— Выпьешь?
Виктор отодвинул водку. Бутылка качнулась и чуть не упала. Люба гордилась каждым его отказом, не раз говорила гостям, друзьям и родственникам, кто ее Витюшенька не пьет, во всяком случае, пьяным ни разу за три года семейной жизни не бывал. Теперь она не знала, куда деть эту бутылку, вертела в руках, поставила на холодильник, убрала в шкаф.
Ему хотелось побыть одному. Надо так ей и сказать, подумал он, но не сказал, говорить было трудно, даже губы разлепить. Как при морозе в 55 градусов. Виктор сидел, деревенел, потом разулся и, мягко ступая в белых шерстяных носках, прошел в их единственную комнату. Лег на тахту, лежал с открытыми глазами, думал — лучше всего думалось дома, — заново перебирал все происшедшее за последние двое суток. И вдруг понял: в разговоре за выпивкой обсуждали одно и то же — как лучше замести следы и обмануть... «Кого обмануть? Жену? Управление? Нет, — тут же прыгнула мысль. — Не жену. Государство!»
Странно, ох как странно оборачивается дело: он промолчал, не радировал, бригада и начальство будут молчать, ему помогают выйти сухим из воды, и все не так, как он представлял по дороге на базу. Разве так спешат на выручку, делят беду пополам? Помощь их похожа на откуп, да-да, откупиться от его беды, чтоб не попасть в свою. Тот же Пилипенко полетит, какой же ты инженер главный, если у тебя буровая сгорела? Вместо коллективизма получается круговая порука. Вот как шиворот-навыворот, вот как... А что, если?.. Взять да пойти к прокурору и сразу, без этой суеты, признаться? Так и так: сгорел. Судите. Меня одного, я недоглядел.
— Ну и что? — возражал он себе. — И отдадут под суд. Как пить дать, отдадут. Лет пять припаяют. Тысячи немалые, подвергал опасности жизнь рабочих. Там не посмотрят, что молодой, что член горкома, что премия всероссийская. Посадят — и привет горячий! Пиши мне письма мелким почерком.
Так что же — я полезнее живой или мертвый? Что лучше: восстановить и работать или осудить и списать за государственный счет?
Виктор ворочался с боку на бок и, чтоб удостовериться в реальности происходящего, црошептывал каждую мысль:
— Они боятся. Боятся и страхуются. Если что — сразу пойдут на попятную — и вот она, докладная! И гори ты один. За нарушение ПТБ, за халатность, умолчание, убытки. Почему не радировал, спросят... Да чего там? И их понять можно. Вон какую ответственность взяли на себя. А вина-то моя... Да и Сергеев небось раньше меня сообразил, что тому же государству выгоднее, если лил восстановим буровую. Но по закону...
Мысли переключались на другой лад: конечно, парни не выдадут. Никакого навара выдавать. Случись утечка — на одном Луневе дело не замкнется.
До сих пор он все время находился на людях —.перед бригадой, начальством партии, перед снабженцами Мирного, и не мог ни минуты побыть с самим собой, осмыслить происшествие наедине. Он и сейчас был не в состоянии охватить все последствия пожара, все возможные варианты своей судьбы и судьбы буровой. Ему бы действовать, действовать безостановочно две недели подряд, продолжать тушить свой пожар. Но вот вынужденная остановка, и мастера трясет из-за этого холостого бега на месте, а день, один день из четырнадцати отпущенных, уже прошел! А еще был страх. Лунев давно забыл это детское чувство, это ощущение перед дракой, перед самым первым ударом. Гигантских размеров тело и неизбывное здоровье кому угодно внушали уважение к нему, жизнь была добра, а он счастливчик, вот почему лишь сейчас обнаружил, что драки бывают и нешкольные. Страшило не случившееся той ночью, а будущее — предчувствием чего-то неизбежного и тяжелого, как если бы ему сказали, что завтра произойдет новый пожар, да такой, что уж конец!
— Что случилось? — участливо спросила жена и обняла его за шею. Виктор еле удержался, чтобы не скинуть ее руку: раздражало и участие, и голос, каким говорят с ребенком, и рука, все было фальшиво и не к месту.
После родов жена очень изменилась — растолстела так, будто его стройную девочку Любаню подменили какой-то дородной тетей. Она вся ушла в заботы об Иринке, от мужа отдалилась. И хотя главным словом для нее по-прежнему была «работа», в чем состояла эта его работа, Люба не задумывалась.
Он сдержался, потихоньку снял ее руку и даже ответил:
— Авария.
Это неточное слово, которое искажало происшествие и ничего не говорило о неизбежном и неопределенном завтра, бесило его. И больше всего страшила вот эта неопределенность: дадут ли восстановить? Успеет ли? Кроме того, Виктор уличил себя — ведь сейчас перед женой он подыгрывает своему горю, преувеличивает свои чувства, как это бывает при чьей-нибудь смерти.
Он резко поднялся.
— Куда?
— К Пашке.
— Не ходи-и-и.
Люба не знала, почему говорит так протяжно, по-бабьи, как жены, не пускающие своих мужей в драку, она думала, не пустить его сейчас — ее женин долг.
— Надо.
— Поздно уже, завтра сходишь.
— Поздно будет, когда посадят.
Тут она заплакала, и за эти дурные бабьи слезы хотелось не обругать и не одернуть ее, а ударить. Виктор выскочил из квартиры, одеваясь на ходу.
На улице он наконец вздохнул полной грудью, в голове посвежело. Заметил, что сверху опускается понемногу обычный при морозе в 40—45 градусов густой якутский туман. Значит, мороз усилился. Все было против мастера. «Хряпнет полсотни, работать нельзя!» — злился он.
Луневу нужно было действовать, действовать немедля, сильно, размашисто, быстро — иначе, он чувствовал, перегреется, перегорит. Бездеятельность душила. Виктор понимал: незачем поднимать Павла среди ночи, но это было действие, маленькое, пусть ложное, а действие, и крупно вышагивал по полутемному городу без огней в окнах. Он кинулся к своему брату инстинктивно, не столько за помощью, сколько затем, чтобы поделиться тяжестью.
Павел Сидельников (братья носили фамилии разных отцов) жил неподалеку, в таком же доме на сваях, на две квартиры, в пяти минутах ходу от Луневых. Дойдя, Виктор пожалел, что путь уже пройден и нет впереди двадцати километров с полной выкладкой за плечами.
Павел не спал, хотя уже лег, и вышел к нему па кухню.
— Ты чего? — спросил он вместо приветствия. И усмехнулся: — Ночевать?
Старший на три года, он в отличие от младшего брата был сух и худ, хотя кость имел тоже широкую. На первый взгляд они казались ровесниками, но, приглядевшись, можно было заметить, что Павел выглядит не старше, а старее: лицо нездорового цвета, под глазами скапливаются морщинки, и кожа сделалась похожей на сухую пленку, пергамент, тронь — порвется. Волосы мысом выходили ко лбу — на Севере, как известно, седеют и лысеют быстро. Если до двадцати лет разница в возрасте выходила обычно в пользу старшего брата и Виктор прислушивался к нему как к отцу, то после двадцати преимущества оказались на стороне младшего. В отношениях братьев появилось полное равенство. Одно тревожило Виктора: Павел начал запивать, крепко, и маленькие дозы уже совсем не брали его. Пьяный, он походил на своего отца, первого мужа матери, с которым она развелась как раз из-за этого, и младший брат тревожился за старшего.
— Выпьешь? — спросил Павел и не огорчился отказом. Приход брата и без того был для него поводом. — Тогда я...
Он перекинулся назад, махнул рюмку. Виктор сел за кухонный стол и рассказал все как есть, не прерываясь. Они курили сигарету за сигаретой. Вышла жена Павла Галина, приготовила чаю и снова ушла, видя, что разговор трезвый, деловой и серьезный. Она не скрывала своей симпатии к Виктору, считала, что младший брат вырос куда лучше старшего, но Любашу недолюбливала и за глаза называла недотепой и курицей. Между братьями, несмотря на холодок меж их женами, взаимопонимание было полное. Их часто ставили в пример родным, но недружным братьям. Трудно было поверить, что это дети не одного, очень хорошего отца. Глядя на них, любой позавидовал бы их умению горой стоять друг за друга. Как это часто бывает, выбор Павла повлиял на выбор и Виктора, и их сестры Ольги — они тоже пошли служит геологии. Олюшка еще училась в техникуме, по писала, что ждет не дождется, когда наконец все трое снова окажутся рядом.
— Да-a, влип ты! — задумчиво сказал Павел. — А втихаря, этсам, без начальства не мог восстановить?
— Хуже вышло бы. Ездил бы, побирался по партиям, кто-нибудь да стукнул бы: мол, погорелец Лунев-то. Тогда совсем сливай воду.
— Верно, начальство любит, чтоб докладывались.
— Они поговорили о бригаде, запчастях, о том, как Виктор думает восстанавливать буровую.
— Может, тебе еще что из дефицита нужно? Я бы, может, на шахте достал.
— Я дам тогда знать.
— Только не звони.
— Я своего парня пришлю. Так надежнее. Был бы верующим — свечку бы поставил, чтоб ни одна душа не вякнула.
— Слышь, может, мне отгулы взять? Недели на две как раз наскребется. Помог бы смонтировать.
— Нет, Паш, ты сразу на себя внимание обратишь. Расспросы начнутся: чего приехал? Ты лучше отсюда мне пособи. С Кузьмичом надо дружбу завести, понимаешь?
— Это в управлении, что ли? Замначальника у Окунева?
— Он. Если дым сюда дойдет, то сначала до него. А ты с ним уже по петухам. Сам знаешь, в любом законе есть верхний предел, а есть нижний. Глядишь, Кузьмич — раз! — и по нижнему проведет. Но гляди не проговорись раньше времени. Ни о чем не проси, просто держи с ним контакт. Просто в друзьях, и точка. Понял?
— Это запросто! — оживился Павел. — Ты все, что надо, говори, мы тут с Галкой провернем. Денег не надо?
— Деньги есть. Но держи наготове: мало ли, скажут, за свой счет оплати.
— Парни у тебя там надежные? Нс трепанут?
— Надежные вроде.
— А начальство?
— Ну, начальство... Правда, пока мы, значит, совет держали, главинж спрашивает: не посажают нас за укрывательство?
— Видишь! — Павел даже поперхнулся, налил рюмку и снова махнул ее, откинувшись корпусом. — Видишь! А ты говоришь. Трусит!