Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 — страница 63 из 78

В день приезда в Москву Николай Борисович несколько часов провел в Верховном суде, а вернувшись, снова углубился в изучение дела. Обычно словоохотливый, любивший рассказывать мне о своих встречах на юридической почве с писателями и литературными деятелями или послушать мои рассказы о том, чем сейчас дышит студенчество, на сей раз он был угрюм и молчалив. Утром встаю по-студенчески рано. Глядь-поглядь, а Николая Борисовича уже и след простыл: уехал в Верховный суд. Я тоже вскоре отправился в читальню, оттуда в институт. Возвращаюсь поздно вечером, а у самого на сердце кошки скребут – чем-то все кончилось у Николая Борисовича? Вхожу в столовую и с первого же взгляда понимаю все. Николай Борисович сияет, лучится, светится особым светом – светом блаженства спасать людей. Такой победы он и сам не ожидал: учитель, на которого были возведены обвинения тягчайшие, был признан невиновным и подлежал немедленному освобождению, колхозники осуждены на небольшие сроки, и то условно. Приехавшие следом за Николаем Борисовичем бабы снова валялись у него в ногах и пытались целовать ему руки, но уже – от радости. И вот, когда я думаю о Николае Борисовиче, я прежде всего вспоминаю его счастливое лицо в тот день, когда он отбил у каторги и у смерти невинных людей.

В мае 1941 года Татьяна Львовна подарила мне свою книгу прозы, открывавшуюся рассказом «Зачем билось ее сердце?». Надпись она мне сделала такую;

«Милый Коля, читая эти старые рассказы, вспоминай твоего старого друга Т, Щепкину-Куперник, которая сейчас не всегда знает, “зачем билось ее сердце”… 26/V 1941 Москва».

В этих строках – отзвук боли, которую ей причинила смерть спутника. Душевную свою рану она лечила целодневным трудом.

Мужество не покинуло Щепкину-Куперник и перед лицом творческой ее драмы. Она долго искала выхода из тупика – терпела неудачу то с повестью, то с пьесой, то с книгой воспоминаний – и наконец нашла. Не считая Ростана, собрание сочинений которого вышло в 1914 году целиком в ее переводе, до революции Татьяна Львовна переводила от случая к случаю. В 30-е годы она занялась стихотворным переводом профессионально.

Что помогло Щепкиной-Куперник, кроме таланта, стать первоклассным стихотворным переводчиком? Ну, конечно, способности к языкам, знание нескольких языков – французского, немецкого, английского, итальянского, испанского, польского и украинского. Чрезвычайно существенно то обстоятельство, что она побывала за границей – во Франции, в Англии, в Испании, что она видела краски и оттенки чужеземного ландшафта, наблюдала чужеземцев в быту, вслушивалась в музыку их речи. И, что не менее существенно, Щепкина-Куперник никогда не полагалась на свой талант, на то, что рифмы жили с ней запросто еще в раннем ее детстве. До конца своих дней она работала с железным упорством и находила упоение в бою с далеко не всегда податливым словесным материалом, в том, чтобы преодолевать его сопротивление, в том, чтобы побеждать трудности, беспрестанно возникающие у художника взыскательного. Сварливая домработница Татьяны Львовны бурчала якобы себе под нос, однако достаточно громко, чтобы слышала Татьяна Львовна:

– Запрется на целый день со своим Шекспиром, ей и горя мало, никаких забот!

Впрочем, «запираться с Шекспиром» ей не следовало, как зря бралась она и за переводы Шевченко и Бернса. «Верхи» шекспировской поэзии, «низы» шекспировского матерного просторечия, народная песенность Бернса и Шевченко – это ей было не по зубам.

Лучшее в литературном наследии Щепкиной-Куперник – переводы комедий. Тут ей сослужило верную службу ее знание театра, то, что она дышала и воздухом сцены, и воздухом кулис, то, что она сама писала для театра. Вот почему театры так любят переводы Щепкиной-Куперник. Она внутренним своим слухом слышит, как будет звучать каждая реплика со сцены, и достигает разговорной непринужденности. Иные из диалогов в «Сирано», в «Мизантропе» (на мой взгляд, в одном из лучших русских стихотворных переводов Мольера, переводе живом, игровом, а ведь Мольер-то писал для сцены, чего соратники Щепкиной-Куперник, Брюсов и Лозинский, не сочли нужным принять во внимание), в комедиях Лопе де Вега и Кальдерона – это фехтование словом. А разве русская поэзия забудет когда-нибудь вот это:

Дорогу гвардейцам гасконским!

Мы дети одной стороны,

И нашим коронам баронским

И нашим мечам мы верны!..

Дорогу, дорогу гасконцам!

Мы юга родные сыны,

Мы все под полуденным солнцем

И с солнцем в крови рождены?

Каждую строчку пронизывает маршевый ритм. Неназойливая инструментовка (гордое «о» в сочетании с трубным «р») поддерживает настроение, которым проникнуты эти стихи.

Когда-то критик Юзовский совершенно справедливо заметил в печати, что таких удач, как вейнберговское: «Она меня за муки полюбила, а я ее за состраданье к ним» («Отелло»), – мы ни за какие переводческие коврижки не отдадим. Ни на что не променяем мы и «Дорогу гвардейцам гасконским» в переводе Щепкиной-Куперник, даром что «солнце в крови» она выдумала. В одном издании «Сирано» уже после смерти переводчицы редактор снял эти две строки: «Мы все под полуденным солнцем и с солнцем в крови рождены!» – на том, будто бы законном, основании, что они Ростану не принадлежат. И что же? Посыпался град возмущенных читательских писем. Эти строки сделались достоянием русской поэзии, их дважды отметил Горький: и в письме к Чехову, и в беседе с переводчицей, и когда редактор посягнул на читательскую собственность, читатель пришел в ярость. Выдумка выдумке рознь. «Солнце в крови» – это выдумка в духе и в стиле Ростана, как выдумал в духе и в стиле Бернса целую строфу переводивший «Джона Ячменное Зерно» Эдуард Багрицкий. Эти строки возникают как бы сами собой, они вырастают из контекста строфы.

Но в ранних переводах Щепкиной-Куперник много вольностей неоправданных. Когда же Щепкина-Куперник после долгого перерыва (если не считать отдельных случаев) в 30-х годах снова выступила как стихотворная переводчица, то стало ясно, что она органически усвоила принцип художественной точности. Поразительна и поучительна та работа, которую проделала над собой Щепкина-Куперник, а ведь ей уже тогда шло на седьмой десяток! Однако она не выплеснула с водой и ребенка, как это случается иной раз с людьми искусства, когда они производят в себе перестройку, она не впала в буквализм. Словесные россыпи, интонационные переливы, «легкой рифмы прелесть», театральность, сценичность комедийного диалога, свобода дыхания, естественность остроумных каламбуров – все это свое богатство она не только сохранила, но и приумножила. И вот возникли такие шедевры, как «Дама-Невидимка», «Учитель танцев», «Девушка с кувшином». Лучшие переводы из испанских драматургов, сделанные после нее, принадлежат тем переводчикам, которые пошли по ее стопам. Щепкина-Куперник уже в преклонных летах переживала свою вторую литературную молодость, и в этой второй ее молодости юная неутомимость и юная свежесть восприятия сочетались с требовательной зрелостью мастера.

За год до кончины Пастернака я попросил его перевести трагедию Кальдерона «Стойкий принц» для готовившегося в издательстве «Искусство» под моей редакцией двухтомника его пьес. Борис Леонидович согласился.

– Знаете, что я вам скажу, – добавил он, – я как раз недавно смотрел по телевизору «Учителя танцев». Какой молодец Щепкина-Куперник! Вот именно так надо переводить испанцев, как переводит она, – с такой сногсшибательной, непостижимой легкостью! Ритм ее стиха – это вихревой ритм испанского танца. Перед тем, как засесть за «Стойкого принца», я перечту все ее испанские переводы.

Второй путь, который избрала после революции Щепкина-Куперник, – это путь литературно-театральной мемуаристики.

Первая ее попытка в мемуарном жанре – «Дни моей жизни» (1928) – в общем прошла незамеченной: «До того ль, голубчик, было?» Широкий читатель, только что переживший революцию и гражданскую войну, тогда еще не испытывал особого интереса к предреволюционному прошлому. Чехов – и тот казался тогда устаревшим. Когда Татьяна Львовна и Маргарита Николаевна познакомили меня в начале 30-х годов с приезжавшей из Ялты в Москву Марией Павловной Чеховой и представили ей меня как поклонника Чехова, Мария Павловна довольно улыбнулась.

– Теперь такая редкость – встретить среди молодежи поклонника Антона Павловича! – сказала она.

Даже такой проницательный и вдумчивый критик, как Абрам Захарович Лежнев, в своей обзорной статье «Русская литература за десять лет»[77] поторопился прочитать Чехову отходную. Он считал, что Чехов перестал звучать, что «революционная гроза» заглушила «слабый голос» «Трех сестер». Луначарский в статье «К столетию Малого театра» писал, топорно по форме, вздорно по содержанию: «…чеховская сторона М. X. Т. отражала собой упадочные настроения интеллигенции»[78]. К тому же, «Дни моей жизни» по сравнению с более поздними воспоминаниями Татьяны Львовны – «разыгранный Фрейшиц перстами робких учениц».

Я уже отметил одну из характерных черт Щепкиной-Куперник как человека – ее такт. Такт проявляет она и как мемуарист. Она нигде не рубит сплеча. Она порицала тех мемуаристов и чеховедов, которые подгоняли живых людей под самодельную схемку, без учета сложности человеческой натуры и человеческих отношений, которые судили с кондачка, которые, по народному выражению, «в чужие жизни залезали, как в огород, нашкодят – и драла». Она решительно осуждала тех, кто видел в Александре Павловиче беспутного психастеника, а в Павле Егоровиче – заскорузлого купчину, ндраву своему препятствий не терпевшему.

– Чехов любил всех своих родных и каждого из них по-своему ценил, – говорила она мне. – Он был человек щедрый, но не смиренный и не сентиментальный. Если б ему было тяжело с отцом, он бы миндальничать не стал: обеспечил бы ему безбедное существование, но жил бы порознь. Вспомни, что после смерти отца Чехов продал Мелихово – без Павла Егорыча мелиховская жизнь утратила для него свой уют, свой смысл.