех рабочих и дружинников было припасено. Правда, по домам его держать опасались: шпики шныряли повсюду. Так что самодельные бомбы, патроны для винтовок и револьверов мы прятали в укромном месте на фабрике. Благо, Николай Павлович Шмит был с нами заодно.

Мы, дружинники, первыми были наготове. Возможно, нам придется с оружием в руках защищать наш район от жандармов и полицейских сыщиков. Меня вместе с Гришей Рубакиным и Афанасием Сташковым руководитель нашей «пятерки», Ефим Зарудный, назначил разоружать по всему околотку городовых. Это было первое мое серьезное задание, и меня, что там ни говори, бил легкий озноб. Я смотрел на Гришу, а он как ни в чем не бывало шагал по Смитовскому проезду, покуривая папироску, словно ему не впервой было выполнять это ответственное задание.

Так добрались мы до заставы. Под пальто у нас за поясами были засунуты револьверы. Я все ждал, когда покажется городовой на своем посту. И вот он появился, тучный, огромный, усатый, с кобурой на боку и шашкой — с другой стороны, мы, помню, называли ее «селедка».

Я немного оробел. А Рубакин толкнул меня в бок, словно подбадривая: «Не трусь, мол, Захарка!..» Но и блюститель порядка, видно, тоже почуял неладное: за свисток держится. Но только засвистеть он не успел. Гриша и Афанасий подступили к нему, Рубакин револьвер свой вытащил. У городового глаза на лоб полезли. Совсем онемел он от страха. Видно, решил, что мы убить его собираемся. Побледнел, губы кривятся, а все слова будто застряли в глотке. Но никто его убивать не собирался. Только кобуру с наганом и шашку у него отобрали. Да Гриша свисток отнял, чтобы он тревогу не смог поднять…»