Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2 — страница 6 из 83

ьевичем с благословения Вячеслава Рудольфовича «Шахтинского процесса», процессов «Промпартии» и «Союзного бюро меньшевиков»; помимо косвенного участия в убийстве Кирова и последовавших за ним массовых расстрелов в Москве, Ленинграде, Киеве и Минске (списки расстрелянных печатались в газетах); помимо чистки Ленинграда от «подозрительных элементов»; помимо ознаменовавших его славную деятельность расстрелов, отправки в каторгу, высылок и ссылок инженеров» профессоров, архиереев, «бывших людей», крестьян, священников, рабочих, учителей, членов церковных советов, студентов, бухгалтеров, мастеровых, регентов церковных хоров, врачей, в том числе ветеринарных, санитарных и зубных, инспекторов средних и начальных школ, художников-реставраторов, агрономов, историков, таких, как Платонов и Тарле, музейных работников, краеведов, имя же им всем легион; помимо установленного им режима в концлагерях (в Соловках расстреливали за невыход на работу, за другие провинности сбрасывали с колокольни, в одном из уральских концлагерей «ставили на комара»; привязывали заключенного к дереву голым на съедение гнусу), режима, однако, впоследствии им же смягченного – с начала 30-х годов он начал широко практиковать в лагерях снижение сроков за ударный труд, – Генрих Григорьевич, любовник невестки Горького – «Тимоши» Пешковой, при участии секретаря Горького – Крючкова, наверное, сжил со свету сначала мужа «Тимоши» – Максима, а потом и старика. Вот в этом-то его обвинили, думается, не зря, и не зря обвинили его в отправлении на тот свет Менжинского, в чем, как и в умерщвлении Горького, его интересы совпадали с интересами «хозяина». Ягода хотелось поскорей сесть на место Менжинского, чего он и достиг после его смерти, а Сталин невзлюбил Менжинского за продерзость и ослушание. Сталин настаивал на аресте Троцкого, а Менжинский заупрямился. Троцкого выпустили за границу, и там Троцкий разоблачал Сталина сколько его душе было угодно. Положение Ягода на суде было отчаянное: сознаваться в убийстве и не сметь сказать, чьей воли он был исполнитель, ибо, если б он хоть словом обмолвился, можно себе представить, каким нечеловеческим мукам он был бы подвергнут до казни! И вот он плел на суде небывальщину, что сжил со свету Горького по заданию Троцкого и при участии Бухарина и Рыкова, между тем Горький решительно ничем не мешал ни Троцкому, ни Бухарину, ни Рыкову, а вот «самого» обозлил непрошеным заступничеством за Каменева, когда Каменева арестовали вскоре после убийства Кирова, отказом написать книгу о «светлом гении человечества». Горький все еще влиял на умы некоторых иностранных писателей и общественных деятелей.

Сталин, наверное, знал от Ягода, что Горький понял, кто и зачем устранил Кирова, и что отнесся он к этому мероприятию более чем неодобрительно. Он самым фактом своего существования мешал Сталину продолжить цикл процессов над его идейными противниками. Сталин продолжил цикл лишь спустя несколько месяцев после смерти Горького. Исполнителями воли Ягода были не те врачи, которых судили вместе с ним, а, в отличие, скажем, от Плетнева, приглашавшегося к Горькому лишь от случая к случаю, в качестве консультанта, советы коего были не обязательны, – исполнителями воли Ягода были врачи постоянные, «лечащие», но их суд не счел нужным вызвать даже в качестве свидетелей. Народ, дескать, у нас легковерный, и так поверит, не к чему утруждать себя соблюдением пустых формальностей.

В 38-м году Ягода замешали в процесс Бухарина и Рыкова и подвергли той же мере наказания, какой он столько раз подвергал других, – расстрелу. И в последнем слове он умолял пощадить его – так страстно, мол, ему хочется, пусть даже сквозь тюремную решетку, поглядеть на жизнь.

…Возвращаюсь к Каменеву. Вернее всего, под закулисным физическим или моральным давлением он сыграл по отношению к Бухарину и другим позорную роль – роль наводчика.

В издательстве «Academia» нашли себе убежище многие ученые и литераторы, потерпевшие крушение в разных морях и океанах. На этот – тогда еще казавшийся спокойным – берег выбросило Леонида Петровича Гроссмана. Журнал «На литературном посту» приклеил к нему ярлык: «эпигон идеализма». Это было равносильно выдаче волчьего билета. Гроссман был отставлен от преподавания теории литературы в Московском институте новых языков за то, что он, дойдя до раздела тропов и предложив слушателям первого курса самим придумать сравнения, допустил возможность уподобления глаз лампадам, предложенного одной из студенток. Обследовавшая институт бригада из газеты «Рабочая Москва» сочла это «поощрением религиозной пропаганды», и Леонида Петровича отстранили от преподавания.

В 1933 году народился журнал «Литературный критик». В сущности, это была та же лавочка, что и рапповский «Литературный пост», только под другой вывеской. И там, и здесь схоластика, правда – разных колеров, те же разговоры вокруг да около литературы за неуменьем говорить о самой литературе; и там, и здесь – политические доносы на писателей с немалым ругательством и бесчестьем (чаще других пускала в ход кулаки опять-таки Усиевич). Основное различие между этими двумя повременными изданиями состояло в том, что «литкритические» талмудисты – Лифшиц, Гриб – были все-таки поначитанней и понахватанней залихватских неучей вроде Зонина, Гельфанда, Лузгина, Селивановского, Авербаха, могли и по-французски изъясниться – «парле Франсе, прейскурант», – а налитпостовцы почитали это за излишнюю роскошь и за «буржуазный предрассудок».

Так вот, в 33-м году, в новорожденном, вернее, в мертворожденном, журнале «Литературный критик» Елена Усиевич обрызгала мутной слюной исторические романы Гроссмана. В «Academia» Гроссман готовил тогда издание «Евгении Гранде» в переводе Достоевского и «Бесов» с обширным историко-литературным комментарием. (Проблема прототипов в «Бесах» была предметом его тщательного изучения,) Это издание «Бесов» так и не увидело света. Против него выступил в «Правде» от 20 января 35-го года Заславский (чего стоит одно название статейки: «Литературная гниль»!), и» несмотря на появившийся в «Правде» от 24 января того же года хлесткий протест тогда уже начавшего терять свою силу Горького («Об издании романа “Бесы”»), которому грубо ответил на другой же день в «Правде» Заславский («По поводу замечаний М. Горького»), «Бесы» в продажу не поступили. Кстати сказать: уже одно то, что Заславскому и Панферову (в «Правде» от 28 января того же года было напечатано «Открытое письмо А. М. Горькому» Панферова – ответ на статью Горького «Литературные забавы», помещенную в одном номере с его заметкой «Об издании романа “Бесы”») позволили по-хамски разговаривать с «великим пролетарским писателем», указывало на то, что он в немилости. А немного погодя – еще одна пощечина. В третьей книге «Литературного критика» Е. Усиевич в статье «Творческий путь Сергеева-Ценского» тявкнула: у нас, мол, кое-кто распространял легенду о мастерстве Сергеева-Ценского. Кто знал печатные восторженные высказывания Горького о Сергееве-Ценском, тому было ясно, в кого она метит, не смея, однако, назвать Горького прямо, – это было ей не по чину. Раз за разом три затрещины – сиди, мол, не рыпайся и не суйся с заступничеством ни за Каменева, ни за кого-либо еще.

В «Academia» с горя приносил дубовые переводы стихов Гейне Абрам Захарович Лежнев, критических статей которого давно уже не печатал даже когда-то родной ему «Новый мир».

Здесь часто сверкал пышным серебром расчесанных на прямой пробор кудрей, с тросточкой на левой руке, старомоднейший Георгий Иванович Чулков. Казалось, этот человек с благородным профилем и вдохновенным взором только что пришел с заседания в Религиознофилософском обществе или из Литературно-художественного кружка. Казалось, он, как Поток-богатырь, проспал и гражданскую войну, и НЭП и, в отличие от Потока лишь постарев в меру возраста, но не утратив характерного обличья предреволюционного мыслителя и поэта, внезапно замелькал на улицах новой Москвы, привлекая к себе не менее недоуменные взгляды, чем если б на нем был кивер и николаевская шинель с пелериной – до такой степени чужероден был окружающему миру этот закоренелый символист, друг Федора Сологуба и Блока (есть фотография, на которой они сняты втроем), вместе с Вяч. Ивановым и Городецким проповедовавший идеи «мистического анархизма», полемизировавший с группировавшимися вокруг брюссовских «Весов» московскими символистами, особенно – с Белым, о котором тогда еще говорили: «Андрей Белый, в скандалах поседелый», что очень льстило Белому, на чем свет стоит ругавшему бедного Георгия Ивановича и даже выведшему его в своей «Второй симфонии» под плоским, вымученным, как всегда у Белого, именем Жеоржия Нулкова.

После революции Чулков постепенно причалил к пристани мемуаристики, истории русской литературы и текстологии – к пристани, которую можно назвать тихой лишь с многочисленными оговорками. Историков литературы и текстологов, конечно, тоже били – кого у нас после Великой Октябрьской социалистической революции не били? – но все же не до бесчувствия. Чулков выпустил «Летопись жизни Тютчева», написал непритязательную, интересную, честную книгу воспоминаний «Годы странствий», в которой он рассказывал о своем пути от революции к символизму и в которой он, в отличие от Андрея Белого, ни С кем счетов не сводил и не лил грязи на друзей, очутившихся за рубежом, издал в «Academia» полное собрание стихотворений Тютчева со множеством текстологических нововведений, впрочем, далеко не всегда убедительных. Оказывая неизменное предпочтение первоначальным вариантам, неосторожно, подобно неопытному реставратору, снимая слой тургеневской правки, он во многих случаях портил тютчевские стихи. Но все же он первый предпринял пересмотр тютчевского поэтического наследия. Кирилл Васильевич Пигарев, отделив плевелы, тщательно подобрал те зерна истины, которые заключались в работе Чулкова над текстами Тютчева. В последние годы жизни Чулков выпустил, на мой, не пушкинистский, а читательский взгляд, лучшую биографию Пушкина («Жизнь Пушкина»), написанную пером писателя, и притом писателя с тонким стилистическим вкусом, порой изменявшим другому биографу Пушкина – Леониду Гроссману. Вот только напрасно Чулков усмотрел в Евгении, Параше и Медном Всаднике «треугольник»; Пушкин – Наталия Николаевна – Николай I. Мягко выражаясь, это натяжка. Впрочем, быть может, без этой «натяжки» биография бы не прошла. Ее и так уже выругали, пока она печаталась в «Новом мире», до отдельного издания. Незадолго до кончины Чулков издал еще одну хорошую книгу «Как работал Достоевский». Усыпив заглавием бдительность издательства, он написал книгу не столько о мастерстве Достоевского, сколько о его религиозных убеждениях. Написана им была и биография Достоевского, но ее так до сих пор и не извлекли из архивных недр. Душевная основа Георгия Ивановича была христианская. На его могиле, на Новодевичьем кладбище, его вдова Надежда Григорьевна поставила памятник с надписью: «Да не смущается сердце ваше: в дому Отца Моего обители многи суть».