Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2 — страница 38 из 83

В 29-м году он выступал в Архангельске на литературных сборищах, громил местных рапповцев, говорил незадолго до коллективизации, что надвигается новая революция, быть может еще более страшная, нежели революция 17-го года, и что только слепые могут не замечать ее приближения.

За такие речи его выгнали со службы. Он бежал в Ленинград и там устроился. В Ленинграде заболел туберкулезом, В Архангельске к тому времени успели позабыть о его выступлениях, РАПП была ликвидирована, на сцене появились новые люди. Окатов вернулся в Архангельск и стал корреспондентом Северного отделения ТАСС. Его часто можно было видеть выходящим на репортерский промысел вместе с двумя сослуживцами: сыном местного окулиста Леней Головенко и разгуливавшим зимой и летом в одном френче, без пальто и без шапки, Арнольдом Раппопортом, рассуждавшим о сверхгениальности Джойса, которого он не читал, и уверявшим, что лучшие русские поэты – это Тихон Чурилин и Елена Гуро. (Хлебников был для него слишком старомоден,) Окатова и меня связывало с Раппопортом неприятие современности. Оба у меня бывали: Окатов – часто, Раппопорт – редко. Увидев однажды на другой стороне улицы эту тройку над чем-то взахлеб хохотавших приятелей и проводив их глазами, я подумал: «Уж очень у них вызывающе насмешливый вид. Одного этого им не простят».

Осенью 35-го года арестовали и отправили в концлагерь Головенко. В чьем-то присутствии он неосторожно высказался; при обыске у него отобрали стихи, свидетельствовавшие только о том, что он смотрел на жизнь не через розовые очки. Уже после моего отъезда арестовали Раппопорта: кажется, кто-то вспомнил его юношеский троцкизм. Окатова избавила от тюрьмы и каторги смерть: чахотка доконала его в начале 37-го года…

В книжном магазине, где я появлялся едва ли не ежедневно и в кассе которого много раз оставлял деньги, первоначально предназначавшиеся на обед в столовой, я той же зимой – зимой 34–35 года – познакомился с давно уже примелькавшимся мне человеком. Он ходил в пальто с рыжим меховым воротником и в рыжей меховой шапке. У него был мелкий, очень быстрый, скользящий шаг, не шаг, а шажок. Казалось, он ступал не по доскам, а по паркету, в лад шажкам покачивая головой. В профиль он был похож на чорта: нос крючком, козлиная бородка. Он курил трубку с изображением чорта. Как-то он сидел в сквере и покуривал. Мимо него шла девочка лет семи. При виде его она остановилась и долго переводила глаза с трубки на него.

– Дяденька! Трубка на вас похожа, – установила она.

Это был Борис Натанович Лейтин, или, как я для простоты стал называть его, когда мы с ним сблизились, – «Борнат».

Он получил высшее юридическое образование, в молодости пописывал стихи. При НЭП’е его родственник со стороны жены, крупная фигура в валютном управлении тогдашнего Народного Комиссариата Финансов, соблазнил Бориса Натановича легким и весьма приличным заработком, и Борис Натанович стал государственным маклером на бирже. Под его родственника подкапывался председатель правления Госбанка, зам. Наркомфина СССР Шейнман, впоследствии удравший за границу. Паны дерутся – у хлопцев чубы болят. В 26-м году Шейнман таки засадил Борнатова родственника и самого Борната в тюрьму. Родственник получил некий срок лагеря, а Борната приговорили к трем годам ссылки в Сибирь. Шейнман этим не удовольствовался и добился через Ягода пересмотра дела. Бориса Натановича «со свечой», то есть с одетым в штатское конвоиром, вернули с дороги на Лубянку. Его родственника расстреляли. Борнат получил 10 лет Соловецких лагерей. Вскоре после того, как он этапом добрался до Соловков, жена его вышла замуж за профессора-терапевта Зеленина. В Соловках Борнат отсидел три года, два года провел в лагере в Кеми, а потом ему заменили лагерь ссылкой в Северный край, и с 1931-го по 36-й год он пребывал безотлучно в Архангельске.

Жестокие соловецкие нравы смягчались у него на глазах. Заключенным было разрешено устраивать спектакли, вечера самодеятельности. Борис Натанович пел мне гимн, исполнявшийся на таких вечерах. Из него я запомнил две строки припева:

Край наш, край Соловецкий —

Каэров и шпаны прекрасный край! —

и две строки одной строфы:

…И со всех концов земли Советской:

Прет сюда восторженный народ.

Борис Натанович показывал мне комплект типографским способом издававшегося в Соловках журнала, в котором сотрудничал и он.

В лагере он писал много стихов. Одно стихотворение, написанное им вскоре после прибытия в Соловки, мне запомнилось:

Когда жизнь, как полынь, горька;

Когда холодеет рука;

Когда любо ворону: «Кар!»

Кричать в закатный пожар;

Когда нищим проснулся вдруг;

Когда предал и лучший друг —

Надеждам не верь ты: врут!

Развей их на рвущем ветру!

И, сердцу сказав: «Каменей

В удушливых клетках дней!..» —

Миражей неверный свет

Погасишь ты жестким: «Нет!»

…Будет вечер и тих и синь»

Будет горькая мягче полынь,

И жизнь, такую как есть,

Ты примешь как жданную весть.

Эти стихи ценны тем, чти выросли из невыдуманных переживаний. В них запечатлен душевный опыт осужденного на долгий срок, и они характерны для Борната: он почти до самой кончины принимал жизнь «как жданную весть».

В лагере он занимался английским языком, начал переводить в стихах.

Он называл себя «Двадцать два способа зарабатывать деньги». И впрямь: чем он только не занимался в Архангельске! Был экономистом-плановиком, статистиком, распределял по учреждениям абонементы в оперетту, ездил, как выражался его приятель, на «великую» и на «малую халтуру», то есть разъезжал по рабочим клубам со своим «антрепренером» – ссыльным грузином, по прозвищу «светлейший князь Асоциани», и выступал в концертах с чтением «Песни о ветре» Луговского и «Пожара пугачевского» Василия Каменского. В свободное время переводил из английских поэтов и посылал свои переводы на отзыв Горькому, Святополк-Мирскому, Отзывы получал одобрительные, но переводов его не печатали.

Весной 36-го года он освободился и съездил ненадолго в Москву. Я провожал его на поезд. На вокзале он вел себя как человек, едущий откуда-нибудь из медвежьего угла, никогда не видевший железной дороги. Растерянно озираясь, он без всякой надобности метался по вокзалу, тянул меня вместо выхода на перрон к противоположному выходу, полез не в свой вагон.

В ежовщину он вовремя унес ноги из Архангельска, и тут для него началась длительная полоса скитаний. Бывших ссыльных отгоняли все дальше и дальше от Москвы, запрещали жить в некоторых областных городах. Только устроится Борис Натанович в Твери – выметайся. Устроится в другом месте – и здесь введен строгий паспортный режим. Наконец он обосновался в Александрове. Кое-какая работенка перепадала ему из московских издательств. Когда он приезжал в Москву, то непременно заходил к нам и все повторял фразу, которая стала у нас в семье крылатой:

– Не дают людям спокойно жить!..

В 39-м году он подал в НКВД заявление о снятии судимости. Ему отказали. В начале войны его опять посадили только по подозрению и «на всякий случай» целый год продержали в александровской тюрьме.

Во время и после войны ему все неохотней давали работу – надо было иметь упорство Борната, чтобы все-таки где-то что-то урывать.

После смерти Сталина Борис Натанович Лейтин был реабилитирован.

Шервинский, Вильмонт, Левик и я содействовали его принятию в Союз писателей.

Лейтину принадлежит лучший, после пастернаковского, перевод «Отелло».

…Лето 1935 года со мной провела мать. Я по-прежнему был безработным.

Спустя несколько дней после ее отъезда, вернувшись поздно из читального зала, я нашел у себя на столе письмо из редакции «Звезды Севера»: меня просили зайти и взять на редактуру рукописи двух повестей.

Это был мой первый заработок после полугодовой безработицы, и это был знак некоторой перемены в отношении к «адмам».

Я не мог похвалиться Борнатовым искусством двадцатью двумя способами заколачивать деньги, и все же я последний год моей архангельской жизни потрудился на разных поприщах: ставил в любительском драмкружке поликлиники водников «Квадратуру круга» Валентина Катаева и играл в этом спектакле Абрамчика; преподавал французский язык врачам из кожно-венерологического диспансера; давал информацию о культурной жизни города в «Последние известия», передававшиеся по местному радио; брал интервью для тех же «Известий» у художественных руководителей и директоров театров; был литературным консультантом Большого драматического театра и драматического коллектива Клуба моряков имени Фрунзе; прочел цикл лекций по теории стиха для начинающих поэтов.

У меня сохранился пожелтевший, с оборванными краями, номер «Правды Севера» от 15 ноября 36-го года. В нем помещено объявление:

Лекции о мастерстве поэта

15 и 16 ноября в 7 часов вечера в Северном отделении Союза советских писателей (П. Виноградова, 64, вход с ул. К. Либкнехта) состоятся вторая и третья лекции H. М. Любимова о мастерстве поэта. Приглашается литактив.

Правление Северного отделения Союза писателей

Жил я тогда уже на другой квартире, на окраине Архангельска, в Кузнечихе, у пожилой вдовы Варвары Сергеевны Дворниковой. Не знаю, как теперь, но тогда честность северян изумляла. И у Карповых, и у Дворниковой я никогда не прятал денег, и у меня за всю мою архангелогородскую жизнь ни «копья» не пропало. Варвара Сергеевна была родом из Саратова, говорила не по-северному, нравом же и обличьем была настоящая северянка: под внешней хмуростью таила добросердечие. Недавно женившийся сын ее Николай Андреевич был грузчик. Ему случалось зарабатывать хорошие деньги. После получки он приходил домой вдрызг пьяный, непременно заходил ко мне и, еле держась на ногах, вываливал из всех карманов пачки дорогих папирос и коробки консервов. Я все эти дары принимал беспрекословно, как меня учила Варвара Сергеевна, а наутро возвращал ей.