омный колокол навстречу солнцу:
“Во свете Твоем узрим свет”»,
В этой же самой повести Ценский сократил цитаты из Псалтири, которую Маша читает над Анной, а то, дескать, количество перейдет в качество, вредно подействует на читательские умы, и число верующих в Советском Союзе, неровен час, возрастет[45].
На юбилейном вечере Ценского, о котором я упоминал, тогдашний директор Гослитиздата Петр Иванович Чагин мимоходом, без дальнего прицела, скаламбурил и нечаянно оказался пророком.
Пришвин произнес на этом вечере две речи. Конец второй я в своем месте привел, а в первой он сравнил Ценского с поющей птицей.
Чагин подхватил:
– Ну, значит, он не Ценский, а Птиценский!.. Впрочем, по-французски-то это выходит не совсем лестно для юбиляра, а, Сергей Николаевич? Petit-Ценский!
Ценский выдержал голод и разруху. Ценский в течение ряда лет выдерживал хулу и глумленье. Он не выдержал богатства и почестей. Но верноподданническими романами он еще утяжелил свою писательскую судьбу: старых читателей отпугнул, а новых если и приобрел, то очень немного, преимущественно таких, которые читают его «Севастопольскую страду», потому что их интересует Севастопольская оборона, и которым безразличен автор и его почерк. Большинство, понюхав «Синопский бой», «Флот и крепость», «Пушки выдвигают», «Пушки заговорили», «Утренний взрыв», идут прочь, ибо это несъедобно, как бариевая каша, как мел. Сергеев-Ценский сам себя превратил не в советского Данилевского, не в советского Всеволода Соловьева, не в советского Салиаса, – всем трем нельзя отказать в остроте сюжетной выдумки, в уменье плести интригу, Данилевскому – в богатстве изобразительных средств, в картинности описаний, – а в советского Шеллера-Михайлова, столь же плодовитого, пухлого, тягучего, пресного, но только пишущего на исторические темы.
Речь, какую произнес о Ценском в 40-м году Пришвин, можно было произнести на официальном банкете не прежде, чем получила официальное признание «Севастопольская страда», – иначе не было бы никакого юбилейного банкета. Обладавший журналистским верхним чутьем, Евгений Петров унюхал в тогдашней международной обстановке своевременность появления такой вещи, как «Страда». Отношения СССР с Англией, Францией и Турцией час от часу портились. Эпопея, доказывавшая, что в войне с коалицией помянутых держав мы в минувшем столетии по существу, в конечном счете одержали над ней победу, и не только моральную, но и военную, неожиданно приобретала актуальность. В 1938 году статью на эту тему влиятельный журналист Евгений Петров поместил в «Литературной газете». В той же статье он сказал гневные и решительные слова о недопустимости травли большого писателя. Некоторое время спустя «Страда» была выдвинута на Сталинскую премию, а в 1941 году Сталинская премия наряду с «Тихим Доном» Шолохова и «Петром Первым» Ал. Толстого была ей присуждена.
Но и после «Страды» Сергеев-Ценский, несмотря на выказываемые им усилия и старания, не всегда умел потрафить. Роман «Пушки выдвигают» (1944) был встречен написанной со знанием дела, на удивление вежливой, однако справедливо вскрывавшей неорганичность этой вещи для Ценского и мягко указывавшей ему на политические ошибки статьей Сучкова в «Большевике». Роман «Пушки заговорили» журнал «Новый мир» отклонил. С ортодоксальной точки зрения, Ценский преувеличил патриотические чувства русского общества в начале первой мировой войны, – он «ревизовал» в этом вопросе Ленина, который из заграничного «далека» судил об этих настроениях с апломбом человека, находящегося в эпицентре событий. Снова заскрипела обмакиваемым в навозную жижу пером Усиевич. И только после войны шайка Пермитиных и Шевцовых, втянув старика Ценского в свою литературно-политическую игру, принялась водить вокруг него хороводы, петь ему величальные песни, и Ценский сподобился получения «высшей награды» – ему был вручен орден Ленина.
Почему же все-таки Ценский так удручающе низко пал? Тут действовала совокупность причин. Нельзя не принять в соображение возраст писателя: его дар начал осыпаться, вянуть и опадать еще до работы над «Страдой». В 1935 году я ахнул, прочитав в «Октябре» новую вещь Ценского «Загадка кокса». Для первой ее главы он взял старый прекрасный, восхитивший в свое время Короленко, рассказ «Небо» – и загубил его.
Маленький мальчик Леня» увидев в цирке» как одного из клоунов били по щекам, воскликнул: «Не надо!» – и своим протестом раскрыл глаза на унизительность варварского этого зрелища «взрослой» публике, которая вслед за ребенком начала громко выражать свое негодование.
На другой день гостивший у Лениных родителей художник «дядя Черный», возвращаясь домой, думал о Лене под шум поезда:
«Было душно и мутно, но дядя Черный не замечал этого так остро, как бывало всегда. Вез с собою что-то радостное» как пасхальный звон, и чем больше всматривался в него, уйдя вглубь глазами, тем больше видел, что это – Леня.
Дядя Черный вышел на площадку вагона, где сгустилась отсырелая ночь и падал равнодушный, жиденький, но спорый, как все осенью» дождь, – и здесь, на свободе, в какую-то молитву к Лене складывались мысли:
– Леня! Пройдет двадцать лет. Дядя Черный станет седым и старым. Что если услышит он вдруг, что ты стал среди жизни испуганный, оглянулся кругом и крикнул – громко, на всю жизнь, – как тогда на весь цирк: «Не надо!..» Да ведь это слово пророков, проклинаемых и распинаемых на крестах, это слово безумцев, – но это святое слово. И разве земля придумала его? – Нет, оно упало когда-то с неба и живет – в загоне, в отрепьях, но живет, скорбя, и глядит всевидящими глазами. Леня! Что если ты сохранишь его в себе и вырастешь с ним вместе? Не бойся, что, услышавши тебя, над тобой рассмеются! Знай, что ты носишь небо, – самое лучшее, что есть на земле… И разве не навсегда оледенеет земля, если отнять от нее небо?..»
Рассказ «Небо» Ценский написал в 1908 году, а в 35-м попытался из этого «семечка» вырастить целое «дерево». Но из такого Лени не мог вырасти скучный сухарь, «советский специалист» Леня Слесарев. И хотя, как свидетельствует Ценский, подобную метаморфозу подсказала ему сама жизнь, хотя он знал именно такого мальчика, тоже Леню, но только Сапожникова, сына своего друга, и этот Леня впоследствии действительно стал специалистом по коксу, читатель не верит, что это одно и то же лицо, даром что Ценский, чтобы читателю способнее было перекинуть мостик, сильно сократил в романе мысли дяди Черного о Лене. Я тогда же с болью в сердце подумал, что это начало конца Сергеева-Ценского, но я не мог предполагать, что конец этот будет столь постыден. Когда писатель начинает надстраивать старые дома, вместо того чтобы строить новые, это значит, что его созидательный порыв выдохся.
«Севастопольская страда» принесла писателю славу, горечь которой он на первых порах ощущал, но все-таки это была слава, тем сильнее пьянящая, что до той поры он ни разу не испил из ее кубка. Хмель не мог не ударить ему, трезвеннику, в его уже старую голову, и она у него закружилась. Постепенно ощущение горечи проходило, постепенно он уверовал в подлинность снизошедшей на него славы.
К этой вере примешивалось торжество победителя: что, мол, господа Субоцкие? Попрятались за подворотнями? Ваша же власть, именем которой вы подписывали мне как художнику смертный приговор, меня возвеличила. Теперь вы – цыц!
Мало-помалу Ценский, смотревший в лицо голодной смерти на заре революции и потом еще долго нуждавшийся и бедствовавший, вошел во вкус довольства, во вкус положения «лауреата», когда деньги сами отовсюду плывут.
А маразм между тем крепчал, сопротивляемость и тела, и ума, и духа с каждым днем падала.
И, конечно, как во многих случаях жизни, тут надо еще ehercher la femme. Жена Сергеева-Ценского, Христина Михайловна, была мать-командирша, баба-жох. Она вошла во вкус мужниной известности и богатства еще раньше, чем он. Он впадал в детство – она начала им вертеть.
Продолжать и портить старые вещи – это превратилось у Ценского в манию. Герой его дореволюционного романа «Наклонная Елена» (1913) – горный инженер Матиец – воплощенное русско-интеллигентское, бесхребетное, подточенное рефлексией прекраснодушие. Но вот в 1954 году Ценский «пришивает кобыле хвост» – пишет вторую часть романа, где по щучьему велению, по авторскому хотению теперь уже почему-то не Матиец, а Матийцев превращается в бунтаря, а в последующих частях эпопеи «Преображение России», опять-таки точно в сказке, обертывается железобетонным, бежавшим с каторги большевиком Даутовым. Условно деля героев Ценского на «дивеевцев» и «краснощеких», я не по ошибке, а совершенно сознательно зачислил Матийца и Даутова по разным «ведомствам», ибо это два разных человека, ничего общего между собой не имеющих. Прочтите «Наклонную Елену», а затем «Память сердца», которые Ценский лишь в предсмертном симферопольском издании сшил гнилыми нитками, – даже под микроскопом вы не уловите у Матийца и у Даутова ни одной общей черты. В новой редакции «Пристава Дерябина» автор неправомерно выдвинул ничем не примечательного Кашяева и задвинул как из бронзы вылитого им в свое время (1910) пристава.
В «Преображении России» Сергеев-Ценский напрасно изменил своему первоначальному принципу, отчетливо проведенному в первых двух частях эпопеи: главные герои предыдущей части (Дивеев, Наталья Львовна, Илья, Павлик) отходят на задний план» уступая место новым (отцу и сыну Сыромолотовым, Иртышову, Худолею, Еле). Этого принципа ему и надлежало придерживаться. О Сыромолотове-отце все уже сказано в «Обреченных», Эту тему автор исчерпал, Дальше ему сказать о нем нечего. Если не считать неправдоподобной до абсурда «идейной перестройки» Сыромолотова» в которой ловкости авторских рук мы не наблюдаем» а зато выступает неумелый, незадачливый, оскандалившийся фокусник» художник предстает перед читателями в дальнейших частях точь в точь таким же, каким он вошел в эпопею, – с теми же привычками, с его особым пошибом, с его особою статью. Ни одной черты к его портрету не в силах прибавить Ценский и лишь назойливо, надоедливо бормочет: «Зоркие глаза художника», «Сыромолотов зоркими глазами художника…»