Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2 — страница 74 из 83

Итак, Сталина величали и ублажали на все лады историки, социологи, писатели, журналисты, композиторы, художники, артисты, простые обыватели. Чего стоил «поток приветствий», лившийся из газетного номера в номер по случаю его семидесятилетия! Одна из главных улиц в Калуге до революции называлась Никитской. После Октября ее переименовали в проспект Революции. После войны спохватились: что же это мы опростоволосились? У нас есть улица Ленина, улица Луначарского, улица Софьи Перовской, улица Рочдельских пионеров, а улицы Сталина нет! Взяли и переименовали лучшую часть проспекта Революции, куда выходят знаменитые торговые ряды, в улицу Сталина, а Революции оставили ту часть, с облупившимися домишками и покосившимися лачужками, что круто спускается к Оке, по горе, прежде называвшейся Воробьевкой и не считавшейся продолжением Никитской, – их разделяла площадь.

Многие мои соотечественники степени своего духовного порабощения уже не сознавали. Кого застращали, кого подкупили, кого заласкали, кому заморочили голову. Нас избавили от утомительной обязанности мыслить. «Сталин думает за всех», – изо дня в день внушала нам какая-то песня. Для затуманивания мозгов советским гражданам Сталин придумал еще одно сильное средство: спаивать их. Это и для казны прибыльно, и притупляет вредные мысли и чувства. Водкой теперь торговали не только в магазинах, но и на улицах. Летом в любом дачном месте, чтобы пробиться к станционному буфету за спичками, надо было пройти сквозь строй пьяного гогота, ора и мата.

«Полезно тоже пьянство…» – рассуждает Нечаев в подготовительных материалах к «Бесам».

Вообще можно подумать, что Сталин углубленно изучал эти материалы и что они отчасти послужили ему «руководством для действия».

Литературу и искусство по указке фюрера вытоптали сапожищами его гаулейтеры. До войны поэт Шершеневич острил:

– Если упразднить Союз писателей, то литература останется, но если упразднить литературу, то Союз писателей все-таки останется.

После войны дело именно так и обстояло, да и обстоит даже до днесь. Нежданно-негаданно в безлесном краю зазеленеет и раскудрявится деревцо. Проходит лето, другое, третье – засохло. Однако деревья кое-где виднеются, а леса все нет как нет.

«Нашему начальству способные люди тягостны», – заметил в «Смехе и горе»[87] Лесков.

Советскому начальству они стали в тягость на первых послеоктябрьских порах. Что же, как не оттеснение и истребление способных людей, есть вся история России после Октябрьского переворота?

О бесчинствах большевиков «на вакантном троне Романовых» писала в 18-м году горьковская газета «Новая жизнь». От этих бесчинств бежали за границу общественные деятели, боевые генералы, писатели, певцы, композиторы, художники, шахматисты. В начале НЭП’а большевики выслали за границу Бердяева, Булгакова, Айхенвальда, Осоргина, Франка.

Во время второй мировой войны из Кремля была подана команда «Свиетай всех наверх!» И Ахматова пригодится. Ее стихотворение «Мужество» напечатала «Правда». Ну, а там – мавры сделали свое дело…

То ли в мае, то ли в июне 46-го года в Клубе писателей состоялся вечер ленинградских поэтов: Дудина, Всеволода Рождественского, Ольги Берггольц, Александра Прокофьева, Анны Ахматовой. Успех имели все. После Ахматовой самый шумный успех выпал на долю Прокофьева. Его заставили прочитать на «бис» «Закат» – последнее хорошее его стихотворение:

Да, такого неба не бывало,

Чтоб с полнеба сразу стало алым,

Чтоб заката лента обвивала

Облака, грозящие обвалом!

Вот отсюда и пошло: в лугу

Розовый стожар горит в стогу,

Розовые сосны на снегу,

Розовые кони в стойла встали,

Розовые птицы взвились в дали,

Чтобы рассказать про чудеса…

Это продолжалось полчаса!

Ахматовой устроили овацию. Ей аплодировали стоя – и перед тем, как ей начать читать, и после окончания ее выступления.

Когда первая овация стихла, сидевший со мной рядом автор книги «Щедрин и Достоевский» Соломон Самойлович Борщевский шепнул мне:

– А ведь мы ее губим!

В сентябре 46-го года Ахматову и Зощенко облил помоями Жданов. Обоих выбросили из Союза, лишили писательского снабжения и лимита на пользование электроэнергией. Набор книги стихов Пастернака рассыпали. Ему дозволено было только переводить.

Иные писатели, сказав себе: «Не пишите, да не описуемы будете», замолчали, ушли в перевод. Иные – Тихонов, Катаев, Леонов – исписались и изолгались.

Перед революцией – какое богатство! От Шаляпина до Вертинского, от Неждановой до Вари Паниной, от Васнецова до Бенуа, от Короленко до Маяковского, от Мережковского до Гиляровского… Теперь мне вспоминались вещие слова Евгения Замятина: «…я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое» («Я боюсь», 1921).

А в настоящем – «славься, славься»; при изображении войны – чтобы как можно громче гремели фанфары; в колхозах, живописуемых словом и кистью, показываемых на сцене и на экране, долженствует быть изобилие плодов земных. Сатиру вон!

Нам нужны

Понежнее Щедрины,

И также Гоголи,

Чтобы нас не трогали.

Даже Софронов не уберегся от разноса в зубодробилке – в газете «Культура и жизнь», органе одного из отделов ЦК, – за умеренноаккуратную комедию «Карьера Бекетова». Фанфарьте! Фанфарьте!

Кто кого перефанфарит – тому Сталинская премия. Как поется в озорной частушке:

А кто высрет целый пуд.

Тому премию дадут.

И вот полезли из всех щелей Недогоновы, Суровы, Ажаевы, Грибачевы, Бубенновы, Бабаевские, Полевые… Карантина на прорву не было. В наши дни можно заставить читать тогдашних лауреатов только, как говаривали встарь, за непочтение к родителям.

В середине 30-х годов мой архангелогородский друг Владимир Александрович Окатов делил многих советских писателей, – исключения он пересчитывал по пальцам, – на уличных девиц с надрывом и без. Наиболее характерными представителями первой категории он считал из прозаиков Леонида Леонова и Юрия Олешу. (Впрочем, были ли это два мальчика? Может, их и не было вовсе, а мы их просто-напросто выдумали?). После ежовщины первая категория вывелась, вышла из моды, на нее уже не было спроса. Надрыв слышался только кое-когда у Леонова. Зато появились потаскушки нового типа, залихватские, форсившие своим ремеслом.

Воплощением именно такого типа был Константин Симонов.

Он стряпал и оды, и исторические поэмы, и романы, и стишки со слезой. Повар вышел из него неискусный – то недоварит, то пережарит, то пересолит, и «продукция» у него не первой свежести, а между тем свежесть, как мы знаем из «Мастера и Маргариты», может быть только первая, – неискусный, но зато расторопный. Вам нужна патриотическая пьеса о воинах-героях с образом «предателя» для «большего реализма»? Пожалуйста, с пылу, с жару – «Русские люди». Вам нужен роман о Сталинградской битве? И это можем-с – «Дни и ночи». А потом из него пьеску испечем! Вам нужна пьеса о «стране народной демократии»? Готово-с: «Под каштанами Праги». Вам нужна пьеса о начале «мирного строительства»? «Так и будет». Мы расплевываемся с нашим бывшим союзником – Америкой? Будет и на эту тему пьеса – «Русский вопрос». (Несколько сюжетных мотивов стибрим из пьесы Гамсуна «У врат царства».) У Сталина очередной приступ шпиономании? Можем соответствовать в лучшем виде-с: «Чужая тень».

В былые дни это называлось: «лакействовать», «выслуживаться», «подмазываться». В наши дни это называется: «откликаться», «служить делу партии», «быть верным помощником партии».

В начале своей драматургической карьеры Симонов оступился, как оступился потом, написав повесть «Дым отечества», и уже при Хрущеве – напечатав в «Новом мире», который он тогда редактировал, «Не хлебом единым» Дудинцева: тут он, как выражался Сталин, «жестоко просчитался» и вышел из границ хрущевской «либерализации».

Так вот, в начале своего извилистого драматургического пути Симонов написал пьесу «Обыкновенная история», В 40-м году «Историю» поставил Театр Ленинского комсомола, но ее мигом сняли с репертуара. В том же театральном сезоне – 40–41 гг. – тот же театр поставил пьесу Симонова под названием «История одной любви». Историю этой истории вкратце изложил Ю. Юзовский на страницах «Известий» от 25 января 41-го года в статье «История одной любви» (Пьеса К. Симонова в театре Ленинского комсомола):

…История этой пьесы. Сначала она появилась на сцене под названием «Обыкновенная история» и вызвала спор в печати. – Что же это за история, – обращались критики к драматургу, – мужья и жены у вас сходятся, затем расходятся, опять сходятся, чтобы снова развестись… Автор даже не дослушал критиков, а мгновенно согласился и написал пьесу «История одной любви». Те же герои, но, обратите внимание, какая разница. Там торжествовал порок, здесь – добродетель, там ниспровергали мораль, здесь ее возносят, там сходились и расходились, – здесь никто не сходится и не расходится, – здесь все в высшей степени прилично. «Устраивает?!» Нет, не устраивает, – отвечаем мы, – ни те герои, ни эти, ни та, ни эта мораль, ни ваш порок, ни ваша добродетель. Больше всего не устраивает этот беззаботный переход от одной пьесы к другой. Пожалуй, это – самое печальное во всей этой истории.

Симонов – подхалим грубый и дешевый. Были в то время дамы легкого поведения и пошикарней, и поизысканней.

Леонид Леонов разузоривал свои величания под якобы народную речь. Военная и послевоенная публицистика Эренбурга являла собой в переводе с французского на околорусский смесь проклятий немцам, а потом, когда началась «холодная война», и американцам с дифирамбами тому, кто уничтожил его друга – Бухарина.

Наглости в Эренбурге всегда было хоть отбавляй, или, выражаясь его не весьма чистым русским языком, «хватало».