– Никогда, – сделав над собой усилие, ответил я. – У нас с ним было достаточно увлекательных тем для беседы: литература, музыка, живопись, театр…
– И вы продолжаете с ним встречаться?
– Меня уже об этом спрашивал товарищ Журавлев, и я ему ответил, что нет. И вообще я с головой ушел в трудную работу.
Говорю я это, а сам думаю: «Пронюхали они или нет о моих частых встречах с перевальцем Богословским, со Слонимским, с Клавдией Николаевной Бугаевой, с Зиновьевым, с Михаилом Матвеичем Казмичовым, о встречах с Пастернаком?»
– Да что вы нам сказки рассказываете? Нам точно известно, что вы не выходите из салона (слово «салон», ставшее у нас после доклада бранным, бес подчеркнул) Щепкиной-Куперник?
При этих словах я взыграл духом.
Как в 33-м году Исаев, так сейчас бес выдал мне того, кто на меня настукал. Это был шпичишка, принятый в Союз писателей не за литературные, а за какие-то другие заслуги. Мы учились с ним на одном курсе. Когда я вернулся из ссылки, меня предупреждали, чтобы я держался от него подальше, – он пытался наводить своих собеседников на скользкие темы; придя к нашему общему знакомому, которого на тот случай не оказалось дома, но который должен был скоро прийти и потому его бабушка провела гостя в кабинет, он начал рыться на письменном столе у него в бумагах, за каковым почтенным занятием гостя застала вошедшая невзначай бабушка. При наших случайных встречах во время войны и после – на улицах, в издательствах, в Союзе писателей – он проявлял ко мне повышенный интерес. Месяца два назад я столкнулся на лестнице Гослитиздата с Горбовым и разговорился. Мимо прошел шпичишка, зыркнул на нас глазами и, поклонившись, проследовал дальше. Говорили мы с Горбовым как добрые старые знакомые.
Шпичишка в очередном донесении наверняка сообщил своим принципалам об этой нечаянной встрече, а те решили, что одна нить будущего разговора со мной у них в руках: моя «дружба» с Горбовым. Полный уверенностью в том, что свежий «материал» поступил на меня именно от этого шпичишки, я проникся при вопросе о Щепкиной-Куперник. В наши студенческие годы он знал о моих добрых с ней отношениях. Но ему было неизвестно, что после войны я из-за сущей безделицы временно перестал бывать на Тверском бульваре. И, разумеется, он был не осведомлен о новых моих знакомствах.
Как почти у всякого человека в решительную минуту, догадки и соображения облаком колкой пыли пронеслись у меня в голове:
«Ага! Стало быть, они хотят запугать меня моим “окружением”: с одной стороны – “перевалец”, впоследствии близкий к Каменеву штатный сотрудник издательства “Academia”, исключенный из партии околотроцкист Горбов, с другой – “салон” Щепкиной-Куперник… Ничего мерзавцы не знают…»
Мнимо хитросплетенную сеть я прорвал без труда и, как в свое время Исаева, посадил в калошу и Журавлева, и беса.
– У вас устарелые сведения, – выдержав паузу, с насмешечкой в голосе заметил я. – Я не бываю у Щепкиной-Куперник с осени сорок пятого года.
– Почему? (Ох уж эти «сто тысяч “Почему”»!)
– По чисто личным мотивам.
– Личные мотивы нас не интересуют… Но ведь раньше вы там часто бывали?
– Бывал, но ничего зазорного в этом не вижу.
– Но у нее же самый настоящий салон! – вставил Журавлев.
– Хозяйка этого «салона», как вы выражаетесь, Заслуженный Деятель Искусств. Бывали у нее при мне Народная Артистка Обухова, Народный Артист Юрьев, Народная Артистка Держинская, Народная Артистка Турчанинова, академик Тарле – все люди, высоко награжденные правительством.
Снова бес смотрит на меня в упор остервенелым взглядом и возвышает голос:
– И вы в письменной форме могли бы засвидетельствовать, что Щепкина-Куперник антисоветских разговоров не ведет?..
Я взял на полтона выше беса:
– Кто?.. Татьяна Львовна?.. Антисоветские разговоры?.. Да я от нее антисоветского слова никогда не слыхал!.. Давайте бумагу и перо! Сейчас же давайте бумагу и перо!..
– Писать после будете…
Напряжение спало. Разговор иссякал. Теперь он уже струился вяло и лениво. Бес переливал из пустого в порожнее, жевал мочалу:
– И все-таки вы с нами не откровенны… И что вы это так замкнулись? И вдруг:
– А как у вас со здоровьем?
– Терапевтам не докучаю» а вот нервная система у меня в плохом состоянии.
– Что же вы» лечитесь?
– Да, я нахожусь под постоянным наблюдением невропатолога поликлиники Минздрава и под наблюдением профессора-психиатра.
– Ах» даже психиатра?
От меня не укрылось» что мои собеседники переглянулись.
В действительности «наблюдение» надо мной психиатра сводилось к тому, что невропатологи изредка направляли меня к нему для консультации, а Петр Михайлович Зиновьев умел успокоить меня не столько снадобьем, сколько словом участия. Но я ввернул «наблюдение психиатра» не зря. Арестовывать меня как будто не собираются. К чему же эта затянувшаяся беседа? А, наверное, хотят завербовать меня в осведомители: «Сперва оплетем его: сам сидел, мать сидит, Горбов, “салон”» а потом – ультиматум». Но я знал, что услугами «психов» МГБ предпочитает не пользоваться – с ними хлопот не оберешься.
Расчет мой был, по-видимому, верен, ибо засим последовал ряд чисто формальных вопросов.
Теперь я убежден, что и в 44-м году меня вызывали с той же целью. Только в 44-м году тема «Перевала» не возникла бы: упор, надо думать» был бы сделан на деле моей матери (война не кончилась, и тогда это еще было актуально) и на том, что я свой человек в гостеприимном доме Ермоловой.
Наконец бес объявил:
– Больше мы вас задерживать не будем. Желаем успеха в переводе «Дон Кихота». Вот только дайте нам подписочку в том, что вы никому не скажете» что мы вас вызывали и о чем спрашивали.
– Пожалуйста.
– Я вам сейчас продиктую.
Я дал письменное обязательство не разглашать наше «тайное свиданье».
– А жене скажите, что вас задержали в Военкомате. Она поверит. Во всех решительно Военкоматах бестолочь и неразбериха – это ни для кого не секрет, – слиберальничал бес. – Но про наш разговор жене и вообще никому ни слова! Разболтаете – пеняйте на себя: ведь тогда уж мы вас непременно арестуем!..
Последние слова бес произнес изогнувшись и со сладчайшей улыбочкой, затем протянул мне руку. Его примеру последовал Журавлев.
Когда я вышел в коридор» как из-под земли вырос замухрышка и проводил меня до самого выхода.
Домой я вернулся уже не на машине. Я прилетел на своих двоих.
В те годы великим моим утешителем стал Сервантес» каждодневно вводивший меня в мир своих светлых идей и образов.
В конце 51-го года вышел первый том «Дон Кихота» в моем переводе, в начале 52-го – второй. Перевод обсуждался в Союзе писателей. Мои товарищи – докладчик Николай Борисович Томашевский, Вильмонт, Кашкин, Казмичов и другие – сказали о нем доброе слово. Однажды вечером ко мне пришел без предварительного уговора никогда у меня не бывавший Корней Чуковский с первым томом «Дон Кихота» под мышкой.
– Любую фразу из вашего перевода можно сбросить с десятого этажа» и она не рассыплется, – сказал он. – Ну вот хотя бы…
И вслух прочел «Посвящение».
В 4-м номере журнала «Октябрь» за 52-й год появилась статья Н. Медведева (Н. Б. Томашевского) «О новом переводе “Дон Кихота”». Это был подробный анализ перевода с выводами, в высшей степени благоприятными, анализ тем более для меня ценный, что статьи об отдельных переводах, особенно – о прозаических» печатали и печатают у нас неохотно.
А в 57-м году я узнал из журнала «Иностранная литература» (№ 5), что мой перевод не прошел незамеченным и в Испании. Пабло Тихана в статье о нем писал, что я перевел «Дон Кихота» «великолепным русским языком».
И уж совсем недавно до меня дошел из Парижа отклик одного из старейших русских писателей Бориса Константиновича Зайцева.
Он писал 4 апреля 1970 года из Парижа в Москву литературоведу Александру Вениаминовичу Храбровицкому:
Дорогой Александр Вениаминович, прилагаю только что вышедшую свою вещицу. Если знаете переводчика «Дон Кихота» Любимова, передайте ему мое теплое одобрение – перевел хорошо.
А. В. Храбровицкий был так любезен, что перепечатал для меня на машинке «вещицу» Зайцева. Это его статья – «Дни. Похвала книге», напечатанная в газете «Русская мысль» от 2 апреля 1970 года.
Кстати, об отзывах.
О моем переводе «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле писали многие. Лучше всех написал Николай Николаевич Вильям-Вильмонт в статье «Русский Рабле» («Иностранная литература» № 7 за 1962 год). Особенно я ему благодарен за строки, в которых он дает точное определение моей переводческой сути:
H. M. Любимов – один из самых строгих и суровых мастеров художественного перевода. Верность оригиналу для него закон и нравственная норма художества.
Михаил Михайлович Бахтин на своей книге «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса» (изд. «Художественная литература», 1965) написал:
Дорогому Николаю Михайловичу Любимову, с глубоким уважением, любовью и безмерной благодарностью за изумительный перевод Рабле. 25/1 – 66 г. М. Бахтин.
А в самой книге Михаил Михайлович посвятил моему переводу такие строки:
Хочется сказать несколько слов о переводе H. М. Любимова. Выход в свет этого перевода – событие большой важности. Можно сказать, что русский читатель впервые прочитал Рабле, впервые услышал его смех. Хотя переводить Рабле у нас начали еще в XVIII веке, но переводили, в сущности, только отрывки, своеобразие же и богатство раблезианского языка и стиля не удавалось передать даже отдаленно. Создалось даже мнение о непереводимости Рабле на иностранные языки (у нас этого мнения придерживался А. Н. Веселовский). Поэтому из всех классиков мировой литературы один Рабле не вошел в русскую культуру, не был органически освоен ею (как были освоены Шекспир, Сервантес и др.). И это очень существенный пробел, потому что через Рабле раскрывался огромный мир народной смеховой культуры. И вот благодаря изумительному, почти предельно адекватному переводу H. М. Любимова Рабле заговорил по-русски, заговорил со всею своею неповторимой раблезианской фамильярностью и непринужденностью, со всею неисчерпаемостью и глубиной своей смеховой образности. Значение этого события вряд ли можно переоценить.