— Непременно буду, — произнес я, удивляясь, почему это он звонит мне и не ждет, когда мы соберемся после каникул на очередное занятие кружка.
Я положил трубку, совсем позабыв спросить, будет ли на этой экстренной встрече мой товарищ Женька Вострецов. Впрочем, Женьке ведь можно позвонить прямо сейчас же и все немедленно выяснить.
Вострецов подошел к телефону. Услышав мой голос, он сказал, что сам собирался мне позвонить и не знаю ли я, чего это нужно от нас Ивану Николаевичу. Я ответил, что мне ничего об этом неизвестно. Как бы там ни было, мы с ним уговорились встретиться в половине первого у касс метро «Краснопресненская».
Ехать было недалеко, до «Киевской». Там, в новом двенадцатиэтажном доме, жил со своею семьею Иван Николаевич. Мы поднялись на девятый этаж, и Женька надавил кнопку звонка.
— Раздевайтесь, ребятки, — встретил нас Иван Николаевич.
В кабинете, куда мы с Женькой вошли, стояло два стула. На столе мы увидели раскрытую общую тетрадь, исписанную мелким почерком. Записи были заметно выцветшими.
— У меня для вас сюрприз, ребята, — Иван Николаевич осторожно похлопал ладонью по тетради. — Я вам уже говорил, что имеются еще некоторые сведения о дальнейшей судьбе Ольги…
Он положил тетрадь перед нами так, чтобы нам удобнее было ее просматривать. Но строчки от волнения расплывались перед моими глазами, и лишь одна, в которой говорилось о каких-то бандитах и кровопийцах, мелькала перед ними.
На первой странице стояла надпись: «И. И. Мещеряков, подпоручик».
— Этому человеку принадлежала тетрадка, — глуховатым голосом произнес Иван Николаевич. — Он был белогвардейским офицером и служил в армии Колчака. Позвольте, я покажу вам, откуда нужно читать. — Он ловко разгладил пожелтевшие от времени странички, испещренные «ерами» и «ятями». — Вот с этой строки.
«5 мая 1919 года», — было выведено в левом верхнем углу страницы.
Конечно, после мы с Женькой прочитали и начало дневника. Прочитали о том, как этот самый И. И. Мещеряков удирал со своим братом, поручиком Георгием, из революционного Екатеринбурга, — так раньше назывался город Свердловск… Но в тот день Иван Николаевич куда-то спешил, и нам было не совсем по себе.
«Кажется мне сейчас, — было написано в дневнике, — будто бы все на земле посходили с ума. Сотни тысяч людей бросили все: дома, уютные, обжитые в продолжение многих лет уголки, — и мчатся прочь, подальше от хаоса, в котором исчезла, словно в кошмарном водовороте, наша прежняя жизнь с ее надеждами, чаяниями, привычками, милыми сердцу людьми… Надя! Наденька! Что же теперь будет со всеми нами? Ты не слышишь меня, не можешь мне ответить!.. Но всегда с тобою моя бессмертная, моя неизменная любовь. И всегда со мною моя ненависть к бандитам и кровопийцам, разлучившим нас!..
Я догадался, что так И. И. Мещеряков называет членов большевистской партии, рабочих, крестьян, солдат… Одним словом, весь бедный, измученный работою люд.
В начале ноября Мещеряковы добрались до Омска. В Сибири, за Уралом, в то время иностранные империалисты собирали армию, чтобы двинуться смертельным походом на запад, на Москву, на революционный Петроград… Правда, Мещеряков в своем дневнике почти ничего об этом не писал — просто я сам это знаю. А он больше горевал о своей разбитой юности, ругал Красную Армию да сочинял скучноватые стишки про луну, про туман и любовь. Четыре строчки я помню до сих пор:
Луна плывет в сиреневом тумане,
Качается, как лодка на волне,
И снова я с сердечной раной
В разлуке вспомнил о тебе…
Над каждым стишком стояли буквы «N. R.».
Потом стихи стали попадаться все реже. И большевиков И. Мещеряков больше не ругал. Видно, разгадал наконец, какие на самом деле звери его дружки — колчаковцы. Вот что он написал в своей тетрадке:
«Нет, никогда я не привыкну к тем порядкам, которые заведены у нас в армии! Может быть, это малодушие, трусость, никому не нужная гуманность?.. Подполковник Белецкий, начальник контрразведки нашей дивизии, потешается надо мной, называет сопляком и мальчишкой. Это за то, что я весь побелел от гнева, увидев, как два здоровенных унтера истязают седую старуху. Два ее сына служили в красных частях. Она кричала… О, как она кричала!.. До сих пор этот нечеловеческий крик боли и страдания стоит у меня в ушах.
Подполковник Белецкий уверяет меня, что простые люди, мол, ни малейшей боли не чувствуют, что их хоть режь на куски, все равно они остаются равнодушными ко всяким болям… А я слушал его и думал о моей матери, оставшейся там, далеко, в Екатеринбурге…
Недавно у нас появился мой товарищ по училищу, тоже бывший юнкер, а теперь подпоручик, Валечка Косовицын. Он рассказал, что большевики не тронули ни одной семьи, из которой мужчины ушли в армию «сибирского правителя». Почему же мы режем, вешаем, убиваем, пытаем наших противников?.. Говорят, что красные офицеров и тех-то не всегда расстреливают. А солдат, захваченных в плен, как правило, оставляют в живых. Наши же ставят к стенке всех без разбора: и командиров, и рядовых солдат Красной Армии…
Что же происходит? Боже, вразуми раба твоего! Может быть, я чего-нибудь не понимаю…»
Потом в тетрадке все чаще стали попадаться такие размышления. Стихов с литерами «N. R.» больше не было. Зато мелькали названия деревень и других населенных пунктов, где после того, как там побывали белые, оставались трупы людей, сочувствующих красным, пепел, мелькали фамилии белых офицеров, покончивших с собой.
Однако все это мы прочитали уже после. А тогда, дома у Ивана Николаевича, мы пробежали всего несколько страничек, начав с той, где стояла дата: «5 мая 1919 года».
«С юга приходят малоутешительные вести. Красные заняли Бугуруслан, Сергиевск и Чистополь… Многие наши офицеры успокаивают себя тем, что у нас это временные поражения. Но мне кажется, что планы нового командующего большевистскими войсками на юге, некоего Фрунзе, гораздо глубже и дальновиднее, чем мы это себе представляем.
Все чаще задумываюсь я над навязчивой в последнее время мыслью: для чего все это? Для чего мы сожгли, разграбили и разрушили столько деревень? Для чего наши карательные экспедиции расстреляли, повесили и замучили столько людей? Порою мне кажется, что весь мир обезумел и катится, катится куда-то вниз, в бездонную пропасть, все быстрее, быстрее, не в силах уже остановиться.
Когда я оглядываюсь на пройденный нами путь — от Явгельдина, Верхнеуральска, Оренбурга почти до самой Волги, — в мое сердце закрадывается ужас. Еще три месяца назад, в Омске, когда я и бедный, ныне павший бесславной смертью, брат мой Георгий были зачислены во второй уфимский корпус Западной армии генерала Ханжина, был убежден, что мы призваны действительно навести порядок в многострадальном нашем отечестве. Но день за днем это убеждение сменялось в душе моей другим: я перестал верить в это призвание. Мы больше похожи на шайку бандитов и грабителей, на общество мародеров и пьяниц, чем на доблестную армию освобождения русской земли от «красной заразы».
Часто я спрашиваю себя, боюсь ли я смерти. Пожалуй, нет. Но глупо погибнуть просто так, даже не зная, за что умираешь.
7 мая. После перегруппировки чаще стали поговаривать о предстоящем наступлении. Сегодня на рассвете наш батальон наконец занял позиции у реки Зай, южнее Бугульмы.
Наступление как будто назначено на послезавтра. Точно еще никто не знает. Из штаба пришел приказ Белецкому ни в коем случае не расстреливать пленных командиров. Командующему группой генералу Войцеховскому, очевидно, надо знать, какие контрмеры готовятся красными на нашем участке.
2 часа дня. Большевики, опередив нас, начали наступление на левом фланге 6-го полка. Туда брошено несколько эскадронов казаков. Красные отступили. Удалось захватить пленных. Я видел их, направляясь в расположение 3-го батальона из штаба полка. Двоих мужчин и женщину конвойные вели в штаб, на допрос к Белецкому. Как раз в тот момент, когда они показались за поворотом дороги, я почему-то стал искать по карманам спички. Очевидно, это случилось от волнения.
Пленные поравнялись со мной. До чего же измученный у них вид! Все трое, видимо, ранены — еле передвигают ноги. Лицо женщины невольно приковало мой взгляд. Ее ясные глаза, обведенные синими кругами, взглянули на меня как-то странно. В них не было ненависти. Я увидел только немой укор. Конвоир толкнул ее прикладом. Совсем легонько, без особой злобы. Она качнулась вперед и пошла дальше. Другой конвойный, увидав, что я мну в руке папиросу, вытащил из кармана зажигалку и сказал, указывая на женщину концом штыка: «Важная птица. Большевичка… Комиссарша, что ли…»
Все время меня неотступно преследует взгляд этой женщины. И сейчас, когда я пишу эти строки при мигающем свете керосиновой лампы, ее сожалеющий взгляд, в котором застыл немой укор, так и стоит передо мной. Сколько ей лет? Двадцать три, как и мне? Тридцать?..
Когда вечером я по какому-то делу пришел в штаб, то сразу же наткнулся на помощника подполковника Белецкого капитана Астахова. Он сказал, что пленные молчат. За три часа пыток Белецкому, который сам устал как собака, не удалось выжать из них ни единого словечка.
Кажется, Астахов злорадствует. Он, конечно, так же, как и я, ненавидит Душегуба, как зовут у нас в дивизии Белецкого. А тот, вероятно, задыхается от злобы, от бессильной ненависти к пленным. С какой бы яростью он всадил в этих красных весь барабан из своего револьвера. Но приказ генерала Войцеховского сдерживает его. И ведь не хватит его удар, мерзавца!
8 мая. Если бы Белецкий узнал, что произошло час назад, он бы повесил меня, ни секунды не раздумывая.
За полночь я вышел на улицу. Допоздна засиделся за составлением топографических карт. Ночь тихая. Сияют мелкие майские звезды. Я остановился, глядя на них с завистью. Какие они все-таки счастливые… Там не бывает никаких бурь, никаких катаклизмов, как на нашей несчастной планете!.. И снова передо мной вспыхнули будто звезды глаза той женщины, комиссарши. Они не молили о помощи. Они грозно и безмолвно твердили: «Смотри, запоминай, ты соучастник!»