И краски на стволах сосен, эти солнечные блики, которые уж и в зубах навязли, – иначе бы, поярче бы заиграли, – когда на терраске, за «смирновской» или «нежинской», да калачик с икоркою…
Да нет, нет денег особо лишних ни на извозчика, ни на разгул у Елисеева…
Все деньги – у прислуги. Эта каналья в крахмальном фартучке и в твердой наколочке не то что денег не даст – юбкой лишний раз махнуть не хочет, улыбнуться как-нибудь этак загадочно, взбодрить кровь старую, проперченную…
И сидит наш Андрей Николаевич у себя в комнате, у окна, уставившись тупо на сосны, голову ладонью подпер, а в ней – не мысли уже, один мусор какой-то. Лето бесконечно, тягуче цедится, и нет ему ни дна ни покрышки…
В такой позе: облокотясь локтем на подоконник, подперев ладонью щеку, уперев глаза вдаль, и застала его моя бабушка. Ей тогда лет четырнадцать-пятнадцать было. «С визитом» приехала…
Тишина… Загудит муха и бумкнется о стекло… Тихо… и опять ззу-у… ззу-у…
– Здравствуйте, Андрей Николаевич!
Тот, не меняя позы, только глаза повернул:
– A-а… здравствуй, Оля…
– Как поживаете, Андрей Николаевич?
– Плохо, очень плохо, Оленька…
– А что такое?
– Скучно, Оленька… Ни пожарчика, ни скандальчика…
И опять – взгляд вдаль… И ничего не слышит… Даже отдаленного гудка паровоза и дальнего шума поезда с Ярославской железной дороги, которая тут верстах в трех-четырех…
И опять кукушка… Опять тоска…
Да, в ту пору Москва была большой деревней, деревней с булыжником, тысячами вывесок, грохотом телег, с прекрасными особняками, ветхими домишками, с уютным, устоявшимся бытом…
Однако вернемся к московскому дедушке. Он окончил курс в семинарии. Дальше, как обычно, прямой путь в приход, священником, в какую-нибудь отдаленную деревню, село, городишко.
Он и был туда направлен, как теперь говорят, по распределению.
Тут у меня мелькают в памяти какие-то названия: Мячково, Жилино, Томилино… Может быть, это названия тех мест, куда должен был он ехать. Но священник должен быть женат.
На ком женились будущие священники? Если успевали – заводили знакомства с барышнями из епархиальных училищ. С барышнями-«епархиалками».
Или «по случаю». Случаев было очень мало, и будущие батюшки женились на дочке священника того прихода, куда были направлены. На поповнах. Старичок-священник шел на пенсию, его место занимал молодой, женившись на его дочке.
Так и мой дед. Приехал он то ли в Мягково, то ли в Быково, то ли еще куда, там попик на пенсию уходил, дочка у него – очень даже удобно…
Поглядел на нее дедушка мой, Сергей Михайлович Ильинский, – тошно ему стало. Ни рожи, ни кожи. На лице вдобавок написано: «Дур-ра я набитая».
А надо сказать, что знакомство с епархиалочкой не обошло и дедушку. С некой Ольгой Николаевной Тольской. Тоже из духовной среды.
Рано лишившаяся матери, Ольга Николаевна воспитываема была мачехой, потом, вместе с сестрой Надеждой Николаевной, отдана была в епархиальное училище…
Об этом периоде она много рассказывала…
Так вот – была уже зазнобушка у Сергея Михайловича. И при взгляде на уродливую поповну показалась ему эта зазнобушка краше солнца весеннего.
И сбежал дед из Быкова, Мячкова, Жилина или Томилина…
А ведь он еще очень рисовать любил, мечтал о карьере художника. И тут судьба сама подсказывает: выбирай, мол, то, что по сердцу, а не по карману!
Сел в бричку дедушка, тогда еще молоденький, с бородкой и усиками,
– и в обратный путь, по мягкой пыльной дороге, мимо деревенек, утопающих в зелени, там-сям на зеленых пригорках – белые колоколенки,
– потом по булыжнику, мимо домиков и монастырских окраинных стен,
– потом по городским улицам мимо огромных зданий в три, а то и в четыре этажа, с зеркальными витринами магазинов, золотом вывесок, пылью,
– мимо извозчиков, конок, громыхающих по рельсам и цокающих по булыжнику…
– обратно, в Замоскворечье, на Пятницкую, к священнику отцу Михаилу.
– Благослови, родитель, на мирскую жизнь. Не по сердцу мне духовный сан. Хотел бы рисовать, строить дома, соборы. Хочу этому учиться…
И родитель благословил дедушку.
Но сказал: благословить-то благословляет, но денег на новое обучение не даст, то есть поить-кормить во время учебы не будет, ибо одно образование – дал, а теперь – сам старайся, а «мне еще дочерей замуж повыдавать надо».
Получил дедушка родительское благословение и поступил в знаменитое Московское училище живописи, ваяния и зодчества, в котором в разные годы учились Левитан, Серов, Рерих, Саврасов… Ларионов… Машков… Бурлюк, Маяковский…
Дед мой был типичный представитель русского разночинства, на многое не претендующий; честность и трудолюбие – главные его козыри. Думаю, как художнику ему чужды были художники вроде Маяковского или Ларионова. Его кумиры – Левитан, Крамской, Репин…
Пришлось ему трудно. Женился, еще будучи студентом. Родился сын Миша. В то время, когда ученики бунтовали, дрались, организовывали «Бубновый валет», уходили из училища, что-то доказывая, дедушка ночами калькировал, по утрам и в свободное время пел в церковном хоре, зарабатывал, чтобы обуть, одеть, накормить жену – Ольгу Николаевну Тольскую (в замужестве Ильинскую), сына, а потом и младшенькую Ирину, будущую мою маму.
Бабушка вела хозяйство, воспитывала детей. Дедушка учился и работал, недосыпая, не жалея себя, пытаясь обеспечить семье сносное существование. Вместе с приятелем даже умудрился создать подобие «акционерного общества», снять в аренду маленький домик на Ильинке, прямо напротив бывшего ЦК, и сдавать комнаты жильцам – это тоже давало какие-то деньги.
Окончил училище с Малой Серебряной медалью. Но такой результат его не устраивал, и дедушка остался в училище еще на один год. Вместе с дипломом архитектора он получил Большую Серебряную медаль. И стал строить, реставрировать.
На карте, принадлежавшей ему, – вся Московская губерния. Куда ни глянь – красный крестик: церковь, либо выстроенная, либо реставрированная дедом.
Строил и жилые дома: в Армянском переулке, на Лубянке. Но в основном – церковные постройки.
Видимо, уважали и любили его, раз удостоили звания «Потомственный почетный гражданин Москвы». Видимо, много он сделал для Москвы.
Но после революции это звание сослужило ему дурную службу: дочь не брали в университет, а в автобиографии, писанной им для поступления на работу, основной упор он делал на заводские постройки, тщательно маскируя свою церковную, а значит контрреволюционную деятельность.
Но пока, до 1917 года, много работал, было счастье семейное. Вскоре, правда, скоропостижно умер Миша – старший ребенок в семье. Горе было страшное. Бабушка чуть было с ума не сошла. Чтобы не напоминало все об этой трагедии ежедневно, семья перебралась с Солянки на Покровку, в дом № 11, квартиру № 15.
В ту квартиру, где сейчас в комнате, которой на птичьих правах я владел и где стояло все то, что мог сохранить из семейной обстановки: буфет, старинные тяжелые стулья, дедушкин письменный стол. В этой квартире, уплотненной уже Асей, Агашей, Костей, Барсиком и Марией Исааковной Хургес, я родился.
Но по тем, дореволюционным временам квартира была, как теперь говорят, непритязательной. Всего пять комнат.
Столовая.
Спальня.
Детская.
Комната для прислуги.
Кабинет.
Ванная с колонкой. Хозяин дома, купец Оловянишников, обязывался в договоре по найму ежедневно доставлять дрова для ванны и кухонной плиты.
Мама рассказывала, что в эту квартиру приходили к деду подрядчики, мастера… Составлялись договоры. Заключались соглашения.
Подолгу горел ночной свет над дедушкиными чертежными досками. У него были золотые руки. Он любил и ценил вещь. Уважал ее. Многое делал своими руками.
Бабушка вела хозяйство. Дедушка работал с утра до ночи. Мама училась в гимназии с углубленным изучением немецкого языка.
Так и шла жизнь.
Потом грянула революция…
Деда забирали в ЧК: выколачивали золото; возвращался во вшах…
Уплотнили – но с людьми новыми мои предки сдружились и жили хорошо…
Дедушку тянуло к живописи. Он стал опять посещать училище. У меня сохранилась фотография, где он, немолодой уже человек, в учебной студии рисует гипсовые модели. Постепенно его акварели и холсты из ученических приобрели характер работ мастера: он много трудился, копировал в Третьяковке… Это – в голод и холод.
Да, великий труженик он был. И, видимо, бессребреник – особого богатства не нажил, дочь только воспитал в уважении к труду, верности избранному пути.
В тридцатые годы делал обмеры храмов московских, подлежащих уничтожению.
Это на его глазах, глазах церковного архитектора, храм Христа Спасителя был обращен в безобразную груду битого кирпича; взорвали церковь в Потаповском переулке, красотой своей покорившую Наполеона; обдирали купола, сбивали кресты, гадили в церквях, рушили, рушили, рушили…
Он видел, как глумились над кремлевскими соборами, как в прах обратили Царское крыльцо в Кремле, Чудов монастырь, как в месте погребения отца его устроили уборную… Уничтожалось, предавалось проклятию и надругательству все то, чем он жил, что было для него свято.
Дед слег. Из больницы он писал мне, трехлетнему мальчику: «У тебя ушко бобо, а у меня животик… Скоро поправимся и будем, Лелик, вместе…»
Вместе нам не довелось быть.
Он умер от рака.
И вот сижу я один
И вот сижу я один во вновь принявшей нас после Тбилиси квартире.
Один – потому что бабуля в вечных очередях, мама и соседи на работе, папа – уже плохо помню, какой он? – на фронте.
Иногда приходили от него открытки с короткими сообщениями: «Я в Румынии, это вид базара»; «Я в Венгрии, здесь так одеваются крестьяне»…
Несколько раз мы получали от папы посылки. В них – печенье «Крекер», невиданное у нас, сало, конфеты. Одна коробка – большая, с выпуклыми красными розами на крышке, потрясла меня.