Неутомимые следопыты — страница 23 из 49

Вот так и познакомился я с Ольгой Ивановной Русаковой. Отбили мы с ее отрядом атаку белых. Командовать она умела. Уж на что у нас были вояки-храбрецы, а и они перед нею учениками выглядели. Ведь я тогда не знал, что она еще в 1905 году баррикадными боями руководила.

Вскоре Таран послал меня с каким-то незначительным поручением в штаб Особого района — так в ту пору называлось соединение, которое нынче именуют дивизией. Гляжу, а она из какой-то двери выходит. «Побратались мы с тобой, товарищ Орлов», — говорит. «Побратались», — отвечаю. «Теперь на Волочаевку». — «Куда прикажут, туда и пойдем».

А там и приказ вышел — брать Волочаевку. Только нелегкое это оказалось дело. Открыли беляки такой огонь, что мы к станции пробиться не смогли. Будто небывалая снежная метель поднялась в ту пору над землею. Все перемешалось, перекрутилось от невиданной пальбы. Не разобрать, где свои, где чужие. Падают, неподвижно застывают в сугробах бойцы. Разрывом убило нашего славного командира, товарища Тарана Анатолия Ивановича… Криков не слышно от грома и гула. И в том месте, где рвется снаряд, черная яма остается, глубокая, как могила…

Отступили мы на запад. Видно, не в лоб, не напрямую надо было брать Волочаевку, а обойти ее с севера и с юга. Так и командующий решил, товарищ Блюхер. Двинулся наш отряд в обход поздней февральской ночью по глубокому снегу к деревне Нижне-Спасская.

Не знаю, далеко ли мы от железной дороги отошли, только вдруг поднялся буран. Свистит ветер, с ног сбивает. На усах и бородах стариков партизан сосульки намерзли. А с нами ведь еще и пушки. Их тоже тащить нужно, лошадям помогать.

Светать стало. И вдруг прямо из метели вырвались на нас беляки… Было это до того неожиданно, что и они и мы остановились друг против друга — растерялись. Наш новый командир, присланный вместо Тарана, Дикарев Тихон Спиридонович, первым опомнился. Раздалась команда: «Развернуть орудия!.. По белым гадам прямой наводкой — огонь!..» И ударили наши пушки. Метров на тридцать, не дальше, били. Никогда раньше не думал я, что можно из полевого орудия, будто из винтовки простой, стрелять. Да делать больше было нечего. Единственное, что могло нас спасти, — это страху на врага нагнать. И ведь испугались белогвардейцы, смешались, бросились врассыпную…

Только нельзя так долго из пушек стрелять. Это тебе не пулеметы. Разобрались белые, что нас меньше, и давай обходить наш отряд с двух сторон. Тут и их орудия заговорили. Затрещали винтовки. Справа, слева, сзади разворотило снег взрывами… Один боец упал, застонал другой. А я зубы стиснул и палю, палю не разбирая куда.

Пулей с меня шапку сорвало. Затоптались наши на месте. И снова я увидел Ольгу Русакову. Она появилась внезапно из метели, вся облепленная снегом, в своей туго перепоясанной шинели, с маузером в руке: «Вперед, товарищи! За мной! Нам на помощь идут красные конники!..»

И такой звонкий, такой сильный и смелый был у нее голос, что бойцы кинулись за нею в атаку, смели белых, бесстрашно бросились на грозные пушки. И не выдержали такого натиска враги. Стали отступать к железной дороге. А там уже зарево разгоралось и гремел бой — это подошли к Волочаевке красные отряды.

Я бежал рядом с Ольгой. Кажется, она меня не узнала в этой страшной огненной кутерьме. И вдруг остановилась, словно наткнулась на какую-то невидимую стену. Маузер выронила, потом качнулась вперед, будто хотела его поднять, и упала в снег… И такой болью меня обожгло, словно не ей, а мне в грудь вонзилась белогвардейская пуля. Но злость во мне закипела такая, что рванулся я вперед, ничего вокруг не разбирая. Только штыком колю, бью прикладом по вражеским плечам, по головам, по чему попадет…

Два дня Красная Армия гнала врага на восток, к Хабаровску. На привалах, когда подтягивались обозы, наведывался я в полевой лазарет узнать, что с Ольгой Ивановной. Она была без сознания. Лежала в санитарной двуколке бледная, глаза широко открыты, будто бы видела она такие бесконечные дали, каких другим увидеть не дано. Как-то раз наклонился я, а она шепчет едва слышно: «Максим». Мне потом там же, в лазарете, объяснили, что Максимом ее сынишку зовут.



Ничего в ту пору о ней не знали: кто такая, откуда родом. Говорили, будто бы воевала она на колчаковском фронте, попала в плен, но отбили ее красные бойцы истерзанную, измученную, полуживую. Но толком никто ничего сказать не мог.

Хабаровск мы заняли 14 апреля. Один полк остался в городе для гарнизонной охраны да еще для того, чтобы добить попрятавшихся белогвардейских офицеров. Там же, в Хабаровске, остались и раненые. В здании бывшей гимназии устроили лазарет. Сиделке одной поручил я от имени всего нашего партизанского отряда хорошенько ухаживать за Ольгой Ивановной. Предупредил ее, что потом я вернусь в город и сам узнаю, выполнила ли она наш партизанский наказ. Даже фамилию и имя той сиделки записал: Корнеева Ксения Феоктистовна.

Дал я ей такой наказ, и пошла Красная Армия дальше, к Приморью, к Тихому океану, добивать белых. Писал я той сиделке после, но ответа не получил. Почта тогда работала плохо. Видно, уехала она куда-то из Хабаровска. Потом остался в Красной Армии на службе… Так с той поры в военном мундире и хожу, не снимая его.

Ты мне, Леша, пожалуйста, напиши, удастся ли вашим неутомимым следопытам — Жене и Сереже — о ней что-нибудь выяснить…»

Дальше Лешкин дядя спрашивал у племянника, как его дела, здоровы ли родители. Но это было уже неинтересно. Я только пробежал глазами по строчкам, а потом поднял голову и вскочил со скамейки.

— Чего же ты стоишь, Женька? — закричал я. — Идем скорее к ней!

— К кому? — изумился Вострецов.

— Да к Корнеевой, к бабушке Ксении!

Тут глаза у Женьки стали такие громадные, что я испугался, как бы они не выскочили.

— Что? — заорал он и схватил меня за руку.

Ну и память у Женьки! Неужели он не вспомнил имени и фамилии старушки, у которой мы еще в первые дни наших поисков так усердно подметали пол, подвешивали занавески, а он чинил электрическую плитку? Я так сразу понял, что это она и была той сиделкой в лазарете, о которой писал Лешкин дядя.

Я едва успел снять коньки, умоляя Женьку чуточку подождать. Я с сожалением окинул взглядом поле, где разгорались хоккейные страсти. Затем подумал, что узнаю после, чем же кончится игра. Впрочем, я верил, что наша школа выйдет победительницей…


Вот и Овражная улица. Вот и дом, где жила бабушка Ксения. Думал ли я в тот день, когда вешал на окна занавески, что придется побывать здесь еще раз!

Нам отворила сама бабушка Ксения, потому что ко многим бумажкам, висевшим на двери, прибавилась еще одна — с фамилией Корнеевы.

— А, помощники! — заулыбалась она, тотчас же узнав меня и Женьку. — Да Павлик-то только завтра из армии возвращается…

— А мы не к нему пришли, Ксения Феоктистовна, — выпалил Женька, немного отдышавшись. — Мы к вам пришли.

— Ну, какое же у вас ко мне дело? — насторожилась старушка.

— Бабушка Ксения, — взволнованно спросил Женька. — Вы в 1922 году в Хабаровске жили?

— Жила, милок, как же!

— А в лазарете работали?

— Работала. Да ведь как не работать? Там при японцах да при белых такое творилось, что и не описать! Убивали, грабили, дома жгли. Сколько хороших людей замучили!.. А как взяли Хабаровск красные, будто праздник какой наступил. Ну и пошла я в лазарет. Санитаркой стала, а по-тогдашнему — сиделкой. Какая-никакая, а все помощь. Да вы что это мне допрос-то устроили? — вдруг спохватилась она. — Откуда вам все об этом известно? Ведь почитай годков пятьдесят с лишком прошло…

— А у вас там, в лазарете, раненая одна лежала, — еще больше волнуясь, продолжал расспрашивать Женька. — Ольга Ивановна Русакова…

— И, милок! Там раненых столько было!.. Разве каждого упомнишь!

— А вы вспомните все-таки, вспомните! Ее сразу привезли в лазарет, в здание гимназии… А партизан один вашу фамилию записал. — Женька торопливо достал письмо Лешкиного дяди. — Вот. Он сам нам письмо прислал.

— Ну-ка, ну-ка, посмотрю, что за письмо такое!

Ксения Феоктистовна отставила письмо дяди Бори далеко от глаз, а потом покачала головой.

— Ничего без очков не вижу. Да что же это мы в прихожей стоим? Пойдемте в комнату мою, там все и разберу, какой такой дядя…

В комнате бабушки Ксении мы все разделись. Она достала очки и начала читать, медленно шевеля губами. Мы нетерпеливо ждали, не сводя с нее глаз.

— Ой, как же! — вскрикнула старушка. — Помню, помню! Максимку еще поминала. Жалобно так звала его: «Максимушка, не холодно тебе? Дай я тебя укрою…» А бывало, мечется в жару, щеки впалые так и пылают, да как зачнет кричать: «Огонь!.. Огонь!..» То ли жгло ее что, то ли виделось ей, будто на войне она и враги кругом ее обступают… А сколько людей в те поры погибло!.. И от вражеских пуль, и от тифа, и от других разных болезней…

— А что с ней потом стало? — тронул за рукав байкового халата Вася Русаков.

— Померла, милок, померла. Уж чего только доктор не делал!.. Ничего не помогло. Пуля-то, говорили, два дня в ней сидела, возле самого сердца. А вынимать ее врачи боялись. Вот кровь и заразилась. Померла она. Даже в память не пришла. Да нешто тот партизан живой остался?

— Живой, — кивнул Лешка. — Это моей мамы родной брат, Орлов Борис Петрович…

— А она, Ольга Русакова, точно умерла? — спросил, еще не веря печальной вести, Женька. — Может, вы не знаете?

— Как же это не знаю, — даже обиделась бабушка Ксения. — На руках моих, голубушка, последний раз вздохнула… И похоронили ее там же, в Хабаровске, в братской красной могиле. Из ружей стреляли. Салют, значит, последняя солдатская честь…


Молча шли мы по улице Овражной, возвращаясь от бабушки Ксении. Каждый думал о своем. И все вместе об Ольге Ивановне Русаковой, комиссаре Красной Армии, погибшей за наше теперешнее будущее, за нашу такую счастливую жизнь, которой она так и не увидела. Не увидела, каким прекрасным стал ее родной Краснопресненский район. Какой широкой, залитой асфальтом стала набережная Москвы-реки, что напротив «Трехгорной мануфактуры» имени Феликса Эдмундовича Дзержинского, в старину носившей название «Прохоровская». Какими великолепными выглядят подземные станции метрополитена!.. Как широко пролегла главная улица района — Красная Пресня!.. Какие высокие здания взметнулись ввысь по всей Москве, не умолкающей ни на мгновение, гудящей, закипающей и бурлящей неугомонной жизнью, той жизнью, за которую она, не задумываясь, отдала свою единственную, полную невзгод и лишений, но все же прекрасную жизнь, такую, что иной ей и не нужно было.