Глеб часто и много пил, во хмелю был задирист, буен. Что-то его точило внутри, и, когда он пьянел, тревога и тоска из-за сущей безделицы выливалась в озлобление и выплескивалась на близких. А потом и попойки прекратились – не на что стало пить. Ни в Союзе писателей, ни в издательствах он не показывался. Видимо, ему хотелось, чтобы о нем забыли. Некоторое время он жил поделками: правил рукописи для затевавшихся в Архангельске альманахов.
– Их и столярный карандаш не возьмет, – говорил он об этих произведениях, в которых оставлял только имена собственные.
Архангельск не спешил с высылкой гонорара. Перед новым, тридцать седьмым, годом Глеб послал Попову телеграмму: «Встречаю Новый год без копейки желаю тебе того же».
Архангелогородская ежовщина отняла у Глеба и этот последний, более или менее случайный заработок. До ежовщины его библиотека год от году росла. Новые пополнения вытесняли менее нужные книги на застекленный балкон. Теперь стены балкона оголились, да и в кабинете на полках образовались прогалины.
После ареста Артема Веселого, Клычкова и Пильняка Глеб никого из писателей у себя не принимал. Но как братья-писатели откликались на гибель товарищей – об этом он знал из газет, да и слухи все же на Старую Башиловку долетали.
– На днях пьяный Олеша на весь «Националь» орал: «Пильняк – шпион четырех держав…» – говорил Глеб. – Замухрышка, сволочь, так его разэтак и растак! Все крутился вокруг Святополк-Мирского, чуть не каждый день пил за его счет.
– Эх, Николай! – сказал Глеб в один из зимних вечеров, которые мы с ним проводили вдвоем. – Проснуться бы завтра в Париже! Да не в Париже, а хотя бы в Загребе, где я обувь чистил, где я был беден, как церковная крыса, но зато так спокоен и счастлив!
– За каким же чертом, за каким рожном ты ехал сюда? – спросил я. – Живут же эмигранты – живут и пишут. Ты сам говорил, что Бунин достиг за границей титанического размаха – цитирую тебя дословно.
– Сравнил… мужской член с колокольней! Да и потом, Бунин вывез за границу огромный запас впечатлений. Этого запаса ему на всю жизнь хватит. А я попал за границу мальчишкой. Я бы очень скоро выдохся, исписался.
Но мечты о Загребе оставались мечтами, а действительность полнила его слух каждодневными вестями о чьей-нибудь гибели, чьем-нибудь предательстве, о чьем-нибудь злопыхательстве, о бегстве со своих постов наших посланников, – их вызывали в Москву, а они знали, чем это пахнет, – о вынужденном отречении жен и детей от заключенных детей и отцов, что обычно не спасало их от тюрьмы, от лагеря или от ссылки, о сказочном превращении двуногих существ в ищеек, в гончих, в борзых. И Глеб Алексеев написал повесть «Глухой Бетховен»…Глухота была для Бетховена благом: она накинула пелену на лязг, визг и скрежет, которым забивала ему уши постылая разноголосица жизни…
Но и в эту постылую стынь влюбленность в слово часто вспыхивала у Глеба.
Его обрадовал цикл «Из летних записок» Пастернака, напечатанный в десятом номере «Нового мира» за 36-й год. Жмурясь, как кот, которому чешут за ухом, он все повторял наизусть строки о Тициане Табидзе:
Он плотен, он шатен,
Он смертен, и однако
Таким, как он, Роден
Изобразил Бальзака.
Конец февраля 38-го года. Я приехал погостить к маме и тете Саше.
В Москве скоро начнется суд над Бухариным, Рыковым, бывшим заместителем Наркоминдела Раковским, бывшим заместителем Наркоминдела, а за год до суда (о чем сообщали газеты от 29/III 1937 г.) назначенным на должность заместителя Наркомюста, Крестинским, Наркомфином Гринько, Наркомвнешторгом Розенгольцем, Наркомземом Черновым, Наркомлеспромом Ивановым, над Ягода, над двумя азиатскими царьками, секретарем ЦК Узбекистана Икрамовым и председателем узбекистанского Совнаркома Файзулла Ходжаевым, над докторами Плетневым, Левиным и Казаковым, над секретарем Горького Крючковым… Ноев ковчег, только отправляющийся в плаванье с совершенно иной целью… Еще так недавно мы читали статьи Чернова и Гринько в «Правде»!
В разгар процесса Зиновьева и Каменева бывший столп советской дипломатии Раковский в газете оплевал с головы до ног Троцкого – того самого Троцкого, который посвятил свою книгу «Литература и революция» Раковскому, «другу, человеку, революционеру». Отречение от друга не спасло Раковского – его пристегнули к Бухаринско-Рыковскому процессу.
Я читаю вслух газетные отчеты…
Процедура та же, до ужаса знакомая. 28 февраля в газете напечатано сообщение «В прокуратуре Союза ССР»; привлекаются к судебной ответственности участники (pour changer[39]) «право-троцкистского блока». Передовая «Известий» от 1 марта, озаглавленная: «Наемники фашистских разведок», полна уже совсем беспардонного вранья: «Троцкий. Бухарин. Рыков. Эта черная троица всегда была единой». А кто же, как не Бухарин, вынес на себе почти всю тяжесть идейной борьбы с Троцким?
Развертывается уголовный роман. Участники блока убили Кирова, умертвили Куйбышева, Менжинского, Горького, Максима Пешкова, готовили покушение на Ежова.
Обвинение в терроре стало одним из штампов советского «правосудия». По тому, кого якобы собирались укокошить подсудимые, можно было догадаться, кто сейчас ближе всего к пирогу, В июне-июле 25-го года был на живую нитку сметан процесс трех немецких юношей, которых советская печать называла «немецкими фашистами». Одно из предъявленных им обвинений: они намеревались совершить ряд террористических актов, в первую очередь – «против тт. Сталина и Троцкого». В 27-м году в числе 20-ти был расстрелян Соломон Наумович Гуревич. Он, как сказано в приговоре, «пытался совершить террористические акты против тт. Бухарина, Рыкова и Сталина…»
И судьи все те же. Председательствует на суде над «антисоветским право-троцкистским блоком» Ульрих. Государственный обвинитель – Вышинский.
Но на сей раз не по нотам разыгрывается процесс – это чувствуется даже по выутюженному отчету, резко отличавшемуся от стенограммы.
На первом же утреннем заседании 2 марта Николай Николаевич Крестинский заявляет:
– Я троцкистом не был.
В его разговоре с Бессоновым «не было ни одного звука о троцкистских установках».
– …Я не входил в состав троцкистского центра, потому что я не был троцкистом.
– …Я был троцкистом до 1927 года.
– …я заявляю, что я не троцкист.
А на вечернем заседании 3 марта Крестинский заговорил по-другому:
– Вчера, под влиянием минутного острого чувства ложного стыда, вызванного обстановкой скамьи подсудимых, и тяжким впечатлением от оглашения обвинительного акта, усугубленным моим болезненным состоянием, я не в состоянии был сказать правду, не в состоянии был сказать, что я виновен.
……………………………………………………………………………………..
– Я прошу суд зафиксировать мое заявление, что я целиком и полностью признаю себя виновным по всем тягчайшим обвинениям, предъявленным лично ко мне, и признаю себя полностью ответственным за совершенные мною измену и предательство.
Чистая работа…
На том же заседании Алексей Иванович Рыков признался не только в том, что он «боролся… главным образом против политики партии в отношении к крестьянству», но и в том, что его блок «поставил своей задачей насильственное свержение советского строя путем измены и путем соглашения с фашистскими силами за границей».
Вышинский. На каких условиях?
Рыков. На условиях расчленения СССР, отторжения национальных республик.
В уголовный роман вплетаются все новые и новые сюжетные мотивы. Крестинский понесся вскачь. На вечернем заседании 4 марта он докладывает о том, что связь его и Троцкого с германским рейхсвером завязалась еще в 21-м году.
Сам собой напрашивается вопрос: что же, эти люди сидели по царским тюрьмам и томились в ссылке с мечтою о том, что едва они захватят власть, как тотчас примутся распродавать Россию иностранным державам? И куда же смотрел Ленин? Из кого же состояла верхушка его партии? Как же он, при всей своей «гениальности», дал себя окружить шпионами, террористами и диверсантами? А может, он и сам затеял Октябрьский переворот ради того, чтобы расчленить Россию?
Крестинский валит на мертвых: говорит о связи блока с «группой Тухачевского»; заодно приплетает и Рудзутака.
Теперь, когда «группа Тухачевского» реабилитирована, когда в честь «маршала Тухачевского» переименованы улицы, малый ребенок поймет, что все процессы тех лет – небылицы, представленные в лицах.
Смелее всех держится Николай Иванович Бухарин. Видимо, главным образом, из-за него, из-за его мужества так долго – около года – готовили этот спектакль.
На обработку Радека и Пятакова понадобилось вдвое меньше времени.
Даже если не знать бухаринского более или менее здравого и гуманного взгляда на крестьянский вопрос, даже если не вспомнить, что в 36-м году ни он, ни Рыков ради спасения своей шкуры не написали в газетах ни единого слова, чернящего их бывших товарищей по партии – Каменева и Зиновьева, нельзя не проникнуться к Бухарину состраданием. А ведь на него особенно лихо наскакивает Вышинский.
Вечернее заседание 5 марта.
На вопрос Вышинского о том, в чем заключалась связь Бухарина с австрийской полицией, Бухарин ответил так:
– Связь с австрийской полицией заключалась в том, что я сидел в крепости в Австрии.
И добавил:
– Я сидел в шведской тюрьме, дважды сидел в российской тюрьме, в германской тюрьме.
7 марта на вопрос Вышинского:
– …не угодно ли вам признаться перед советским судом, какой разведкой вы были завербованы – английской, германской или японской?
Бухарин ответил:
– Никакой.
Так перед советским судом не держался ни один участник «блоков».
Нет, не по нотам разыгрывается процесс. Неожиданно портит музыку доктор Казаков – пытается отрицать, что он умерщвлял Менжинского.
Вышинский не находит ничего лучшего, как попросить суд прервать заседание.
В уголовный роман вводятся эпизодические лица: находящийся в заключении свидетель против Бухарина эсер Камков; оглашаются заключения медиков, утверждающих, что Казаков своими «лизатами» мог отравить Менжинского.