Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 — страница 65 из 78

Не думай, однако, чтобы я без удовольствия вспоминала Любимьяна и не ждала возобновления наших литер, вечеров. Передай наши приветы прежде всего Марг. Ром.[79], – а затем всем, всем, всем – особенно Над. Ал. и Соф. Вл., фамилии которых ты так непочтительно перепутываешь[80]. Ох, не сносить тебе своей песьей головы… Впрочем, как писалось в старину, целую тебя крепко и поручаю воле Провидения. Будь здоров, милый мой, не забывай твоих старых друзей. Т. Щ.-К.

Кланяйся бабке Наталье[81] и напиши, как живут все и чем тебя угощает С. Зах.»

В последней фразе намек на не чересчур тароватую общую знакомую, писательницу Софью Захаровну Федорченко.

«Любимьян» читал на Тверском бульваре стихи Есенина, Маяковского, Багрицкого, Пастернака, Ахматовой, Антокольского, Асеева, Светлова, Сельвинского, Луговского, Прокофьева, Павла Васильева, Ярослава Смелякова. Что-то нравилось Татьяне Львовне больше, что-то меньше, что-то совсем не нравилось, но интерес у нее вызывали все. При первых наших встречах я заметил, что Татьяна Львовна в общем равнодушна к своим современникам. Отзывалась она о них сдержанно. В 1926 году на мой вопрос о Есенине ответила, например, так:

– Талантлив несомненно. Если бы так рано не ушел из жизни, выписался бы в настоящего поэта.

А теперь Татьяна Львовна восхищалась им, говорила, что в своих последних стихах он достигает почти пушкинской элегической прозрачности. Особенно полюбилось ей его стихотворение «Отговорила роща золотая…». Я много читал ей Сельвинского. Под впечатлением от его «Цыганских вальсов» и «Рапсодий» Татьяна Львовна, не будучи знакома с Сельвинским, позвонила ему и, предупредив, что это разговор не деловой, а чисто лирический, сказала попросту, от души, что ей очень нравятся его стихи, и тотчас повесила трубку. Стихотворение Багрицкого «О поэте и романтике» вызвало у нее на глазах слезы.

– Довел старуху! – с шутливой укоризной обратилась она ко мне.

Внимание к современной литературе обострилось у Татьяны Львовны, думается, после того как она снова обрела свое место в искусстве, когда у нее прошло чувство горечи от сознания своей ненужности.

Художественное восприятие у нее было чуткое и емкое, она умела отделить субъективное ощущение от объективной оценки – свойство редкое вообще, у писателей в частности и в особенности. Объективность изменяла Татьяне Львовне в редких случаях. Как-то зашел при ней разговор о Николае Тихонове.

– Я была в Ленинграде на его вечере – и не могла досидеть и дослушать. На меня смотрели его холодные глаза убийцы. И этот хамский голос! Брр! До сих пор без отвращения вспомнить не могу.

По сугубо личным мотивам Татьяна Львовна не любила Вл. Ив. Немировича-Данченко, отрицала все его заслуги перед Художественным театром, не желала принять во внимание даже то, что ее любимого Чехова открыл и раскрыл театру Немирович.

Разумеется, и символизм, и акмеизм и тем более футуризм в целом остались Щепкиной-Куперник чужды. Но это не мешало Татьяне Львовне отдавать дань уважения далеким ей художникам слова, дружить с Сологубом, с Городецким, с Игорем Северянином. О Федоре Сологубе она отзывалась так:

– Безгранично талантливый писатель.

Вот что рассказывала Татьяна Львовна о нем и его жене – известной в свое время переводчице Анастасии Николаевне Чеботаревской:

– Сологуб женился поздно, на немолодой, внешне неинтересной, невзрачной, всегда не к лицу, безвкусно одетой и все же очень милой женщине. И с ее и с его стороны это было глубокое чувство. Они производили впечатление трогательной, горячо любящей пары. До революции в Петербурге мы друг у друга бывали. Как-то раз Сологуб с Чеботаревской сидели у меня, и вдруг я заметила, что на лицо Анастасии Николаевны легла тень. Наконец, я не выдержала и спросила ее: «Что с вами? Вам нездоровится?» Оказалось, Анастасия Николаевна потеряла кольцо. Тут переменился в лице и Сологуб. «Вы не можете себе представить, как нам дорого это кольцо, – говорила Анастасия Николаевна. – Мне подарил его Федор Кузьмич. Для нас обоих это символ нашей любви». Я старалась их успокоить: «Бели вы потеряли кольцо у меня, то оно завтра же найдется. Я утром вызову полотера, и он все здесь перевернет вверх дном». Однако разговор уже не клеился – настроение у моих гостей было безнадежно испорчено. На другой день я действительно позвала полотера, и кольцо нашлось. Я помчалась к Сологубам. Радости их не было границ. Думала ли я тогда, что несколько лет спустя – осенью двадцать первого года – Анастасия Николаевна бросится с этим кольцом на пальце в реку и как будет страдать Сологуб, не только оттого, что Анастасия Николаевна в припадке умоисступления утопилась, но еще и оттого, что она унесла с собой символ их любви? Думала ли я, что еще через несколько месяцев Сологуб опознает труп своей жены, который прибило к берегу полой водой, по этому же самому кольцу на пальце?

В архиве Щепкиной-Куперник сохранилась драматическая сцена: ее сюжет – кончина Блока.

Я слышал от нее такой отзыв о Леониде Андрееве:

– Талант крупный, бесспорный, только рос криво, вот как криво растут иные деревья.

Высоко ставила она дореволюционного Бунина. А «Митину любовь» не приняла. Она показалась ей перепевом прежнего Бунина, повестью «ни о чем». С грустью говорила:

– Мы ведь с ним были друзьями. Вместе горе горевали в девятнадцатом году, при большевиках в Одессе. Я ездила потом во Францию, но зайти к нему не рискнула. Боялась, как бы он, не глядя на мой почтенный возраст и принадлежность к прекрасному полу, с лестницы меня не спустил – только за то, что я осмелилась остаться в Советской России.

Боязнь Татьяны Львовны, к слову молвить, была далеко небезосновательной. У нее же к слышал рассказ Литовцевой после парижских гастролей Художественного театра в 1937 году:

– Бунин до сих пор совершенно нетерпим ко всему, что по эту сторону. В Париже мы с Василием Ивановичем навестили Саниных. Василия Ивановича попросили почитать стихи. Он начал читать Есенина. Бунин встал и, обращаясь к жене, сказал: «Пойдем. А то нас тут еще какой-нибудь гадостью угостят».

Вспоминала Татьяна Львовна и Клюева:

– Он у меня бывал в Ленинграде. Играл под «калику перехожего». Прощаясь, говорил: «Спасибо тебе, родненькая, что приветила меня, странничка убогого». Но пальца в рот ему не клади. Умен, хитер. Молчит, молчит, смиренный инок, а потом вдруг как рублем подарит. Только руками всплеснешь: откуда у этого олонецкого мужика кладезь учености?

Последней ее любовью в поэзии был Ходасевич. Я храню его стихотворения, которые Татьяна Львовна перепечатала для меня на машинке – «Про себя», «Обезьяна», «Странник прошел, опираясь на посох…».

Любопытно, что театральные вкусы Щепкиной-Куперник отличались гораздо большей консервативностью. Она заинтересовалась Маяковским, а вот позднего Мейерхольда не переваривала.

Почти все самые дорогие театральные воспоминания были связаны у нее с театром Ермоловой и Лешковской, Горева и Ленского. Художественный театр она так быстро приняла, думается, через Чехова. Художественный театр пленил ее, в первую очередь, чеховскими постановками, тем, как бережно подошел он к чеховской драматургии, с какой чуткостью уловил ее подводные течения, с каким несравненным артистизмом воспроизвел ее хрупкую прелесть. В Александринском театре у нее были свои симпатии, но Малого театра он ей не заменил. Комиссаржевская не была в списке ее любимых актрис. С вахтанговцами и с артистами Камерного театра она подружилась поздно, когда в Театре имени Вахтангова шел «Сирано», а в Камерном театре – «Дама-Невидимка» в ее переводе, но к тому времени Камерный театр перестал быть Камерным театром, да, в сущности, и Театр имени Вахтангова перестал быть вахтанговским. Мейерхольда же Татьяна Львовна ненавидела острой ненавистью. Когда заходила речь о нем, ее покидала обычная сдержанность. Мейерхольд для нее был погибшим и лишь когда-то давно милым созданьем, милым в ту пору, когда он, артист Художественного театра, играл Треплева, Тузенбаха, Иоганнеса в «Одиноких». Блестящими она называла его постановки «Дон-Жуана» и «Маскарада» в Александринском театре. Но тут она ему и славу пела. Его вольное обращение с текстами классиков и все его нововведения представлялись ей злокозненной и пагубной ересью, холодным и расчетливым святотатством.

Я уже отмечал, что Татьяна Львовна была снисходительна и терпима до известного предела. Так в жизни, в отношениях с людьми, и так в искусстве. Она не отрицала большого режиссерского таланта в Мейерхольде, напротив: она говорила о нем с таким негодованием оттого, что ему было «много дано», она предавала его анафеме за избранное им направление в искусстве – направление, которое, как ей представлялось, несло искусству гибель.

Не менее резка была она и в оценке явлений, по ее мнению опошлявших искусство, стоявших за его пределами. Кроме брезгливого презрения у нее, естественно, ничего не вызывал Демьян Бедный, особенно после постановки его «Богатырей» в Камерном театре – издевательства над религиозными чувствами она не прощала. Она вообще не терпела поругания святынь – как небесных, так равно и земных. Весной 1937 года она при мне вернулась на Тверской бульвар вместе с Маргаритой Николаевной и Алексеем Карповичем Дживелеговым после генеральной репетиции «Анны Карениной» в Художественном театре. Все трое подвергли спектакль дружной и уничтожающей критике. Они считали неудачной волковскую инсценировку, за бортом которой оказались Левин и Кити, что нарушало толстовский замысел в самой его сердцевине. Им претила истеричность игры Тарасовой, они утверждали, что у Тарасовой нет решительно ничего от светской дамы, равно как у Прудкина нет ничего от графа и блестящего офицера, что образ Каренина, созданный Хмелевым, – это образ упрощающий, обедняющий, а следовательно, искажающий образ толстовский, что офицеры в массовых сценах – это лакеи из плохого дома и кухонные мужики, а почти все дамы – горничные, кухарки и судомойки. Все трое сошлись на том, что только Станицын-Стива – фигура из толстовского спектакля, и все трое предвосхитили таким образом суждения Тэффи, которые та высказала в фельетоне после того, как посмотрела спектакль во время парижских гастролей Художественного театра. Тогда я еще не знал, что на этой же репетиции был Игорь Ильинский и сказал своей спутнице о Тарасовой-Анне: