Как-то их поезд очень долго стоял на запасных путях. Солдатик с винтовкой образца 1898–1921 годов, красноармеец, как тогда говорили, обратился к конвоируемым зэчкам: «Бабоньки, родные! Двое суток не спал, вас сторожа. Щас свалюсь. Я лягу и маленько посплю, а вы посторожите, и если пойдет начальник состава – будите, не то, ежели застанет меня спящим, упечет под трибунал!».
И сторожили бабоньки, сердобольные враги народа, берегли сон и жизнь несчастного парнишки. Как увидят начальника в малиновой фуражке, будят солдатика, тот встает с грозным видом. Пройдет начальник – он опять бух на доски вагона и в сон. А зэчки сторожат.
Из Челябинской области, из лагеря, возили Валерию на очную ставку в блокадный Ленинград. В сопровождении двух охранников с собакой сначала на поезде, потом на самолете через Ладогу. Вот там-то, на очной ставке в блокадном городе, и поняла Валерия, кто донес, что ей не все нравится в фильме «Большая жизнь»…
Следователь на одном из допросов предложил ей закурить:
– Курите, Иолко.
– Спасибо. Курю только свои, – ответила Валерия, хотя своих у нее уже несколько лет не было.
– Зря. Своих вам уже никогда не придется попробовать.
– Посмотрим, – ответила Валерия.
И как только вышла на волю по окончании срока, через десять лет после ареста, нашла следователя и выложила перед ним портсигар с «Герцеговиной Флор».
Лагерь наложил на нее свой неизбывный отпечаток. Валерия стала грубовата, резка в оценках, не считала необходимым мыться ежедневно. Но мат ей заменяло выражение: «Матка Боска Ченстоховска!»
Когда смеялась, заходилась в хриплом кашле. Но я не помню ее грустной. Хриплый лай ее смеха взрывался в цирке, в кино. Любимым фильмом ее был «Цирк» Александрова. Раз десять мы смотрели его с ней в «Колизее».
Весь день мы поем,
Всё поем, опять поем… —
выделывали свои штуки артисты, а Валя, лающе рыдающая от смеха, валилась с мокрыми глазами с хлопающего стула, на нее оглядывались, а она отсмеивалась за все свои десять лагерных лет!
А уж когда у героини Любови Орловой спрашивали, понимает ли она, как прекрасна и замечательна советская наша жизнь: «Теперь понимаешь?», и Орлова с английским якобы акцентом отвечала, якобы светясь якобы от счастья: «Тэпэу панимаиэшь!», Валюта, зэчка моя дорогая, вставала, хлопая вместе со всеми откидными сиденьями, улыбалась с мокрыми глазами, разминая пальцами «беломорину»:
– Ну, Лелька, как? Здорово, правда?! Ну, пойдем наполеоны жрать!
Актерство
– Вы математический гений! Вы скрывали это все десять лет! Вы обязаны идти на физмат в университет, – воскликнул на выпускном экзамене наш математик Николай Михайлович Дуратов.
Дело в том, что я, абсолютный математический даун, вытащил билет, где нужно было решить довольно простую задачу При помощи формулы, которую знает каждый, кроме меня, выпускник школы, задача решалась легко. Я понятия не имел о существовании этой формулы. Но паника, ужас, охватывавшие меня при мысли о том, что я не получу аттестат зрелости, без которого меня никуда не примут, заставила меня около трех часов в поту простоять у доски, да не у одной: я исписал три доски и решил задачу.
– Что это?!
– Решение задачи.
– Да, ответ сходится!.. Но тут ведь нужно просто формулу вставить!
– Я ее не знаю, Николай Михайлович!
– Вы что, сами формулу вывели???!!
– Не знаю…
– Ну-ка, я посмотрю…
И последовала тирада о математическом гении, дремавшем во мне…
Может, конечно, и дремал этот гений, кто его знает… Но проснулся он лишь один раз и спит по сей день. Конечно, ни о каком физмате и речи быть не могло. Как не могло быть речи и о филфаке, хотя мама советовала идти по ее стопам…
Папа – требовал поступления в Бауманский на физтех. Я – ни в какую. Дошло до серьезной ссоры…
Представить свое существование среди непостижимых формул, среди нудной цифири – с ума можно сойти от тоски и отчаяния!
Нет, МХАТ! Только Школа-студия МХАТ, там – жизнь, там радость, там – все! Я ведь уже был отравлен «Моей жизнью в искусстве» Станиславского, его «Этикой», книгами о Качалове, Леонидове, Москвине, видел великолепные спектакли МХАТа: «Три сестры», «Горячее сердце», «На дне», «Вишневый сад», «Плоды просвещения»… Играл в самодеятельности, подражая мхатовским мастерам.
Как-то раз иду по абонементу, подаренному мне мамой, на мхатовский утренник. Шло «Воскресенье». Капельдинер в галунах, пропуская меня, говорит: «Поздравляю вас, молодой человек, сегодня Василий Иваныч играет!» Тогда мне невдомек было, что «Василий Иваныч» – это великий Качалов, это уж потом я прочел монографии о нем.
МХАТ казался мне теплым домом, где все – от чайки на занавесе среди модернистских завитушек до буфета, стены которого были затянуты золотистой соломкой, с громадным самоваром на стойке, – все напоминало мне о чем-то родном и далеком, о том, что согревало мою душу, когда я рылся в дедушкином письменном столе, перебирая кисти, молотки, плоскогубцы, натыкаясь на старинные открытки, карточки «Эйнем», «Чичкин», еще хранящие запахи чего-то ушедшего, того, о чем шептали мне хотьковские заросли, напоминали далекие звоны из Троице-Сергиевой лавры, лев у монастырских ворот в Хотькове, красно-белая церковь в Ахтырке…
Много в Москве театров, и хороших, и при них есть училища театральные, но что-то тянуло меня именно во МХАТ, в его Школу-студию…
Я упросил руководительницу нашей самодеятельности Метельскую попросить актера МХАТа Иосифа Моисеевича Раевского, набиравшего первый курс, послушать меня и сказать, могу ли я стать актером и стоит ли мне пытаться поступить в студию – ведь конкурс был около ста человек на место!
Раевский назначил мне встречу у него дома.
И вот иду я на ватных от волнения ногах по улице Немировича-Данченко, вхожу в квартиру. Раевский был очень элегантен в своем сером костюме, в крахмальной сорочке, с красивым галстуком… Мебель в квартире красного дерева, хрустальная люстра…
Ладони у меня потные, загородился стулом, вцепился в его спинку. Объясняю, что не ищу протекции, а прошу искреннего совета – быть или не быть?
– Ну, что ж… Почитайте что-нибудь…
– Маяковский. «Хорошее отношение к лошадям».
Еще в школе полюбил я Маяковского. Интуитивно, видимо, чувствовал в его поэзии нечто, ставшее выше житейской прозы и революционной ситуации. А уж в «Хорошем отношении…» – никакой политики. Рыжая лошадь распростерлась на покатом льду Кузнецкого… Толпа серых обывателей гогочет над ней… а у нее глазищи карие, блестящие, непонимающие… и слезы от обиды и боли… И никто слова сочувственного не скажет…
И так хотелось мне, чтоб Раевский увидел эту лошадь, ее глазищи в мохнатых ресницах, голубую блестящую слезу, – и высохли руки, и до слез самому стало жалко эту лошадь, и радостно, что встала она, назло всем, и пошла, цокая, мимо Дома мод, мимо покатого Союза художников, туда, где дом с чайкой на фронтоне… И так хотелось мне, чтобы Раевский увидел ярко эту картину, что я забыл о том, что это вообще-то экзамен, что решается моя судьба…
– А ну, прочтите еще раз!
Прочел и еще, уже совсем не волнуясь, чувствуя, что могу и имею право и медленнее, и ярче все делать.
– А что у вас из прозы?
– Прозы пока нет. Вот если посоветуете поступать – выучу.
– Прочтите басню.
– «Волк и ягненок»…
С прозой и баснями плохо у меня получалось. В басне нет, как мне казалось, никакого второго плана – чисто бытовые сценки, где надо изображать то одного, то другого персонажа и подойти к морали…
Так я и прочел басню, по-школьному, стесняясь… Нет в басне чего-то такого высокого, но невысказанного, чем можно заслониться и забыть про стеснение…
– Да… ну что ж… приходите сразу на третий тур… Я вас беру.
Иду, лечу, как на крыльях, вниз по улице Горького, к метро, домой на Покровку!.. Я – почти студент, через четыре года – артист МХАТа, я в этом уверен! Родителям ничего не рассказал; они по-прежнему требуют поступления в институт… Я отмалчиваюсь.
Подал тайком ото всех документы в Школу-студию. Милая женщина Наталья Григорьевна Колотова приняла их, сказав, что я должен пройти все три тура. Ладно! Пустяки! Пройду! Меня Раевский берет!
Начался творческий экзамен. В комиссии – Раевский, Массальский, Вершилов.
Все три тура читаю Маяковского, какую-то басню, какую-то прозу… Допущен к общеобразовательным. Это чепуха – литература, история, география – это я сдаю запросто.
Я – принят.
ПРИНЯТ!!
Студент Школы-студии великого Московского Художественного Театра!
Дома все были в шоке. Родители надеялись, даже были уверены, что не примут меня. И пойду я в один из их обязательных вузов. И вот тут-то и прозвучала роковая папина фраза:
– Ну, что ж. Ты хочешь стать артистом. Ладно. Но учти: помогать я тебе не буду. В смысле денег. Крутись сам.
Видимо, вообразил меня с ярко накрашенными губами, подведенными глазами и нарумяненными щечками. И неприятно ему стало, и обидно.
А я хожу счастливый, и мир вокруг меня не враждебен и пугающ, как совсем недавно, а пронизан солнцем, и все мне улыбается: и Камергерский переулок, и улица Горького, и Покровка моя… Все обнадеживает!
И рвется грудь от счастья!
Я талантлив! Я признан!
Студия МХАТ
Соня Зайкова, Нора и Рая Максимовы, Нина Палладина, Галя Товстых, Соня Барто, Таня Доронина, Нонна Бодрова, Леон Кукулян, Владимир Поболь, Михаил Козаков, Борис Никифоров, Ванадий Орлов, Юра Горохов, Марк Ковалев, Анатолий (???) Остроухов, Виктор Сергачев и я. Вот наш первый курс.
И.М. Раевский, П.В. Массальский, Б.И. Вершилов – наши педагоги. Ваня Тарханов, сын великого Тарханова, – ассистент. Раевский позже стал работать в ГИТИСе, а к нам на курс пришел А.М. Комиссаров.
И вот сидим мы полукругом перед нашими педагогами, пьяные от сознания того, что мы – мхатовцы, на груди каждого – эмблема с белоснежной чайкой, нам говорят правильные слова о Станиславском, Немировиче-Данченко, о предназначении актера, об этике мхатовской…