Неужели это я?! Господи... — страница 31 из 60

Я сижу в синем бархате партера зрительного зала БДТ на спектакле по пьесе Володина «Пять вечеров» в ошеломлении от пришедшего понимания: то, что казалось мне нужным, радостным, интересным, – успешная премьера, выпивка с друзьями, первомайские демонстрации, октябрьские застолья, общие собрания, да все, все, из чего состояла наша повседневность, – чушь собачья по сравнению с тем загадочным и прекрасным, что испытывают эта маленькая работница ленинградской чулочной фабрики и ее возлюбленный, бывший сокурсник. Что именно эта коммуналка и является центром Вселенной, а люди, населяющие ее, – солью земли.

Не кремлевские кабинеты, не парторги, изрекающие правильные мысли, не герои со знаменами, а именно они, эти люди, миллионы им подобных, ничем не приметных, неинтересных творят жизнь и являются единственным объектом пристального и любовного рассмотрения.

Выйдя из здания театра после окончания спектакля, я посмотрел на окружающее иными глазами. Так бывает, когда по весне вымоют оконные стекла и привычный унылый заоконный пейзаж вдруг засияет по-новому…

В Амстердаме, в музее Ван Гога, висят его ранние картины: «Едоки картофеля» – вполне реалистичная бытовая сценка из крестьянской жизни, работы парижского периода, подражание японцам… И вдруг – о чудо!! – будто нашатыря нюхнул, промыл глаза, – и – сияющий свежий букет нарциссов и дальше, дальше – тот самый Ван Гог, глазами которого мы смотрим теперь на окружающий мир!

Так и «Пять вечеров». Товстоногов, Сирота, Шарко, Копелян, Макарова, Кузнецов, Лавров, Николаева – это они заставили меня взглянуть по-новому на окружающее.

«Лиса и виноград» Гильерме Фигейредо.

Я уже жду чуда. И оно происходит. Яркое солнце раскаляет мрамор колонн и ступеней, глубокая синь неба и белый портик храма там, вдали… В этом полуусловном древнегреческом мире словно на шахматной доске идет борьба мудреца-раба Эзопа с Ксанфом, его хозяином-глупцом, претендующем на роль философа. И набившее уже оскомину слово «свобода» («Свободу Анджеле Дэвис!», «Славься, Отечество наше свободное…» и т. д.) приобретает вдруг какое-то космическое, всеобъемлющее значение.

И сжимается сердце, когда Эзоп бросается в пропасть, предпочтя смерть свободного человека жизни в рабстве…

«Санкт-Петербург, господа! Санкт-Петербург!» – протяжно провозглашает проводник вагона… При взгляде на странную фигуру человека в широкополой шляпе, закутанного в легкий не по зиме плащ, на то, как он притоптывает поношенными легкими ботиночками, в сердце мое проникает сырой мороз раннего петербургского утра, скрип ботинок по мерзлому снегу, бессонная ночь… «Идиот» со Смоктуновским.

Все это спектакли БДТ имени Горького, режиссера Георгия Товстоногова. Я смотрел их, затаив дыхание. И чудилось мне, что та самая мхатовская атмосфера радостного чуда, которая околдовала меня в Художественном театре, поселилась здесь, в Ленинграде, на Фонтанке…

Я видел в Ленинграде и спектакли в других театрах. Видел великих актеров – Симонова, Черкасова, Толубеева, неповторимого Меркурьева… Видел с их участием замечательный «Бег» Булгакова…

Но лишь один спектакль вне БДТ окутал меня мощной атмосферой – это «Оптимистическая трагедия», поставленный великим Товстоноговым еще в Академическом театре им. Пушкина (Александринке).

А БДТ… Я ловил себя на том, что, играя спектакли в Ленкоме, невольно начинаю подражать Смоктуновскому. Вытягиваю руки – как он в «Идиоте», так я в «Обломове», а это ни к чему…

«Я мечтал создать театр, который бы соединил в себе лучшее, что было в Художественном театре, в Театре Вахтангова и у Мейерхольда. И во многом это мне удалось», – говорил впоследствии Товстоногов.


В Москву меня тянуло непреодолимо… Белые ночи, проспекты, дворцы – прекрасны, но вспомнишь о Покровке, о Хотькове – сердце щемит… И так хочется туда, обратно, в уют. Приезжала часто мама, привозила бабушкины подарки: в коробке из-под ботинок – мои любимые жареные пирожки кирпичиком с красно-коричневой корочкой, с капустой. Одеяло верблюжьей шерсти: ее любимому Лелиньке холодно там, на севере…

И мы были готовы к отъезду в Москву – уже были во МХАТе, беседовали с Прудкиным, Кедровым. Любимый наш Леонид Викторович Варпаховский (с ним мы репетировали «Дни Турбиных» в Ленкоме; спектакль впоследствии был запрещен Ленинградским обкомом КПСС) уже приглашал к себе в Ермоловский, потом в Малый… Москва, кривые и теплые улочки-переулочки ее, Чистые пруды, все такое родное и любимое с детства – было совсем рядом.

И вдруг – Товстоногов пригласил в БДТ. В БДТ, чья сцена согрета невидимым присутствием белоснежной мхатовской Чайки.

И мы остались в Ленинграде.

Я думал, что ненадолго. Оказалось – на всю жизнь.

Театр Товстоногова

Первая моя роль в БДТ – Степан Лукин в «Варварах» Горького.

Дебют. Оглушительный провал. Провал, надолго выбивший меня из колеи…

Атмосфера закулисья БДТ, того самого БДТ, который околдовал меня со сцены, с самого начала подавила меня…

Полутемные коридоры, низкие своды актерских гримерных… Старые стены театра источали атмосферу страданий, радостей, пота и отчаяния многих поколений актеров…

Взаимоотношения между артистами ничуть не напоминали братское общение актеров покинутого нами Ленкома. Уровень требований здесь был значительно выше, чем в Ленкоме, и слабости, необязательность жестоко карались.

На репетициях царила напряженность, эгоистическим (и вполне понятным!) желанием каждого было понравиться Товстоногову. Все знали: две-три неудачные репетиции, и он снимет с роли. Тогда – под откос, смотреть на удаляющиеся красные огоньки поезда под названием «БДТ».

И, попав в эту новую, гнетущую (меня, видимо, одного) атмосферу, я вновь испытал давно забытый со времен Студии МХАТ груз ответственности. Ведь это не Ленком! Это ведь почти МХАТ!!! И потом: «нет маленьких ролей…» Я должен показать, что и в этой крохотульке я – артист!

Я репетировал, старался изо всех сил, делая все «по системе», прочел всего Бакунина, Кропоткина (революционер!), копал вглубь… а толку – ноль! И чем больше я старался, – тем больше был зажат, беспомощен, неорганичен…

И казалось мне, что многие (и Товстоногов в первую очередь) смотрят на меня косо, недоброжелательно. А может, так оно и было… Конкуренция была высочайшая: а что этот новенький, только место занимает, да еще и без корней ленинградских – ни друзей детства, никого…

И я на репетициях краснел, бледнел, стеснялся самого себя.

Премьера прошла с бешеным успехом.

О Тане заговорили не только в Ленинграде, но и в Москве! И все – Луспекаев, Стржельчик, Лебедев, Шарко – обласканы были прессой. А мне в глаза старались не смотреть…

И кошмар этот надолго поселился в моей душе и возродил самые скверные мои качества – абсолютное неверие в свои способности, тупое, словно топорный обух, чувство подавленности и тоски, потный ужас от крика режиссера, позорную рабскую стыдливость.


– Олэг! Снимите, в конце концов, эту вашу птичку! Вы же не во МХАТе работаете!!

Это Товстоногов, блестя стеклами роговых очков, требует, чтобы я снял с лацкана пиджака мою мхатовскую Чайку… Почему, зачем? Он ведь не понимает, что эта Чайка – единственное, что осталось у меня от моей мечты, – белоснежная птица в окружении шехтелевских завитушек с надписью «МХАТ»… Он ведь не знает, с какой гордостью мы, студенты, носили этот медный надраенный прямоугольничек.

Что-то я пробормотал, краснея, в защиту Чайки; Товстоногов отвернулся, недовольный…

Мы репетировали пьесу Володина «Моя старшая сестра». Таня – в главной роли Нади Резаевой, у меня малюсенькая роль режиссера Медынского, молодого театрального энтузиаста. Вначале он заставляет комиссию принять Надю в театральный институт, а затем, уже в театре, после ряда неудач разочаровывается в ней и отказывает в помощи, но после удачной Надиной роли радостно восторжен.

После премьеры все получили восторженные комплименты, а я…


«И вновь я не замечен с Мавзолея…» Помните эту строчку-стихотворение Владимира Вишневского? Так вот, с Мавзолея, на трибуне которого – Товстоногов и вся театральная рать Ленинграда, меня просто не заметили… Да и что замечать-то?.. Был я зажат, естественно, да и комплекс неполноценности работал во всю мощь: жена – ведущая актриса, играет не первую главную роль, а ты, Олежек, опять в дерьме… И надежд никаких. Серая бездарность. Позор и стыд.

И вот – мы на гастролях в Москве. В каком же виде я предстану перед своими?!

Это первые товстоноговские гастроли в Москве. Привезены лучшие его спектакли; все имеют бешеный успех. Таню носят на руках: тут и ВТО с капустниками в нашу честь, и цыганские рыдания по ночам, и груды цветов и приемы на уровне министра культуры СССР Фурцевой. Она опоздала в ресторан гостиницы «Москва», где проходил прием, минут на сорок, объяснив это тем, что в Кремле у нее была беседа – тут она многозначительно подняла взгляд на потолок – с ним… ну, вы понимаете… и все сделали многозначительно-понимающие лица…

Тут же Ливанов с фужером, Пруд кин, Марецкая, Белокуров (мой любимый Чичиков из «Мертвых душ» мхатовских):

– Пейте, пейте, Танечка, вашу славу! Пейте, пока молоды! – И цельным заглотом весь фужер – хххэ-эть! И – огурчиком, огурчиком!

Должен сказать, что весь этот триумф был абсолютно закономерен – Товстоногов действительно первый своими спектаклями обратился к теме реального человека, сломал многометровый лед фальши социалистического реализма и заговорил о том, что волнует всех здесь, сейчас, заговорил на новом, свежем театральном языке…

Так вот, играем мы спектакль «Моя старшая сестра» на сцене Центрального Детского театра. Играем в Москве в первый раз. Зал забит до отказа. На люстрах висят. Весь московский театральный люд! В зале – бабушка и мама… Боже, как жаль их!..

И вот сцена экзамена. Главное – проскочить незамеченным. Очень смешно играет Штиль абитуриента – читает Чацкого, а сам коротенький, мускулистый, этакий Швейк…