За этот фортель Левина исключили из партии, перекрыли все возможности для работы, даже с книги, авторами которой они были вместе с мамой, потребовали снять его фамилию… Мама не знала, как поступить в такой ситуации:
– Что делать, Виктор Давидович?
– Как что?! Вам что важнее, моя фамилия или наш общий труд? Так оставьте только свою фамилию, а гонорар поделим пополам!
Так и было сделано.
И постепенно русофил, крупнейший лингвист, знаток русской литературы был выдавлен из науки, отлучен от любимой работы…
Как-то Виктор Давидович зашел к нам на Покровку. И я услышал, ушам своим не веря:
– Я и моя семья уезжаем в Израиль. Я хочу жить на своей исторической родине. Я хочу быть свободным! Я хочу счастья своим детям!
И этот весельчак, оптимист, еврей, до последней своей жилки пропитанный русской культурой, уехал в неведомый Израиль, исчез навсегда, ибо переписываться с кем-либо из любой страны капиталистического лагеря, тем более из воинственного враждебного сионистского гнезда, было невозможно, а уж звонить по телефону… Словно человек сгинул, улетел на другую планету, исчез…
И вот настали новые времена.
Наш БДТ – на гастролях в Израиле. Мы – в Тель-Авиве. Жара. Духотища… Хамсин. Это ветер из Африки. Ноги в раскаленных подошвах проваливаются в жидкий асфальт. Солнце лупит по голове, а горизонт трепещет и троится…
В лавке «Русская книга» мне дарят толстую книжищу – «Словарь ГУЛАГа» со словами: «Вам еще пригодится». «Демократия в России навсегда!» – отвечаю я с уверенным оптимизмом, но, как теперь очевидно, дарители оказались правы. В той же лавке с робкой надеждой справляюсь о Викторе Давидовиче Левине. Оказалось, его хорошо там знают: как же, он профессор Иерусалимского университета, часто бывает в «Русской книге», сейчас болен. Дают телефон. Трясущимися руками набираю номер и договариваюсь о встрече.
Мчусь на машине в Иерусалим через засаженные лесом горы, сквозь голые арабские районы. Уже стемнело, и жаркая духота ощущается физически, будто обложили тебя со всех сторон горячей резиной.
Во дворе, опираясь на палку, стоит, косо улыбаясь, Виктор Давидович.
Обнимаемся. Левин, приволакивая ноги, ведет меня к дому, вдруг оборачивается и чмокает губами, зовет: «Тибо! Тибо! Домой!»
У меня дыхание перехватывает: Тибо! Тибка! Так ведь звали нашего фокстерьерчика! Это ведь он теребил гостей в Хотькове, гонялся за бросаемыми Левиным мячами!..
Из черной духоты выскакивает милый фокстерьерчик, бежит вслед хозяину.
Сидим за столом – Левин, его дети, его жена, пьем чай, вкушаем разные разности… Замечаю, что Виктор Давидович избегает воспоминаний об Институте русского языка, о коллегах, о работе над Словарем Пушкина… Говорим на общие темы: театр, кино, «творческие планы»… Он сыплет анекдотами – и снова, бритвой по сердцу:
«– Ну, что ваш Шаляпин?! Низов нет, верхов нет, фальшивит…»
«– Вы меня облили кипятком!
– Ой, я думал, это Рабинович!
– Даже если Рабинович – как же можно кипятком обливать?
– A-а! Он меня будет учить, какой водой Рабиновича обливать!!»
И возникает в памяти хотьковская терраса, увитая девичьим виноградом, сквозь пятипалые листья которого бьет зелено-золотое солнце, за столом – Левин, папа, мама, бабушка, смех, Тибка путается под столом…
«– Меня избил Хаимович?..»
…Папа поднимает полную рюмку – ну, на посошок! Березовые пряди полыхают в лучах вечернего солнца…
Прощаясь, желаю хозяину скорейшего выздоровления: «Как выздоровеете – ждем вас всех в Москве, все будут счастливы вновь вас увидеть!!»
Виктор Давидович не отвечает, но жена его, опустив глаза, вдруг говорит: «Нет. Нет! Никогда он не поедет в Москву! И мы не поедем. Здесь наш дом. Здесь работа. Зачем нам Москва?!»
Виктор Давидович молчит.
Ну что ж.
Прощаюсь. Тибка болтается у ног. Обнимаемся. И опять – сквозь душную тьму, сквозь холмы, в Тель-Авив…
Проходит несколько дней. Ранним утром в моем гостиничном номере раздается телефонный звонок. Виктор Давидович. Голос в трубке звенит, прерывается:
– Олег, я один сейчас… Могу поэтому… Когда говорю, что мне безразлично прошлое – словарь, Москва… Не верьте мне! Не верьте!! Съезд ваш… Ельцин… телевизор… С утра…
Только этим и живу… Только этим…
Передайте!..
И – короткие гудки.
Сейчас уже нет на свете Виктора Давидовича. Дай бог его близким здоровья и счастья, быть может, они и обрели его на исторической родине. Я их тоже помню и люблю, потому что они – семья Левина. Крупного русского филолога, влюбленного в русский язык, пропитанного до кончиков ногтей русской культурой, смелого, искреннего патриота своей Отчизны. Бывшего члена месткома московского Института русского языка имени Пушкина…
Валерия Иолко
– Лелька, ты съешь десять пирожных подряд?
– Съем!
– Матка Боска! Неужели?!
– Съем!
– Спорим – не съешь! Давай на спор: если съешь, я тебя веду в цирк. Если не съешь – ты меня ведешь в цирк.
– А у меня денег нету на билеты!
– А я тебе дам! Мне хоп что!
Валерия, забираясь на стул коленями и подперев голову рукой, смотрела, как я поглощаю пирожные…
А потом – цирк! Цирк на Цветном бульваре! Карандаш! Клоун Вяткин с собачкой Манюней! Эквилибристки сестры Кох!
Фонарики-сударики
Горят себе, горят!
Что видели, что слышали —
О том и говорят! —
наяривает на концертино некто в трусах и в носках на подвязках, в стоптанных штиблетах!.. Свет – яркий, радостный, и запах – прекрасный запах навоза, зверей, чей рык глухо слышится из-за красного таинственного занавеса.
На арене появляется шпрехшталмейстер во фраке, с крахмальной, выпяченной вперед грудью:
– Вэ-э-эздушный атрррак-цион!
А Валерия, милая моя Валерия Яковлевна Иолко сидит рядом. Она счастлива, что места у нас удобные, колонны не загораживают арену, что ее любимый Лелька рядом, накормлен пирожными, а на арене, на опилках – Карандаш! «Бутилька! Тарелька!»
Валерию посадили в 1938 году по статье 58: контрреволюционная деятельность. Она неосторожно сказала кому-то о фильме «Большая жизнь», что в нем приукрашен шахтерский быт. Кто-то стукнул, и пожалуйте: отправили Валю в лагерь, на лесоповал, она именовала его «санаторий».
Валерия Иолко. «Ёлочка». Высокая, грузная, с черными густыми волосами и большими карими глазами, она появилась у нас как подруга маминой двоюродной сестры, а потом – навсегда уже – стала близким и родным человеком.
Каждый ее приезд в Москву был радость: весь привычный, размеренный быт ломался, я забывал про боль в ушах, мама, папа и бабушка начинали улыбаться. Гремели кастрюли, поддоны, лотки, появлялся на свет двузубец на резной ручке, выдолбленное в деревянной колоде корыто для рубки капусты, сечка полумесяцем, – все эти подзабытые признаки таинственной дореволюционной жизни оживали на кухне, там шипело, трещало, скворчало. Запахи чудные неслись! Блины! Со шпротами! Их выбросили в «Центросоюзе»! И с крутыми, мелко нарезанными яйцами (их выбросили в «Стеклянном»!) – в масле! Ура!! Пирожки! С капустой! (Валерия выстояла за этой капустой многочасовую очередь на Кировской, возле метро.)
А в Хотькове, где не было вообще ничего в магазинах, кроме конфет «подушечки», хлеба, «Беломора» и водки, ухитрилась завести дружбу с продавщицей «будки». Эта будка стояла на краю глубочайшего карьера, где когда-то добывался трепел – осадочная порода, – используемый для реставрации кремлевских построек. Карьер давно был заброшен, на дне его образовалось озеро, где купались, а будка торговала водкой и спичками, «Беломором», «подушечками», хлебом и – иногда – мясом. Так вот Валерия получила «по блату» от знакомой будочницы баранью ногу.
Кстати, Валерия была поражена, узнав от меня, что слово «блат» существовало еще при Пушкине. А как же: «Из тьмы лесов, из топи – блат – вознесся пышно, горделиво…»
– Матка Боска! А ну дай взглянуть!
Даю ей «Медного всадника».
– Я-то думала, что это лагерное, а это – Пушкин!..
Пришлось потом просить прощения.
(«Дурак ты, Лелька!»)
Разговоры о бараньей ноге шли долго. Будочница обещала. «Она – человек чести», – говорила Валерия. Когда нога все-таки появилась, Валерия несколько часов колдовала над ней, шпиговала чесноком, морковью, томила на плите. К обеду нога была готова и под водку «Коленвал» уничтожена на террасе, в окружении пылающих в лучах июльского заката березовых прядей…
Валерия была создана для семьи, для мужа, для детей. Но ничего этого в ее жизни не случилось из-за невинного замечания по поводу фильма «Большая жизнь». Ее арестовали, но, как она говорила, ей повезло: не пытали. Правда, что, как не пытка, запрет спать днем, а как только раздастся команда «отбой», распахивается дверь камеры: «Иолко, на выход!» – к следователю. Там яркий свет настольной лампы направлен в лицо, следователь задает вопросы, на которые нет ответа: «Вы замышляли убийство Сталина? В какой террористической организации вы состояли? Назовите фамилии соучастников!» А второй следователь сидит рядом и, чуть начнут слипаться сонные глаза, легонько этак постукивает карандашиком по виску – тук-тук! Не спать! И так с десяти вечера до девяти утра. Затем – в камеру! Койка откинута к стене – не спать! Не лежать! И вновь «отбой» и: «Иолко! На выход!» И опять лампа в лицо, карандашиком по виску – тук-тук!
И так несколько недель подряд…
По дороге в лагерь в столыпинском вагоне с двумя крохотными окошечками в решетках разнеслась весть, что немцы скоро возьмут Москву Среди заключенных – ликование, еще бы! Ведь они – «политические»! Их-то немцы в первую очередь выпустят! И вдруг звонкий громкий голос пожилой женщины:
– Как вам не стыдно! Вы же русские люди! Как можно желать врагу победы над Россией! Россия, какая бы она ни была, – родина! Я готова всю жизнь сидеть в тюрьме, лишь бы немец не победил!
Так кричала женщина с седыми грязными прядями волос, в рваном ватнике… Фамилия ее была Пушкина. Правнучка Александра Сергеевича.