Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 — страница 64 из 78

В повестях и рассказах Щепкина-Куперник не давала воли своему юмору, она чересчур часто проливала в них филантропические слезы. В мемуарах она разрешила себе шутить, вспоминать забавные случаи.

Татьяна Львовна и сама любила пошутить и любила это свойство в других. Передо мной ее открытка от 12 октября 1943 года, со штампом «просмотрено военной цензурой». Адресована она Елене Николаевне Любимовой. Елена Николаевна – это моя дочь, которой как раз в тот день стукнуло два года. Текст открытки следующий:


«Дорогая Елена Николаевна, приходите к нам, прошу Вас, в воскресенье 17/Х, часика в 4, очень хотим Вас видеть.

Прихватите и родителей, если хотите!

Любящая Вас

Т. Щепкина-Куперник»


В Евгении Викторовиче Тарле она ценила его юмор ничуть не меньше, чем острый ум и многообразие знаний. Приехав в 1932 году из

Узкого, она достала из сумочки его открытку и поспешила прочитать мне ее ради одной фразы:

«Боюсь, что Вы теперь изменяете мне в Узком с Матвеем Мухоморычем (так Тарле называл Матвея Никаноровича Розанова), но помните, что эрудиция шире у меня, а лысины у нас одинаковые».

Память у Татьяны Львовны была отличная вообще, на уморительные происшествия, на острые словца – в частности.

Вот некоторые из ее устных рассказов:

– Муж актрисы Яворской, князь Барятинский, поражал собеседников изречением: «Я люблю маленьких детей, когда они кричат». Все поднимали на него удивленные взоры, и он пояснял свою мысль: «Потому что их тогда немедленно уносят в другую комнату».

– Сын поэта Вейнберга, Евгений Петрович, сам не любил вспоминать о своей еврейской национальности и не любил, когда о ней напоминал ему кто-нибудь другой. Эту слабость знала за ним моя тетя Александра Петровна Щепкина, при встречах с ним все время была начеку, как бы не допустить оплошности, и в конце концов это-то ее и подвело. Однажды, знакомя с кем-то Вейнберга, она его отрекомендовала: «Позвольте вам представить: Еврей Петрович Вейнберг».

… – Гощу я в Москве у Маргариты. Мария Николаевна еще жива. Однажды я собралась перед каким-то большим праздником к Елисееву. Захожу в комнату Марии Николаевны, спрашиваю, не нужно ли ей чего-нибудь. Мария Николаевна просит зайти по дороге в церковь и подать записочку о здравии. Возвращаюсь домой с покупками. Зачем-то полезла к себе в сумочку. Достаю какую-то бумажку. Что за оказия? Записочка о здравии, написанная рукой Марии Николаевны. Но ведь я помню ясно, как заходила в Страстной монастырь и подала записку. Что же произошло? Наконец догадываюсь. Я по ошибке вместо записки о здравии подала список того, что мне нужно было купить! Воображаю смущение батюшки! Ведь он мог по инерции перескочить с чьей-нибудь записочки на мою и огласить во всяком случае ее начало: «О здравии рабов Божиих Симеона, Петра, Ферапонта, балыка, огурчиков зеленых, икры зернистой… Гм!»

Татьяна Львовна давала людям меткие прозвища. У нее были две домашние работницы, одна – «живущая», другая – «приходящая». Обе особым душевным благородством не отличались. Живущая, Мария Петровна, получила у Татьяна Львовны два латинских наименования: Stervosa Grandiflora и Stervosa Purissima Prima. Другую, Анну Алексеевну, загадочно-молчаливую» изображавшую на своем злобном лице отрешенность от мирской суеты, она прозвала Nirvana Stervosendis.

Житейские невзгоды, большие и малые, Татьяна Львовна как бы заклинала юмором, И этот лечебный, хотя бы и мрачный, юмор она отмечала и ценила в других:

– В восемнадцатом году Рощина-Инсарова вышла замуж за графа Игнатьева. Убираю я ее к венцу, а она рассуждает вслух:

«Идиотка Рощина! Нашла время, когда за графа замуж выходить! Ведь их всех на телеграфных столбах вот-вот перевешают!»

В бесстыдно подлые дни октября 1941 года, когда большинство московских высокопоставленных «патриотов» удирало, не позаботившись о тех, кого они еще недавно заверяли в непобедимости Красной Армии и в своей собственной неустрашимости, Татьяна Львовна прочла мне свою эпиграмму:

«Умремте ж под Москвой,

Как наши братья умирали!» —

Сказал нам Алексей Толстой

И очутился… на вокзале.

Толстой здесь, разумеется, образ собирательный. Впрочем, Толстой, находясь в то время уже в Горьком, и в самом деле процитировал лермонтовские строки в статье «Москве угрожает враг» («Правда» от 18 октября 1941 года).

Этой осенью я несколько раз ночевал на Тверском бульваре. Просыпался рано, слушал первые сводки Совинформбюро.

– Немцы взяли Сталино, – однажды сообщил я Татьяне Львовне, едва она вышла из спальни.

– Лучше бы они взяли Сталина, не моргнув глазом, подхватила Татьяна Львовна.

Свое отношение к войне она выразила так:

– Сатана восстал на сатану.

Татьяна Львовна запоминала характерные жесты, обороты речи, особенности выговора. Я и сейчас слышу, как она воспроизводит интонации театрального критика Кугеля, отстаивавшего в Суворинском театре постановку одной пьесы и в запальчивости не осознавшего, как двусмысленно звучит его защитительная речь:

– Идеи, господа, это одно, господа, а дела, господа, это другое, господа!

Вспомнила Татьяна Львовна эту фразу в Тарусе в конце лета 1939 года, когда советское правительство заключило с фашистской Германией договор о ненападении, а вслед за тем и о дружбе.

Татьяна Львовна и в молодости, и в старости была мастерица на всякого рода мистификации. Одна из таких мистификаций недешево стоила ее подруге:

– Однажды я собралась ехать в Петербург, Жила я тогда в Москве с подругой. Но что-то завозились с проводами, не посмотрели на часы, приезжаем на вокзал – поезд уже ушел. А до следующего поезда еще долго. Нечего делать – поехали мы с подругой домой. Подходит время снова собираться на вокзал. Я говорю подруге: «Ты уж меня не провожай, я сама доберусь». Приезжаю на сей раз без опоздания, но что-то мне не захотелось ехать. Это был первый день Пасхи – во всем вагоне я одна, да еще проводник навеселе. Когда вводил меня в купе, он как-то нехорошо подмигнул мне и сказал: «Ничего, барышня! Со мной не соскучитесь». Я велела носильщику забрать вещи и – на извозчика. Но по дороге я решила устроить дома представление. Позвонила и тут же сказала нашей Дуняше, чтобы она ничего не говорила моей подруге. В передней снимаю пальто, накидываю на себя черную шаль и этаким скорбным призраком вплываю в ту комнату, где сидит моя подруга, уверенная в том, что поезд мчит меня сейчас в Петербург, и молча, неотвратимо надвигаюсь на нее. – Тут на. лице у Татьяны Львовны мгновенно застывало торжественно-горестное выражение, и она показывала, как именно надвигалась она на подругу. – Подруга: «Ах!» – и в обморок.

Сама Татьяна Львовна редко попадалась на удочку. Однако она со смехом рассказывала, как подлавливал ее Николай Васильевич Зеленин. Он читал ей стихи и спрашивал:

– Чье это, Татьяна Львовна?

– Откуда ты выкопал такую дрянь? – в свою очередь спрашивала Татьяна Львовна.

– Это ваши собственные стихи, Татьяна Львовна, – отвечал Николай Васильевич.

Мне удалось однажды напугать Татьяну Львовну. Это было в начале лета 1938 года в Тарусе. На кровавом фоне ежовщины разыгрывалась вторая по счету комедия выборов. Я зашел за Маргаритой Николаевной, Татьяной Львовной и ее мужем, которые снимали дачу неподалеку от той, где жил я, и мы пошли «выбирать» Шкирятова. По дороге я совершенно серьезно сказал:

– Татьяна Львовна! Я на бюллетене зачеркну Шкирятова и впишу Щепкину-Куперник.

Впервые в жизни я увидел на лице Татьяны Львовны выражение неподдельного ужаса и горячей мольбы:

– Коля!.. Ради Христа!.. Ведь меня сейчас же схватят!

Профессиональный литератор, Татьяна Львовна не заразилась пороками литературной среды. Она перевела Бернса, но, когда с новыми переводами из Бернса выступил Маршак, она их приветствовала. Уже во всеоружии богатейшего опыта, она прислушивалась к указаниям редакторов, режиссеров, актеров, рядовых читателей, как бы молоды-зелены они ни были. Не пренебрегать ничем, что так или иначе может «способствовать к украшенью», – это был один из основных ее принципов и в литературе и в жизни. Мне, начинающему литератору, она показывала свои очерки, статьи, заметки тотчас по написании, летом 1939 года давала мне на прочтение главу за главой своей книги о Ермоловой, которую она тогда писала в Тарусе, заглушая работой душевную боль, и не просила, а требовала, чтобы я не стесняясь делал замечания, – ей хотелось проверить, какое впечатление производит то, что она пишет, на молодежь. Она возвела меня в сан своего «редактора» и, подарив мне в 1940 году свой перевод комедии Шекспира «Веселые виндзорские кумушки», сделала на ней надпись: «Милому моему редактору, "Песьей голове” и придворному чтецу-декламатору, с благодарностью Т. Щепкина-Куперник».

Шуточное прозвище Песья Голова она дала мне по некоторой ассоциации с легендой о св. Христофоре. А придворным чтецом-декламатором назвала она меня потому, что время от времени я по ее просьбе наизусть читал стихи ей, Маргарите Николаевне и кое-кому из знакомых. В ту пору в Москве начал быстро входить в славу Сурен Кочарян. Как-то раз Евдокия Дмитриевна Турчанинова сказала Татьяне Львовне:

– Танечка! Послушай ты Кочаряна! Ах, как он читает! У него не голос, а целый оркестр!

Татьяна Львовна послушалась совета своей старинной приятельницы и убедилась в ее правоте. С тех пор я стал называться не только Песьей Головой и не просто «придворным чтецом», но и в честь Кочаряна – «придворным чтецом Любимьяном».

3 августа 1940 года Татьяна Львовна писала мне с Николиной горы в Тарусу:

«Дорогая Песья голова – последняя моя надежда рухнула с твоим письмом: значит, я эту книгу куда-то девала – а куда, и ума не приложу. Ну, нечего делать, в Москве авось разыщу где-нибудь в недрах наших шкафов, м. б. в буфете или в туалетном ящике – у нас бывает. Ну, милый – посылаю привет Тарусе… мне так грустно, что не увижу ее, не взгляну в ее голубые очи… И обидно, что не будет наших уютных чаепитий, а иногда и кое-чего другого – хорошая вещь зеленая настойка на смородиновом листе под винегрет – помнишь?.. Вместо Любимьяна нам тут читает стихи Маяковского, а то и Пушкина, Вас. Ив. Кач.[алов] – книги я беру у проф. Адоратского, и между прочим с большим удовольствием читаю нового для меня швейцарского классика (40-е годы) Г. Келлера. Это редкое ощущение: найти кого-то, кого не читал и кто дает пищу “уму и сердцу”…