НЕВЕЧНАЯ МЕРЗЛОТАГлава первая
Вместо мартовского дождя, какой провожал их двое суток назад в Свердловске, здесь встретила январская морозная и безветренная погода. Тишина стояла такая, что скрип снега под ногами казался оглушительным. Самолет приземлился, видно, на речном льду: аэропорт да и весь поселок цепочкой белых домов возвышался на берегу. В сиреневое чистое небо вписались четкие мачты и антенны, черно-белый указатель ветров, похожий на юбку, и контуры вертолетов, стоящих на выпуклом пригорке, за которым только промерзшая до звона синева. Рядом с вертолетами так же контурно и контрастно выделялись памятники и оградки кладбища.
— Ну и место нашли вертолетам, — обронил Игорь.
— Что поделаешь, — мрачно сказал второй пилот, шедший рядом. — Им для стоянки нужно самое высокое и твердое место. Особенно летом, когда грунт ползет. Другого здесь не найти. Вот и приходится каждый раз перед полетом смотреть на то, что тебя впереди ждет.
На вертодроме Игорь Савельев заметил одинокие фигурки.
— Что это они там делают? Техники, что ли?
— И летчики и техники. Могилу в мерзлоте долбят. Друг мой разбился вчера. Полуянов, Сергей.
— Не знал, — сочувственно взглянул на пилота Игорь.
Перед зданием аэропорта виднелось несколько зеленых гусеничных вездеходов, чернела толпа встречающих. Один из вездеходов взревел двигателем, развернулся на месте и ринулся с довольно крутого берега под прямым углом к реке. Игорю даже показалось, что машина перевернется. Но вездеход не перевернулся, а, звеня траками и подняв облако сухой снежной пыли, лихо осадил с разворотом перед прибывшими. Многие пассажиры с радостными возгласами кинулись к нему.
— Газовики, — уважительно кивнул на вездеход второй пилот. — Машину к трапу подают. Короли Севера.
Он помолчал и продолжал о своем:
— Такая вот романтика. Север, попомни мое слово, он сам серьезный и серьезных уважает. С ним не шути...
Пилот вдруг осекся, попрощался и заспешил по второй тропинке вверх, на берег. На невысоком обрывчике, с которого, как на салазках, скатился вездеход, стояла девушка в оленьей шубке, отороченной белым дорогим мехом, и в песцовой шапочке. Игорю показалось, что это из-за нее так заспешил его попутчик. Взгляд девушки был пристален и печален. Тропинка была скользкая, Игорь чуть не упал, упустил из рук чемодан — от такого взгляда и от ее смущающей красоты. Необыкновенно чистое, белое лицо. Крупные серые глаза. Тонкий, чуть вздернутый носик, обрисованный, казалось, единой линией с бровями. Впрочем, красоту всегда трудно объяснить...
— Здравствуйте, — девушка поздоровалась первой, как его уже встречали в уральских деревнях. У нее был приятный, низковатый голос.
— Здравствуйте и вы! — весело-удивленно отвечал Савельев. — Вы кого-то встречаете? Но, по-моему, всех уже встретили...
Она молча вглядывалась в его лицо. Игорь даже усомнился в своей памяти: может, они когда-то были знакомы?
Ее голос прозвучал слегка разочарованно:
— Да. Я знаю, вы единственный с Большой земли.
Она отвела взгляд, и ему стало легче: трудно было смотреть в эти глаза долго.
— Ну, значит, он прилетит завтра! — заигрывающее бодро проговорил Савельев. Он поспешно придумывал какие-нибудь ходовые фразочки, лишь бы эта девушка по ушла. — А пока он не прилетел, расскажите-ка, где тут у вас культурный центр? Где кинотеатр «Россия»? Сокольники?
— Говорить со мной в таком тоне не советую, — тихо, но твердо отвечала девушка.
— Простите, я просто разучился знакомиться. Не подскажете ли, где здесь база экспедиции номер сто шестьдесят три?
— Идемте, нам по пути, — степенно, даже величаво кивнула она. — А знакомиться в наше время очень даже просто. «Не будучи представлен вам, позволю себе рекомендоваться...»
— ...Игорь Савельев, — продолжил он, с интересом обнаруживая за броской ее красотой еще и ироничный ум.
— Катя Русских. А что привело вас сюда, на Север? У вас, что же, профессия геодезиста?
— До сих пор у меня ее не было.
— Тем более — почему именно Север? Потому что многие нынче летать стали?
— Нет, другое. Долго рассказывать, — отмахнулся было Игорь, но Катя была не из тех, кто позволит пренебречь своим вопросом.
— Долго? Что значит «долго»? Времени нам хватит.
Катя так ответила, что ему неожиданно для самого себя стало боязно потерять ее интерес или не оправдать его. У нее оказалось редкостное сочетание простоты, обаяния и какой-то неясной строгости, и Савельев понял, что вместе они способны заставить кого угодно, последнего бродягу, почтительно относиться к ней.
Поглощенный неожиданной встречей и разговором, он сначала не обратил внимания на то, что, едва они двинулись по дороге вдоль поселка, растянувшегося километра на четыре, следом за ними тронулся один из вездеходов, стоявших у здания порта. Этот, не в пример тому резвунку, еле тащился метрах в пятидесяти позади них.
— Наверное, я неудачник по представлениям Большой земли. Всю жизнь только и везло, что на одни подделки. Целую коллекцию собрал...
Катя подалась вперед, быстро взглянула сбоку, словно ослышалась:
— Подделки? Это интересно. В самом деле, на мир можно и так посмотреть: истинное и мнимое. Ну и что же в вашей коллекции?
— А что, у вас тут принято сразу по прибытии рассказывать автобиографию? — насмешливо и довольно холодно отвечал Игорь. Он тут же пожалел о том, что так повернул разговор, но Катя не обиделась, она сказала:
— Воля ваша. Я просто поняла, что вам жилось несладко.
— Они шли теперь молча, Савельев считал шаги и насчитал их сто шестьдесят.
— Что вы все оглядываетесь? — спросила Катя.
— Да вездеход... что-то и не отстает и не обгоняет.
— Телохранители, — усмехнулась она. — Не обращайте внимания, вы вне угрозы.
— А вы?
— Тем более, — твердо и уверенно отвечала новая знакомая.
— А в коллекции — многое... Сидит бездарный человек и делает вид, будто незаменим в большом и важном деле. Хоть дела никакого, одна игра. Не хватает честности признаться себе в этом и оставить.
— Вам, Игорь, стало быть, хватило?
— Бросить—еще не выход. Но надеюсь, что честности мне все-таки хватило. Или подделки под оригинальность: а ну-ка, выкину я что-нибудь этакое... отличусь! И всеобщая подделка под веселье...
— Этого я тоже насмотрелась. И что же еще у вас тут? — она указала на чемодан.
— Странный разговор, вы не находите?
— Отчего же, если мы понимаем друг друга. Так что еще? Фальшивая любовь, конечно?
— Имитация любви, я бы так сказал. Вот почему-то модными стали супружеские измены... так просто, дай-ка и я тоже.
— Только не об этом, — попросила Катя. И сразу же перевела разговор: — А у нас тут многие играют сильных. Мужественных. Ну таких, прямо — первые колонисты Америки. А другие, наоборот, пропащих. И все-то он видел, и жизнь у него конченая, и не видать ему Большой земли... Хотя простительно, если маскируют свою слабость. Послушайте, а вы странный человек! Все мне до сих пор только о своих геройствах рассказывали. Уже страшно знакомиться, так и ждешь, что новый супермен перед тобой окажется. Но адрес вы выбрали верно. На Севере немало настоящего. Многие, правда, по городам тоскуют. Одна моя подруга взяла и улетела в Салехард на субботу и воскресенье. Зачем, вы думаете? Просто по улицам побродить, на людей посмотреть. Меня звала... Скажите, а это правда, что... в городах есть такие буфеты, куда бросаешь монету, и в стакан вода льется? — засмущавшись, спросила вдруг она, и Савельеву показалось, будто теперь ослышался он. «Неужели еще есть такие? И вовсе не меня она хотела расспрашивать — ей самой выговориться хочется кому-нибудь», — думал он.
Потом Катя задавала десятки вопросов о городской жизни — она еще ни разу не бывала дальше Ямала, училась в Салехарде, и большие города с их фантастическим укладом жизни существовали для нее лишь в кинофильмах, книгах да рассказах приезжих. Она слушала Игоря с напряженной и застенчивой улыбкой, как ребенок, который и верит и сомневается: а не шутят ли взрослые?
— А вон там клуб, в нем моя библиотека, — показала она, чтобы, видимо, снова сменить тему. — А впереди, видите — мой домик. Мама умерла, и я теперь одна живу. Он один такой во всем поселке. Там, дальше, на окраине— бараки вашей экспедиции. Страшное слово «барак», правда?
Савельев пожал пленами: слово как слово.
— Тогда я спрошу вас об этом позже.
Впереди, около почты, десяток крупных собак с глухим рычанием, без лая, напали на прохожего ненца в малице. Ненец замахал руками и закричал, но помощи не потребовалось, собаки быстро оставили его.
— Это они оттого накинулись, что оленьи шкуры не совсем хорошо выдублены и пахнут мясом, — пояснила Катя. — На Севере не принято кормить собак, когда на них не ездят. Летом они рыбу ловят, зимой — куропаток вокруг поселка да еще пасутся возле рыбозавода. Иногда нападают и всерьез — на пьяных, поскользнувшихся, а еще на детей. Это страшно.
Первое, что поразило Игоря здесь: на поселок в сто домов приходилось пять сотен лаек, волкодавов, ездовых собак. Невольно подрагивали колени, когда встречал взгляд желтых глаз старого волкодава.
— А что это за мех на вас?
— Лебяжий. Я не могу, когда лебедей убивают, даже слышать об этом не могу, но вот этого отбили у волка и пристрелили из жалости.
— Впервые слышу, что у лебедей мех.
— Да, мех. — Катя взглянула снисходительно, как, видимо, смотрел он, рассказывая об автоматах газировки. — У лебедя все брюшко выстелено мехом. А потом уже пух и перья. Только никогда не убивайте их, мясо все равно несъедобное, сладкое, а убивать из спортивного интереса глупо.
Они остановились около ее бревенчатого домика со снежными завалинками высотой по самые окна. Крыльцо, ставни, наличники, чердачный треугольник были голубыми, и этот цвет делал дом веселым.
Как только они остановились, волочившийся сзади вездеход вдруг на огромной скорости промчался мимо, совсем рядом с ними. За небольшими скошенными стеклами не разглядеть было лиц.
— Не соскучитесь, — сказала Катя. — В вашей экспедиции все веселые.
— Катя, вы часто приходите в аэропорт? Только не говорите «я люблю самолеты».
— После зимовки так хочется новое лицо увидеть, с новым человеком поговорить, — просто и откровенно призналась она. — Прощайте.
— Прощайте, — автоматически ответил он и спохватился, что не условился с Катей встретиться снова, но было уже поздно. Расставшись с ней, Игорь задумался: а с какой это стати, Игорь-свет-Кириллович, стал ты так откровенен с незнакомыми людьми? Давно ли на слова разговорчивого попутчика в такси, в большом южном городе: «Знаете, я думаю...» — именно ты, Игорь Савельев, отвечал: «А мне неинтересно знать, что вы думаете».
Да, и такое бывало. И вот чуть ли не исповедь! Странно: у нее власть над людьми! И она, кажется, привыкла к своей власти, снежная королева, да и только! Завтра приду к ней в библиотеку...
* * *
Когда он получил причитающееся обмундирование на складе экспедиции и нашел себе место в одном из бараков, было уже темно. Он поставил раскладушку, которую долго выбирал в куче списанных, постелил спальные мешки. Спальников выдали сразу два — один новый, с чехлом, полосатый, как матрац, другой черный, широкий, сплющенный. Долго с интересом разглядывал меховые носки: таких чеботов пока не встречал. Резиновые сапоги к лету, валенки максимального размера — он, южанин, надел их впервые.
— Эге, да у нас гости!
— Не гости.
— К нам? Сегодня прилетел? — Хозяин комнаты протянул руку: — Новиков, Владимир.
Зеленый ватник, меховые брюки, валенки в снегу, олений треух.
— Игорь. Не к вам, наверно. У вас, говорят, своих полно, бригада укомплектована. Начальство решит, к кому.
— Смотри сам, конечно, но не вздумай идти на нивелировку. Сложная работа, хоть и нормы маленькие. Ни шиша не заработаешь. Иди на строительство. Трудно, но денежно. Да ты парень крепкий.
— Что за строительство?
— Вышки в тундре ставить. Четыреста дубов в месяц — гарантия. Парни, Ванька не приходил?
— Нет.
— Пьянствует опять? Не возьму в поле!
Они заговорили о своем. Владимир почти затемно вернулся из полетов — разбрасывал с вертолета бочки с горючим («с горючкой» — говорил Володька) для вездехода по маршруту, каким предстояло идти в ближайшее время. Игорь поинтересовался, в чем заключается работа бригады Новикова.
В сети больших геодезических знаков, похожих на нефтяные вышки, но деревянные, бригада ставит малые — реперы. Репер представляет собой всего-навсего маркированную железную трубу, вкопанную в землю, в мерзлоту. И над ней — треножная веха. Вокруг — окопка. Нужно это, как и строительство знаков, для нивелировщиков, наблюдателей, которые берут отсчеты, «привязываясь» к центрам знаков. В рассказе Новикова это выглядело гораздо сложнее, потому что он употреблял непомерное количество всяких «ориентирных», «триангуляций», «визирных». А если проще: для разработки тюменской нефти нужна точная карта. И хоть давным-давно нет на земле белых пятен, сделать ее не так-то просто. Чтобы сделать карту, в тундру брошены десятки бригад, вездеходов, сотни людей, для которых полярная авиация и ледоколы везут бензин и консервы, сталь и сухари, обмундирование и приборы.
Отворилась дверь, и вошел пожилой человек в очках. Очки напоминали пенсне благодаря незаметной, тонкой оправе и придавали лицу интеллигентный вид.
— Это безобразие, безобразие, — приговаривал он потерянно. — Это не люди, я не могу там, это невыносимо, невыносимо.
— Что такое? — с металлом в голосе спросил Новиков.
— Они собаку зарезали, там все в крови, ужас какой- то, и уже варить хотели, а потом пришли техники, и, по-моему, там драка будет.
— Ладно, ладно, — сказал Володька начальственным тоном. — Я сейчас пойду цэу отдам, я там разберусь, а ты сиди или спи у нас. — И пригласил Игоря: Пошли, акклиматизируешься малость.
Игорь пошел.
— Кого только нет в Заполярье! — говорил по дороге Новиков. — Этот вот, в очках, настройщиком пианино до экспедиции работал. У сейсмологов двое кандидатов наук мерзлоту долбают, рабочими. Проштрафились. А ты, часом, не кандидат?
— Кандидат.
— В депутаты или на пост президента?
— Президента.
В одной из комнат соседнего барака было накурено, людно и шумно, и чьи-то руки резали строганину, поставив окаменевшую от мороза рыбину носом в столешницу. Володьку сразу заметили, стали рассказывать о судьбе бедной жучки, а Игорь стоял, привалившись плечом к косяку, вспоминал Катин вопрос: «Страшное слово «барак», правда?» — и раздумывал: уйти сейчас или позже?
— Нет, ты скажи! — допытывался скуластый и розовощекий парень. — Ты зачем Велика ухайдокал? А?! Ну, Малай ладно, он привык собак есть, у них это национальное блюдо. А ты? А?!
— Ребята, ребята, — пытался оправдаться виновник, темнолицый парень Семен. — Я вам честно скажу, да? Честно скажу — я не резал, один Малай, я только держал. Вы только не это, не все сразу, да? Почему согласился держать, да? Ну, на Север приехал, да, давай, думаю, собачатины попробую — романтика ж!
Странно прозвучало в этой чадной комнатушке, над зарезанной собакой слово «романтика». Закончилось миром. Под шумок Савельев вышел на улицу. Направо светился поселок редкими огнями, неуютными от разошедшегося на ночь ветра. Налево чернела воющая пустота. Ощущение - «это край земли» — было страшным, как в детстве, на секунду Игорь испугался, что «туда» можно упасть. На ледяном сугробе стая собак грызлась из-за остатков Белика.
Когда он вернулся в свой барак, настройщик испуганно вскочил:
— Ну что там?
— Судят, ответил Игорь. И, раздеваясь, спросил: — А вас что сюда привело?
— Жизнь, растерянно, будто его в чем-то уличили, ответил настройщик. — Жена у меня погибла. И я тут, конечно, виноват. Она часто говорила, что она не пианино, ее не настроить... Вот, не смог.
На него было больно смотреть, хотелось выругать за то, что он такой неприкрыто-откровенный, неприспособленный. А настройщик снял зачем-то очки и сделался без них совсем беззащитным. Вскоре он затих в двойном спальнике, но уснуть не мог. Видно было, что он боится сходить за своей раскладушкой, боится раздеться: так и лег в ватнике, подложив под голову пимы и шапку, боится завтрашнего дня и выезда в тундру.
Игорь уже засыпал, когда пришел хозяин пятой койки, тот самый Ваня, о котором спрашивал Новиков.
Он был огненно-рыж. Шепелявя и икая, Иван сообщил:
— Жене подарок купил. У нее завтра день рождения, то есть нет, вру, через месяц, но тоже первого апреля. Нет, вру, мая, нет... фу, ёшкино горе, совсем забрался, заврался. Гляди, кто не спит: во, нарцисер, нет... серенес, во даю, а? — удивлялся он себе. — Нека, не серенес, а этот, как его... фу, черт, ёшкино горе, этот... щипчики, в общем! Один там такой хороший, патроны пыжевать — эп-ля! — подошел бы.
Он показывал несессер, как детям конфетку, поворачивал его в воздухе. Потом долго рылся в карманах, нашел алую ленту и еще дольше негнущимися от мороза и алкоголя пальцами пытался завязать бант. Банта не получилось, Иван сполз на раскладушку, минуты две покряхтел в холодном спальнике, потом вылез наполовину, серьезно и шепеляво сказал:
— Завтра в тундру. Бррр, братья.
— Последним пришел Новиков, пнул валенок Ивана, снял треух, как над усопшим, и изрек:
— Больше пи копейки не дам. Слышь ты, начальник тебе говорит. А ты чего не спишь, Игорь? Правильно, не спи. Все равно завтра в двенадцать встанем — база, одно слово. З-зато в тундре не поспишь. Строганину ел? 3-завтра всех накормлю строганиной. Э, да и ты не спишь? — он увидел настройщика. — А они там тебя ищут, с ног сбились. Семен убить хотел, говорит, это он нас выдал.
Настройщик спрятался в мешок и тихонько шмыгал носом.
А Игорю вспомнились самые первые впечатления от Севера. Он ждал экзотики еще по дороге сюда и находил ее всюду. Первого оленя он увидел в Салехарде. Олень был запряжен в легкие санки из белых, некрашеных очень тонких палочек. Это и были нарты. Олень оказался серо-бежевым, низкорослым, с черной кожицей носа и тонкими, как палочки нарт, белыми рогами: четыре ветви, разделенные попарно, и отростки, тянущиеся вверх, похожие на пальцы, держащие невидимую чашу. Рядом стояли двое ненцев, один разложил на мешковине мороженую рыбу и белые пушистые шары куропаток, другой, непонятно — мужчина? женщина ли? — продавал сувениры Севера: фигурки людей и оленей из кости, деревянные раскрашенные статуэтки, похожие на божков. Малицы, подпоясанные так, что верхняя часть перевешивала нижнюю, были украшены затейливым орнаментом из коричневых и белых квадратиков кожи. Руки принимали деньги в прорехи, доставали нужное, шевелились сами но себе, и это делало фигуры странными. Глаз почти не видно, сказалась вековая привычка щуриться от блеска наста, а там, где капюшон открывал лица, виднелась кожа шоколадно-багрового цвета. «Как можно получить такой загар в Заполярье?» — недоумевал Савельев.
Снег в Салехарде гулко хрустел под ногами, он лежал на дощатых помостах. Мальчишка в свитере, шапке, валенках уже вытащил велосипед. Красный велосипед на крахмальном снегу, неуклюжие попытки проехаться, фиолетовый нос с двумя блестящими ручейками. На запряженных тройками оленях подъехали парни и девушки моложе его, Игоря. Они остановились у столовой, взяли по три порции пельменей и по бутылке кагора к пельменям. Им было жарко, весело, этим дипломникам оленеводческого техникума, и Север был для них иным, чем для него, — привычным, обжитым, может, даже любимым. Вспомнились сквозь сон симпатичные молодожены, они и свадьбу здесь играли, подумалось тогда, больно шевельнулась мысль о своей неудавшейся семье. Подруга Кати Русских ездит в Салехард на субботу-воскресенье, а сама Катя приходит встречать самолеты — это же крайняя степень одиночества. И как понимать это многозначительное предзнаменование, эту недобрую примету: Север встретил его похоронами незнакомого летчика полярной авиации?..
С чувством тревоги и ожидания неясных перемен, радости знакомству с Катей новый член экспедиции № 163 Игорь Савельев уснул.
* * *
— Вы что, этого спирта не видели?! Дорвались, с голодного мыса приехали! Зайцев, твоего рабочего в милицию забрали! Это что ж за порядочки вы тут завели? Вот уж воистину, ничто не развращает так, как безделье. Немедленно заканчивайте сборы — и в тундру, чтоб я вас тут больше не видел!
Савельев приоткрыл было дверь, но у Скрыпникова набито битком. Да, бледный вид у техников — распекает начальник экспедиции.
На «пятачке» у столовой курили, балагурили, там всегда были самые свежие новости. Савельев вышел туда. «Старики», особенно те, кто зимовал на базе, оказались словоохотливыми. Три барака, дом конторы на самой окраине поселка — вот и весь круг разговора, вся экспедиция. Поэтому известия распространяются с телеграфной быстротой: прислали новый вертолет; Газпром открыл шесть новых участков; требуются буровики и помбуры; приезжают ленинградские геофизики; чья-то бригада осталась без вездехода, пришлось бросить в тундре; разбился Ми-6 полярной авиации.
И люди как на ладони. Через полчаса Игорь уже все знал и о знакомых и о незнакомых. Новиков — это цэу, только ценные указания, любит поруководить, поначальствовать. Зазнается, потому что хорошо работает и зарабатывает. Умен, но не в геодезии, тут у него самая простая работа. Говорили и о Кате Русских. Она из числа тех, кто, родившись в селе Ивановке, здесь крестился, здесь женился, здесь и соборовался. Катя выезжала только в ближайшие поселки со своей библиотекой, а так — весь мир умещался в коробке транзистора да книгах.
С детства была молчаливой, работящей, доброй и ласковой, несмотря на то, что мужчин готова стрелять за одни лишь взгляды. С детства же Катя возненавидела пьянство и панически боялась пьяных. Поговаривали, что мать ее умерла от белой горячки. Потому, наверно, ни на одном празднике Катя не выпила ни грамма спиртного. «Что, старой девой помереть собралась? — говорили ей поселковые женщины. — Поезжай в город, на Большую землю, с твоей красотой да в такой глухомани сидеть!»
Но даже зимой, когда от книг пухла голова, фильмы крутили по три месяца одни и те же и не было самолетов, завывали метели, даже тогда она отвечала: «А мне и здесь хорошо!» Лишь на двадцать шестом, выдернув прорезавшуюся в косе первую серебряную волосинку — на Севере быстро седеют — она позволила издали любить себя.
На «пятачке» все встретили Савельева как старого знакомого, расспрашивали, щедро рассказывали. Уже по одной такой повышенной общительности Игорь догадался: всему причиной — зимовка. И все говорили о начальнике. Как-то само собой получалось: «Прилетел Скрыпников», «Скрыпников сказал», «у Скрыпникова». Рассказывали, что десять лет назад он был начальником магаданской экспедиции, работал с лихими и бедовыми ребятами. Не кричит, голосом слаб, не командует, присматривается, но требовать умеет. Здесь второй год. Женат, дети и квартира в Свердловске, а жена, геолог, черт-те где, сам, наверно, не знает. Непьющий. Память на лица и разговоры потрясающая. В каждой бригаде за сезон побывает. Сам работает сутками, но и с других спрашивает. Да и как не работать — прежний начальник оставил перерасход в сто шестьдесят тысяч, вертолетами бригады в поле развозил, нормы занизил, шесть угробленных вездеходов бросил в тундре.
А Скрыпников за один сезон половину долга ликвидировал. Ввел жесточайшую экономию во всем. Отсюда и раскладушки, нуждающиеся в проволоке, и списанные в армейской части тулупы с десятком заплат каждый... Из-за этих тулупов все ветхое экспедиция стала называть «военным». Зимой Скрыпников выслал тракторы-«лаптежники» и вывез брошенные вездеходы. Отремонтировали, и ходит списанная техника. Вдвое сократил число спецрейсов, а то в прошлом году не знал, куда деваться: три Ила пришли из Березова, груженные вениками и метлами. Ничего не попишешь, был договор с полярной авиацией, а везти нечего. И так бывает вдалеке от Большой земли.
Поговорить со Скрыпниковым о назначении в бригаду в этот день так и не удалось, он куда-то улетел. Савельев отправился с рабочими Новикова в аэропорт разгружать прибывший транспортник с оборудованием и продуктами для экспедиции. Они сели в вездеход марки «кадилляк В. И. Новикова», как привычно и без шутливой интонации сказал Володька, и помчались, взметывая снежные буруны из-под гусениц. Длинные, широкие, приземистые, эти машины напоминали Игорю танки. А водитель так лихо рвал рукояти, заменявшие баранку, так разворачивал свой ГАЗ-47 на месте, что казалось, не вездеход разворачивается, а поселок перед ним.
Проезжая по мосту, они увидели Катю. Вездеход промчался мимо. Игорь машинально повернул голову, но вокруг был только зеленый металл, штампованные переборки.
— Вишь, какие кисоньки у нас водятся, — засмеялся водитель. — Сашки Каратая, Катя Русских...
— Никого не слушай! — перебил Новиков. — Единственная порядочная девушка на свете. Хорошо, что такие еще есть. Видишь, что кое-кому из них можно все- таки верить. А то вози свою «половину» с собой, даже в поле. А Сашка — болван. Целый год вокруг да около, предлагает жениться — она ни да, ни нет. Каратай сохнет и ни одну девчонку видеть не может.
— Видели — в черном. На похороны к Сереге, — комментировал водитель. — Говорят, любил он ее, летал всегда с ее фотокарточкой на приборной доске. А потом фотку вернул, полетел — и об скалы.
Игорь понял теперь, почему, встретив Катю, так резко оборвал разговор и свернул на другую тропинку мрачный второй пилот. Но не стал говорить ребятам о своем знакомстве с нею. У него была приятная тайна. Снова вспомнился лобастый, исподлобья глядевший на них вездеход, тащившийся по пятам. Нет, это не новиковский. Транспортник разгружали долго и до глубокой ночи возили грузы на склад, поэтому решение зайти к Кате в библиотеку так и осталось невыполненным. Глядя на голые барачные стены и «лысые» лампочки, Савельев опять представил себе, каково провести зиму на базе.
Десять месяцев зима,
Остальное — лето, —
хором пели за стеной.
* * *
На следующий день по пути в бесплатную экспедиционную столовую Игорь увидел у крайнего барака вездеход. Двое рабочих грузили в трюм инструменты, ящики с продуктами, рюкзаки, спальники. В середине марта такую картину можно было наблюдать каждый день: бригады одна за другой уходили в поле, начался сезон. Как успел узнать Савельев, большинство бригад начинали подготовку к выезду в тундру еще с января. Но некоторые напускали на себя бедовую лихость — «нам все нипочем!» — и начинали «сборы» с прощальных застолий. Даже новичку видно стало, что экипаж «семерки» — из последних.
— Куда едете?
— В тундру, куда!
— Меня возьмете?
— А ты ничей? Если Скрыпников разрешит, поехали. У нас двоих не хватает.
Говоривший это, рослый, кряжистый парень Юрий Каюмов был водителем вездехода. Краснощекое лицо, заросшее трехнедельной щетиной, маслилось блином. На Каюмове было надето не меньше трех свитеров. Вместе с Игорем он отправился к начальнику экспедиции хлопотать за новичка. У Скрыпникова неистовствовал Новиков:
— Я с ним не поеду! Не по-е-ду! Мы здесь вторую неделю. Вторую неделю я и шофер мечемся как угорелые, забрасываем центры и горючку, таскаем продукты на горбах, а этот работничек пьянствует. Представляю, что в тундре будет! Нет, я его не беру!
Володька театрально, беззвучно шлепал кулаком по столу. Игорь не сразу узнал его: не тот голос, другие манеры. Иван широко расставил валенки и сосредоточенно разглядывал их носы. Скрыпников покусывал карандаш и смотрел лишь на Новикова. Игорю почему-то подумалось, что начальник экспедиции одинок здесь и уже привык к тому, что его не понимают.
— Все? — спросил он. — Значит, Первомай завтра? — как бы между прочим обронил Ивану. — И такое бывает. Ладно. Хорошо ты, Владимир, все говоришь, верно, правильно. И что моральный кодекс везде один. А работать вам все же придется вместе. Не с такими работали, в тундре оботрется.
— Не возьму.
— Что ж, посидим недельки две, подумаем еще,— спокойно отвечал начальник экспедиции.
— Иван, выйди! — приказал Новиков. Но тот продолжал сидеть.
— Ладно, ребята, выдьте на минуту, — попросил Скрыпников Савельева, Каюмова и набедокурившего Ивана. Но и за фанерной дверью было слышно, как загорячился Новиков:
— Видите! Он не слушается! И вы, Владимир Алексеевич, вместо того чтобы меня поддержать... мне непонятно!
Скрыпников что-то ответил.
— Да, подрываете мой авторитет, если хотите — да!
— Ну, знаешь! — послышался фальцет Скрыпникова. — Хороший авторитет руководителя, раз ты себя таким считаешь, не пострадает, если признаешь перед подчиненным свою ошибку!
«Он разносил техников за пьянство, и он же требует взять пьяницу в поле», — отметил про себя Савельев. Когда Новиков вылетел в коридор и Савельев с Каюмовым вошли, начальник экспедиции спокойно, будто н не было только что бурного разговора, сказал Игорю:
— Видишь ли, я, честно сказать, на другую работу тебя метил. Ну да после половодья посмотрим. Кати, разрешаю!
Так Игорь Савельев оказался в бригаде, в этой довольно случайной общности достаточно разных людей. Он побросал в вездеход свои шмутки, залез в кузов, устроился кое-как на тулупах и мешках, и машина тронулась. Вся бригада спала, и Каюмов несколько раз заговаривал с новичком об одном и том же:
— Разве это сборы? Разве так в тундру собираются? Л. все Скрыпников: мы думали через неделю ехать, а он сегодня выставил!
— Когда уже вышли на реку Таз, проснулся дремавший рядом парень. У него был сплющенный нос и длинное желтое лицо при тщедушном теле. Он вспотел: печка гнала снизу горячий воздух.
— Слышь! — крикнул парень. — Радио не слушал? Как там выборы в Италии?
— В Италии?!
— Ну да.
— Не знаю. Слушай!—в свою очередь, перекричал мотор Игорь, лишь сейчас спохватившись. — Мы чьей бригады-то?
— Каратая, — ответил парень, назвавшийся Гришей Соколовым. Рядом с Каюмовым, справа, дремал, покачиваясь, сам Александр Каратай. И оттого, что он — маленький, шаровидный, с облупленным носом и такими белесыми, словно их не было вовсе, ресницами — имел какое- то отношение к Кате Русских, Игорю стало не по себе. Он разглядывал бригадира, пользуясь тем, что Каратай спал, сидя боком и откинувшись на стекло дверцы. Спал тяжело, с открытым ртом, что-то бормотал во сне. Каюмов накинул на дверцу крючок, чтоб начальник не вывалился.
Вечерело. Вездеход шел по снежной целине, и Савельеву стало тоскливо, когда вдали погасли огоньки поселка. Больно терять ниточку-связь с людьми. «Как только они живут в этой белой пустыне?» — недоумевал он. И еще защемило от мысли, что там, с людьми, осталась эта непонятной красоты девушка.
Уже в начале пути сказались спешные, неумные сборы. За вездеходом тащились сани, груженные всякой всячиной, они то и дело отцеплялись, несколько раз опрокидывались, потому что при погрузке не позаботились о центровке. За каратаевской «семеркой» шли еще две машины: «урбээмка», похожая на ракетную установку, и транспортный вездеход бригады Евгения Кивача. Затемно остановились в поселке Тибей-Сале, неизвестно откуда появились сушки и горячий чайник. Сахара не жалели, и чай был похож на глюкозный раствор для обескровленных больных. Все три вездехода стояли на единственной улице поселка, и олени в упряжи около домов долго не могли к ним привыкнуть, приседали, крутили нарты по кругу и бодали воздух. Поселок был безлюден и тих. Прошли пятеро ненок, посмеялись чему-то. За ними, как всегда, лениво трусили их собаки. Чай на морозе был вкусен и потому быстро разошелся. Решили ехать на ночь глядя до самого места и за поселком повернули, не прощаясь, в разные стороны. Каратаевские рабочие, продрогшие и отрезвевшие на резком воздухе, пытались угнездиться на мешках и ящиках. То тот, то другой вскрикивал и ругался, обо что-нибудь ударившись, вещи сами по себе шевелились и перемещались по трюму, и там, где было удобно сидеть полчаса назад, теперь все было завалено. На стоянке стало видно, что кивачевцы укладывались на базе куда обдуманнее — бригада, раздевшись до свитеров и рубашек, всю дорогу играла в карты.
Ночью при свете фар поставили палатку и обнаружили, что она старая, в дырах. Отвязали штабель раскладушек с кабины, разобрали спальники. В окошко протянули шнур лампы-переноски. Стало даже уютно, особенно когда разожгли рыжую от ржавчины «буржуйку». Расселись на раскладушках, бросали перья на снег — щипали куропаток, которых Юрий Каюмов вынул по пути из петель, расставленных ненцами вдоль зимника. Ощипанные тушки казались фиолетовыми и дохлыми. За ужином выяснилось, что забыли два мешка закупленного в пекарне хлеба. Вся эта безалаберность шла от многодневного прощания бригад, уходивших в тундру, как в море, в рейс на полгода, с марта по сентябрь. На базе ходили легенды о бригаде Каратая, которая начинает сезон последней, а завершает первой, да еще прихватив дополнительный план. Савельев с интересом приглядывался теперь к членам этой бригады — вид у них был далеко не геройский.
Приглядывались и к новичку.
— Здесь впервые?
— Да.
— На базе долго торчал?
— Два дня.
— А откуда сам?
— С юга.
— Женат?
— Уже нет.
О жене больше не спрашивали.
— Раныне-то где работал?
— В геопартии, сварщиком, шофером.
— Во, сменщик Каюмычу есть! А сюда на сезон?
— Не больше.
— Значит, побичевал уже. Куропаток не ел? Сейчас попробуешь.
Савельеву досталось место у входа. Полог не застегивался, и казалось, раскладушка стоит в открытой тундре. Сквозь треугольный косой вырез виднелся черный ломоть неба с крупинками соли — звездами. Не было определенных мыслей, как всегда на новом месте. Все — и знакомство с этими ребятами, и предстоящая работа, опять новая, и мерзлота были еще впереди, в будущем. То и дело чудилось, что сзади волки, особенно когда смолкли, зарылись в снег токующие куропатки. Их была прорва, они горланили грубыми базарными голосами, абсолютные невидимки па снегу. Потрескивала остывающая «буржуйка», пахло дымом тальниковых прутьев и «Беломорканала». Каюмов пожелал спать в кабине, ворочался там, задевал каждый раз за что-то металлическое, звякающее. Казалось, это вездеход ворочается от неспокойных машинных снов. Если бы не звуки, привезенные сюда людьми, было бы глухо, как в космосе.
...Когда Игорь проснулся, показалось сначала, что он в Тюмени, потом — на базе экспедиции в Салехарде, потом — что в Тазовске. Ах, нет, уже в тундре! Как далеко закинула жизнь... Рядом вдруг затарахтел вездеход, остановился, послышались голоса, глухие удары: что-то тяжелое сбрасывали в снег. Игорь высунул голову. Спальники в инее, в палатке никого. Он поспешно оделся. Снаружи было полусумрачно, солнца, не предвиделось. Далеко вокруг светилась белизна, не прочерченная нигде ни веткой, ни сопкой. В три стороны от палатки расходились следы гусениц, глубокие, полуметровые, отливающие синевой. На расчищенную от снега площадку пять на пять метров бригада сбрасывала бревна.
— Привет, — сказал Савельев. — Чего это вы втихаря? Что делать-то?
— Каратай стоял на кабине вездехода и по-колумбовски всматривался в горизонт. Не отнимая бинокля от глаз, он дохнул облачком пара:
— В основном завтракать.
Игорь не смутился, пошел к кострищу. В трех закопченных ведрах было оставлено столько, что хватило бы всей бригаде на новый завтрак. Из всех трех одинаково пахло дымом с привкусом солярки. Приготовлено было по принципу «даешь калории!».
— Ну а теперь? — спросил он Каратая, размерявшего бревна.
— Становись вот, бревна шкури.
Савельев с готовностью взял топор, погнал было, как Каюмов, длинную щепу, но тут же прорубил себе валенок. Он первым засмеялся над своей оплошностью, вышутил неумение, и, видно, поэтому не засмеялась бригада.
— Вов, возьми его к себе, — сказал бригадир, будто ничего не произошло.
Широколицый, коренастый и по-своему симпатичный Вова монтировал с Гришей Соколовым двухметровые трубы-пятидесятки: труба в трубу и на шпонки. Втроем они развели смонтированные трубы — по «ноге» в разные стороны. Каждый налег на свою трубу, как на копье. Трехногая пирамида встала. К ней подтащили мотоциклетный мотор на стальном листе, через блок на вершине пропустили трос. Дальше орудовал один Володька Екимов. Он ловко завязал толстый трос на ручке пятидесятикилограммовой «бабы», насадил ее на колонковую трубу, завел мотор, колонковая поднялась и встала вертикально. Игорь и Гриша Соколов взялись за рукояти колонковой. Екимов опустил рычаг, «баба» стремительно ринулась вниз.
Колонковая ушла резцами в мерзлоту. Налегли на рукояти, прокрутили ее на сто восемьдесят градусов.
Началась работа.
«Баба» сушила руки, тренога содрогалась, мотор то готов был плакать и чихать, то зверел. Игорь ходил по кругу, как шахтовая лошадь у ворота. Ноги скоро протоптали в снегу красную дорожку: давили вмерзшую бруснику. В прорези трубы появились первые кусочки мерзлоты, величиной с юбилейный рубль. А дальше показалось, будто пытаются ручной дрелью сверлить высокоуглеродистую сталь.
Где-то за горизонтом смачно клацало эхо. Никогда бы не подумал, что в тундре может быть такое четкое эхо, слышное даже сквозь эту мотогонку на месте. А глаза уже запомнили каждую вытоптанную из снега веточку багульника...
Остальные тюкают топорами. — кажется, совсем неторопливо тюкают, но уже сняты ватники, и вокруг палатки снег истоптан и в щепе, а из кузова летит ящик с гвоздями. Каратай ушел на лыжах — оборот колонковой, удар, оборот колонковой, — вон он идет, хорошо идет, по-охотничьи, без палок. Вот срубил незаметную пихточку, и она стала шестом — оборот, удар, оборот, — а теперь вон туда, еще к одной. Мало дерева в тундре, далеко тянутся следы вездехода, километров за десять ездили за этими пятью бревнами. Здесь пока «южные» места, бригада пойдет дальше и дальше, на север.
Володька берет ручку на себя, еще на себя. Трос сматывается на барабан, колонковая плавно идет вверх, ложится в снег. Она забита мерзлотой. Каратай — черная точка — срубил и ту пихточку и возвращается. Гриша Соколов бьет ломом в щель колонковой. Глохнет мотор, но грохот все еще вибрирует в ушах, в тишину не верится. Мерзлота застряла пробкой, и нужна сила чуть ли не мотора и «бабы», чтобы выковырнуть ее из трубы. Наконец появляются первые комки, спрессовавшиеся, сохранившие форму трубы. Метр скважины пробит за полтора часа. Теперь следующая операция: вогнать колонковую обратно, на резьбу насадить ее продолжение и пробить второй метр.
Каюмов и мужик со старушечьим лицом, Петр Васильков, сколачивают треногу, похожую на БУКСу. Для этой-то треноги ты и ходишь по кругу. Вот одна скважинка сделана, остаются еще три.
Каратай вернулся, сбил шестинки, размотал провод с фанерной катушки, какими пользуются рыболовы, прибил шест к палаточной «матке», присоединил серебристый ящик рации «Недра», вытащил из него огромную телефонную трубку:
— «Жито», «Жито», я — «Жито-шесть», «Жито», «Жито», я — «Жито-шесть», как слышишь, прием, как слышишь, прием.
...К вечеру, поспав час после обеда, такого обильного, что не поспать нельзя было, подняли вездеходом деревянный шестиметровый «знак». В скважины вбили заструганные бревна, похожие на колотушки для сбора кедровых шишек, к ним костылями притянули «ноги» знака. Чтобы бревна не лопнули, в них сначала просверлили дыры для костылей. Гришка орудовал кувалдой ростом с него самого. Каратай покосился на новичка: поймет — не поймет? — и разрешил отрубить метровый кусок от металлического центра, который установили в четвертой скважине, ровно под вершиной «сигнала». Каюмов уехал в сумрак «хоронить покойничка». Из-за этого центра топографам и нужна вышка. «Покойничком» сэкономлено два часа долбежной работы, а кто проверит, как глубоко уходит центр в мерзлоту? Но Игорь понял, что проверить могут, и нагорит за такую работу прилично, иначе бы обрубок бросили неподалеку.
Около входа поставили бочку с соляркой, черпали из нее консервными банками и ставили их в «буржуйку». Труба затягивала немыслимые, до бесконечности нарастающие по высоте звуки, печка краснела пятнами, и вскоре под ней вытаяли кусты все того же багульника. Его аромат слегка дурманил.
Васильков сосредоточенно точил топор и отточил так, будто покрыл его амальгамой, он знал в этом толк, прошел хорошую выучку на лесоразработках в Якутии и ни при каких обстоятельствах валенка бы себе не прорубил.
Саша Каратай в одной рубашке сидел по-узбекски на койке и читал вслух список пунктов — намечал маршрут, который должен был составить еще на базе. Слышались сплошные «яхи»:
— Хальмермо-Яха, Большая Ходуттэ-Яха, Сити-То- Яха...
Маршрут никого не интересовал.
Каюмов слушал музыку: маяк чьей-то станции транслировал бесконечное «мэй ю, мэйк ё маней, мэй ю, мэйк ё маней». То Гришка, то Екимов порывались овладеть «Спидолой», но Юрий зажал транзистор коленями, да и мелодия, несмотря на однообразие, нравилась, а женские голоса проходили через Северный полюс нетронутыми: станция была сильная.
— На каком вот языке они поют? — блестя губами, спросил Юрий.
— На английском, — ответил Савельев.
— Ух, здорово! А чо вот они поют, вот бы узнать.
— Примерно так, — перевел Игорь. — Ты можешь делать деньги, делай их. В общем, делай деньги.
— Деньги — это хорошо, — оживился Каюмов. Он долго молчал, шевелил губами, а потом сказал: — И охота.
— Что «охота»?
— Охоту люблю — страсть! У нас в Пышме знашь кака охота! У-у-у! В субботу на мотоциклы и в лес. Лес знал знашь как? У-у-у, ни один егерь не сыщет. Костерок, то-се, а утром, еще темно, — на тягу. И вот они летят, голубчики, а у меня уже все готово. И только — гэп! гэп! — дуплет, а с другой стороны Ванька, мой дружок, гэп-гэп! У меня дома двустволка — с экспедиционными не сравнить, куда им! Значит, делай деньги?
Каратай покончил с картами и оформлением документов на первый знак сезона. Бригада расписалась на бланках. Пирамида была зарисована точно, за исключением центра — его длина беззастенчиво указывалась в три метра. Игорь помедлил, но расписался тоже.
Васильков, Екимов и Гришка сели за карты. Каратай нашел музыку и долго сидел перед транзистором, не шевелясь и не мигая. Теперь он не казался таким шарообразным, а лицо было даже по-своему красиво. Говорил Саша с легким акцентом, потому что был белорус. Савельев удивился тому, что вся бригада, кроме Василькова, оказалась удивительно молодой, двадцать три — двадцать пять. А Петру можно было дать и тридцать, и пятьдесят, видимо, жизнь его не баловала.
— Садись, в «тыщу» сыграем, — пригласили Игоря.— Маленький преферанс, без денег.
Игра оказалась несложной, но азартной. Каюмов молча наблюдал за картами, Каратай завернулся в кокон спальника.
— Ну а дальше? — спрашивал Васильков Гришу Соколова, и тот, не выпуская карт из рук — он был банкометом, — продолжал давно начатый, но незавершенный рассказ:
— А в тридцать третьем году, 16 ноября, установили дипломатические отношения. В тридцать пятом заключили торговое соглашение на год, потом еще на год продлили. Вот тот режим наибольшего благоприятствования, о котором сейчас столько шума, он у нас уже был, по новому торговому соглашению от тридцать седьмого года, ну это когда Чкалов-то летал. И сразу в пять раз подскочил наш экспорт, до 135 миллионов долларов в год, и в девять раз — ихний.
— Эт ты про че? — навострил уши Каюмов. — Про Америку, что ль?
— Про Америку, — ответил за рассказчика Петро.
— Да че ты про ту Америку знашь! — засмеялся Юрий. — Ну, сколь штатов там?
Гриша смерил Каюмыча презрительным взглядом:
— Экзамен, что ли? Ну, сорок девять.
— Да ты хоть пять назови! — смеялся тот.
— Вирджиния, Коннектикут, Алабама, Индиана, Мичиган.
— А в этой, в Индиане, — центр какой?
— Не мешай, — пихнул локтем Васильков.
— Ну, Индианаполис.
— А десять? Десять назовешь?
— А все сорок девять? — съехидничал в ответ Соколов. И продолжал просвещать Василькова по истории советско-американских отношений. Каюмов посидел, поморгал и пристал снова:
— Гриш, а Гриш, вот в кроссворде был штат из пяти букв.
— Айова, — огрызнулся Гришка.
Каюмов сосчитал, изумился и полез за журналом. На какое-то время игроки были от него избавлены, но вскоре он подлез Соколову за спину, смотрел в карты через плечо, дышал в затылок, и Гришка занервничал:
— Ну чего тебе?
— А вот на спор хошь? На спор, а? Назови все сорок девять без заглядывания. А я по карте проверю. Вот на спор, а?
Пари заключили на червонец. Игра остановилась. Каратай бригадирским авторитетом утвердил договор, разбил сцепленные руки.
Савельев, вся бригада с изумлением слушали, как плосконосый коротышка Григорий Соколов спокойно и как-то по-преподавательски, с мерными паузами, без запинки и повторов, продиктовал названия всех сорока девяти Соединенных Штатов. Проверяли коллективно по атласу Каюмова «Автомобильные дороги мира». Юрий впервые закрыл, сжал губы — обиделся.
— Ех-ма, проспорил!
Он полез в широченный кисетный карман, с неохотой развернул, разгладил проспоренную десятирублевку. Теперь уже беспрепятственно и для всех Соколов рассказывал о доктрине Трумэна, переписке с Черчиллем, приводил на память десятки документов, дат, имен. Лишь в одном месте он сбился, и Савельев поправил его. Гриша степенно, чуть ли не величественно поблагодарил, извинился, повторил слова Игоря и продолжал дальше. Бригада переглянулась и зауважала новичка вкупе с Гришкой.
— Во чешет, а, лектор-международник! — покатывался со смеху, до слез Екимов. — Ты бросай кайло и буксу, валяй по стране лекции читать — оно легче, — и добавлял никому не понятную прибаутку: — Могет-хан, зайчишка!
— Я вот чо думаю, — сказал Каюмов, по-прежнему глядя в карты из-за плеча. — От любой игры один вред. У нас один, пять тыщ было, за неделю все проиграл. Я не-е, играть никогда не буду.
И, обращаясь к Игорю, верно, потому, что остальные не раз уже это слышали, доверительно сообщил:
— В Москве «Запорожцы» без очереди продаются. Скоплю и куплю.
Каратаю не спалось. Сначала он ворочался в мешке, потом вылез наполовину и лежал, опершись на локти. Транзистор хохотал.
Косил Ясь: конюшину,
Косил Ясь конюшину,
Косил Ясь конюшину... —
запел Саша. Песня была длинная, потому нто знал он одну эту строчку.
Это надвигался Север — его безлюдье, отрешенность, тоска, ручьи соленого пота.
Глава вторая
Даже новый человек в бригаде сказал бы, что Саша Каратай «запростоквасился». Он брился каждый день, хотя остальные отпускали бороды, мало разговаривал и рано ложился спать. Но не спал, а среди ночи брал «Спидолу» и искал что-нибудь тихое, серебристое, нескончаемое. Голос его, неслышный и прежде, теперь вообще пропал. По-прежнему он не казался настоящим бригадиром — почти все бригадирские обязанности выполнял Екимов. Не однажды в самый разгар работ Саша, всадив в бревно свой маленький «бригадирский» топорик, становился на лыжи и уходил в тундру. Было странно наблюдать, как человек превращается в точку, теряется в необозримой чистой пустоте.
— Затосковал наш пан бригадир! — заметил как-то Каюмов
— Не твое дело,— отрубил Володька. Он был тверже чем в самом себе, уверен, что любые действия начальства даже такого маленького, подчиненными не обсуждаются. Всегда добродушно настроенный, Екимов умело и неожиданно каламбурил, заставляя бригаду смеяться, его прибаутки пользовались успехом, а Гришу уже звали «Распутиным», Петра Василькова «Маргариновым» с его легкой руки. Через неделю одни шутки навязали в зубах от слишком частого употребления, но тут же появлялись новые. Однако добродушие и веселость быстро переходили в свою противоположность. Вот и сейчас он готов был сорваться, крылья широкого сибирского носа поднялись и побелели, глаза сузились. Савельев переключил его на себя, отвел в сторону, заговорил. Он заметил, что Екимов очень ценил когда кто-то доверительно говорил с ним од- вполголоса - он сразу делался серьезным, деловитым.
— Вов сказал Игорь, — ну а что с Саней-то?
— Да блажит. Первый месяц в тундре любому даетса труднее, чем следующие. А тут еще Катерина. Сохнет он по ней...
— А сезон-то длинный...
— Да ты пана бригадира не знаешь! Да он!.. — азартно восклицал Володька. Екимову было что рассказать о «пане бригадире». — Он помаетса-помаетса, встанет и пойдет. Да так пойдет — поди останови. Сейчас у него раскачка, как с похмелюги. А вот раскачается — не остановишь!
Игорю было странно услышать здесь, в тундре, старо-московскую норму произношения конечного «са» вместо «ся» на которую фасонисто налегал Екимов.
Из этого разговора Савельев понял, что Каратай — внешне артист Леонов — имел внутри сильную стальную пружину. Было в нем что-то властное, сильное и молчаливое, но видимое всеми. И прозвище «пан бригадир» дали ему не в шутку. Екимов любил рассказывать прошлогодние истории, и главным героем в них был, конечно Каратай. Володька рассказывал о необыкновенной способности бригадира предугадывать погоду. Скрыпников тогда еще новичок в здешних краях, отдал приказ выезжать в поле. Каратай пришел к нему, посидел, помолчал и говорит: а приказ-то отмени, начальник. Почему? Да вертолеты, говорит, принайтовать надо. И ушел. Метеостанция дает сводку: ветер северо-восточный, умеренный, без осадков, а на дворе ураган. Шутки шутками но вертолеты закрепили тросами и колодками. Так и запомнил Скрыпников Сашу Каратая.
В конце прошлого сезона Каратай прославился на всю экспедицию. Рассказывая об этом, Екимов вот-вот был готов смахнуть слезу - так брало за живое это воспоминание.
В Заполярье много болот, заросших сверхплотной подушкой трав. Можно пройти по ним и_ быть уверенным, что это участок полигональной, ровной и твердой тундры. Перед одним из таких участков Каюмыч разогнал «семерку» до предела, травяная подушка через десять метров прорвалась, и вездеход со всего маху ушел под воду. Хуже всего, что трюм его не был герметично задраен. Вода тут же хлынула внутрь, залила двигатель, и трюмные насосы не сработали. А метровый травяной слой над крышей не выпускал наверх машину, которая обычно легко держится на плаву. Бригада растерялась. Только что — гонка, скорость, и вдруг полно воды тонут. И тут Каратай выскочил из кабины в трюм, вспорол ножом брезентовый верх кузова, раскидал слои водорослей, осоки, мхов, и машина перестала черпать воду! Пока парни приходили в себя, пан бригадир закрыл жалюзи двигателя, завел его, включил насосы и сдал назад.
Бригада оправилась от шока лишь тогда, когда высохли спальники.
Сейчас же бригадир вовсе не походил на того лихого полярника, был тих и подавлен. А тут еще три дня сидели совсем без работы, палатку заметало со всех сторон, и Каюмов не вылезал из ставшего сугробом вездехода. Юра обладал удивительной способностью спать в неограниченных количествах. В начале метели он заявил. «Возможность есть - надо отдохнуть!» Время от времени протапливал вездеход, вылезал на борт в исподнем, ухал - пугал тундру и снова спал, по-медвежьи обросший, бездумный. Ему было легче других.
Надоели карты. Надоела «Спидола». Надоело спать.
Надоели и разговоры — все было рассказано и известно А Саша Каратай лежал в своем коконе в желтенькой маечке под горло, выглядел обиженным ребенком, молчал и даже не курил. С ним не заговаривали, предостерегаемые взглядом Екимова.
В этот предвесенний злой заход метелей кончились продукты. Под брезентом, притянутом костылями к земле, еще что-то оставалось: ящик макарон, фанерная бочка для прессованной картошки, мешок сухарей, полиэтиленовый черный мешок для сахара, рюкзаки. Но в бочке — но круги, а картофельные стружки, макаронный ящик разбили на растопку, в сухарном мешке оказалась труха, и каждый просеивал ее пальцами внутри мешка, чтобы выудить три-четыре сухарика на обед.
На четвертый день метель стихла, но снова началась к вечеру, когда ехали по синему голому льду речонки с застывшими барашками бывших волн. Осенние морозы, видно, ударили неожиданно, круто, и полгода назад речка не успела успокоиться, замерзла моментально, без «сала». От этого льда, от завихряющейся поземки на частых поворотах речушки делалось жутковато: а вдруг откажет двигатель в этой ледяной пустыне? Лед избавлял от вязкой целины, но повороты удесятеряли путь. Заметенное поземкой солнце, торчащее где-то у полюса, делало окрестности только холоднее и непригляднее.
Шесть часов назад подняли третий в марте знак, сколоченный еще неделю назад. И обнаружили, что нет ни единой папиросы, кроме мятых и ломаных пачек в карманах. До соседних бригад не меньше ста километров, и было легче добраться до базы, чем до них. Вялый Каратай вдруг стал собранным и расчетливым. Он решил ехать за продуктами в Тазовск, а бригаду оставить на месте строительства очередного знака. Саша так подобрал маршрут, что речушка по пути приводила на вышку буровиков, у которых можно было одолжить курева и пообедать.
Под вечер показались буровая и три вагончика нефтяников. Горели огни, работали моторы. При взгляде на двойные широкие стекла балков, на герань в банке из под сухого молока геодезистов взяла зависть: живут же люди! А их работа? Она ведь для той же тюменской нефти. Без их пунктов не будет карты, без точной карты не составят своих карт «сейсмики», не пройдет георазведка, не поставят буровую.
И у геодезистов — списанные тулупы, по запасному рукаву к каждому. Военный вездеход — второй капремонт, военные раскладушки, штопанные капроновым фалом и проволокой, военный «Беломор» с бархатинкой плесени. А у буровиков — новехонький арттягач-средний, вагончики, герань, повариха.
У Володьки сразу нашлись друзья, и бригада задымила сигаретами «Яхта». Повариха быстро вскипятила чай и, пока гости грелись и балагурили, растопила ледяные круги мороженого борща. Оленина в нем оказалась свежей.
После всего этого сиротливо и тошно было возвращаться в остывший старый перегруженный вездеход.
— Мне бы такие мышцы, да в полном комплекте, в семь человек, — я бы четыреста процентов уделал, — позавидовал вслух Каратай. — А то... — Он махнул пальцем на Гришку. Буровики были ребята один к одному, под потолок балка, и трехлитровые банки компотов и маринованных помидоров в их ручищах выглядели пивными кружками.
Переброска на новый участок была закончена в три часа ночи. Екимов заказал бригадиру:
— Три килограмма конфет «Прозора» или «Театральных» и коньячок с резьбой.
— Игорь думал, кто-нибудь засмеется над этими конфетами — слишком уж они не вязались с обстановкой: ночь, метель, сваленные в кучу рюкзаки, ящики гвоздей, букса, топоры. И — конфеты. Нет, не засмеялись.
— Сапоги! — только-то и наказал Петро, похожий теперь на ямщика — в шапке с опущенными ушами, с куском брезента, наброшенным на голову и плечи.
— Встретишь почтальонку, — вынырнул из-под руки Василькова Гриша, — пусть книги даст.
— Письма, — попросил Игорь.
Каратай деловито записывал. Вслед уходящему вездеходу смотрели, как будто это был корабль, не взявший их с необитаемого острова.
Палатку ставили сначала на ощупь, но потеряли всякую согласованность движений: один утягивал в сторону, другой выворачивал полотно наизнанку. Тогда разрезали мешок из-под сухарей, сунули в солярку и подожгли ветреной спичкой. Пока горела солярка, отыскали смятое вездеходом сухостойное деревце, и костерок, проседая в снегу, осветил клочок мира площадью в три квадратных метра. Располагались наскоро, не до хорошего, и, как только огонь и свет переселились в «буржуйку», не осталось ни сил, ни желания собирать скарб, валявшийся снаружи. Спальные мешки отсырели и, полежав на морозе, туго раскручивались.
— Верный туберкулез, гадство, — ругался Петро.
Улеглись. Стучали зубами. Старались не слышать хлопанье и гулкое бормотание плохо натянутой палатки. Тела ныли после нудной неудобной дороги. Все вспоминались буровики, вагончики, повариха, сине-голубые дачки «Яхты» из хорошей офсетной бумаги. Пока не согрелись ноги, невозможно было уснуть. Раньше всех уснула «буржуйка». Ее труба, остывая, не потрескивала, как обычно, а выла угрюмым удаляющимся басом.
* * *
Каюмов тоже работал с Каратаем второй сезон и дело знал хорошо. После десятиминутного разговора в конторе он без пана бригадира выписал два ящика макарон, жиров и масла, ящик галет, два мешка хлеба и три — сухарей. Тушенка, борщи, рассольники — тоже ящиками. Новая палатка, новые батареи для рации, все быстро, трезво, аккуратно, от чая до костылей, от писем до карамели «Прозора». Но перед всем этим — маленькое главное удовольствие: получить одному-единственному из бригады по ведомости без красных цифр вычетов, благоговейно и тщательно расписаться и пересчитать новенькую валюту — деньги в Заполярье везут прямо из Гознака. И проехаться «бегом» на почту, достать из кисетного кармана не раз глаженную сберкнижку, написать, так же тщательно водя языком по губам, новую цифру и избавиться от этих денег, дразнящих чистотой бумажек, избавиться, чтобы иметь их наверняка. Потом уже — склад и хлопоты, банька и кино, а Каратай — смешно даже! — будет сидеть, как школьник, пока Катя не выгонит.
Тут Каюмов был близок к истине. Как и раньше, все долго готовленные слова Саши остались за порогом, и не было в Катиной комнате ни одного зеркальца, в котором видел бы себя тундровиком, бродягой, завоевателем; Он долго не мог решиться открыть заколдованную дверь, и пришлось сделать крюк к радисту и выпить, за . встречу, а заодно рассказать, что бригада сидит без продуктов, из-за метели дали всего сто десять процентов и что после зимы так и кажется, будто в одних книжках и есть эти проклятые города — два года в отпуске не был...
Но лишь разбередил душу.
* * *
— Вот он я, Катя. Можно? В гости.
— А, Саша. Проходи, что-то поздно ты.
— Да. Поздний я. Человек поздний. Опоздал родиться, опоздал жениться. И в гости опоздал. Разве в такое время в гости ходят? А в такое время бригада в тундре сидит, понимаешь. Голодные парни, понимаешь. Я виноват, один кругом виноват, и перед ними, и перед тобой, и перед собой тоже...
— О чем ты, Саша? Вот морошка, хочешь? Чаю попей, полегчает.
— Эх, Екатерина третья, да разве без тебя полегшает? Вежливая ты, культурная, а у меня какая там культура, если я семь классов без отрыва сделал да курсы. Хоть бы уж сказала: уходи и не приходи больше — мне б легче было, а то Саня, Саша, морошкой морочишь, ледышка северная. Заморозила себя, мерзлота белолицая! Ну хочешь — руками оттаивать буду, мои руки на любом ветру не мерзнут. Скажи, не суши, сама знаешь, ни уйти, ни остаться не могу, пока ты такая вот... Знаешь ты хоть, в каком веке живешь? Знаешь, что вездеход и тот без тепла, как резина мерзлая, крошится, а мне как жить?
— Заведи хорошую собаку, Саня. Корми, с собой води, охоться с ней, по ночам, как в Оймяконе делают, в спальник с собой клади, чтоб одному не замерзнуть насмерть. Научи, чтоб будила, когда надо печь протопить, чтоб домой откуда угодно из компании приводила...
— Смеешься. Опять смеешься...
— Не смеюсь, Саш. С собаками легко, говорить не надо, а если захочешь выговориться, то лучшего слушателя не найти. И тайн собаки не выдают. Говори ей что хочешь, она выслушает, поймет и будет помнить. Хорошие собаки надежнее хороших людей. Попей чаю, уже поздно, а завтра я рано утром еду в тундру.
— В.тундру?! С кем? Куда?!
— Ну чего ты всполошился. Никуда и ни с кем. Я да десять собак, вот и весь секрет. Я бы и хотела прожить без секретов, но разве для тебя завтрашний твой день— не тайна?
— К кому ты едешь?! — в голосе Каратая свирепела резкость. Человек часто ревнует, не имея на то никаких прав.
— Весна начинается, книги надо везти. Многим я с вертолетами отправила, но надо и объехать стоянки — рыбаков, оленеводов. Да и весну посмотреть хочется…
— Можно, я помогу тебе? Собраться там...
— Спасибо, каюры уже помогли.
— Ружье подарю!
— У меня тозовка с магазином и полно патронов.
— Нож?
— Есть, посмотри вот.
— Можно тебя попросить? Напиши мне письмо, а! Одно!
— Я ведь не пишу писем, Саня.
Каратай сорвался:
— Не пущу! Заблудишься, волки сейчас злы, ледоход...
— Я же, как ненка, тундру знаю наизусть. И в прошлом году ездила, ты же помнишь. Попрощаемся?
— Скажи, могло у нас быть по-другому? Ну, если бы... учился бы? Или — ну, что бы ты только захотела. Если б сегодня трезвый пришел...
— Смешной-смешной Саня, разве в этом дело?
— А в чем, в чем, в чем дело, сколько можно так, я же не...
— Возьми вот варенья, ребятам в подарок.
Еще с прошлого года остались в тундре разбросанные с вертолетов бочки горючего. Рыжий 66-й бензин. За год ничего с ним не случилось, октановое число не изменилось ни на единицу. И новые запасы разбросали по знакам и квадратам, на Большой земле бывает хуже с горючим. Но всякое случается в тундре. И такое бывало, что за десять оставшихся километров катили бочку к ставшему вездеходу руками. И к пустым бочкам приезжали. Запастись лишний раз не помешает, едешь на пятнадцать километров — набирай всего на сто пятьдесят это тундра.
Сам, без помощи механика, раскидал и собрал Каюмов поздней осенью свою «семерку». Капремонт так капремонт — на запчасти экспедиция раз в год бывает щедра, о той поры и запасся. Пальцы, траки, тросы, ленивцы, поршни — центнера два дефицита в трюме, дефицита, за которым не раз ехали к Каюмычу незапасливые шоферы.
Вот и сейчас: несмотря на то, что в трюме стояла канистра автола и двухсотлитровая бочка хорошего бензина А-72, Юрий приехал на заправку в аэропорт. Летчики — народ щедрый, и все четыре бака общей емкостью в 212 литров полны! А какое это удовольствие — урчит, ласково течет в баки горючее: левый передний бак, гэп, под завязку, по крышечку, передний правый, гэи, и оба задние, и стрелка на П — полные! Как приятно это изобилие, оно дает уверенность и силу.
Ну вроде бы управился: и в клубе был, и попарился и настоящей бане, и выпил чуток, и выспался отлично а общежитии техников, и с бензином повезло, и продукты в поряде. Надо теперь Каратая найти — и поехали.
Н-но, Буян, мальчики кушать хоч-чут!
* * *
Любой из них, четверых, уже бывал в такой переделке — оставались в тайге или горах без единого сухаря и сидели не день, безнадежно, с поташниванием и помехами в голове. Поэтому о еде не говорили, в НЗ не лезли, может и похуже быть... Лежа «травили» всякие пустяковины, зная, что вставать незачем, а остается одно — ждать. Но Петро Васильков не мог бездействовать.
— Вот, — бурчал оп, натягивая ледяные валенки на меховые носки. — Вот, угораздило меня на сезон к вам попасть, нет чтобы в кивачевскую бригаду, у них хоть и план больше, зато с урбээмкой, знай теши колышки, а тут с буксой этой, с бригадиром этим... не заработаешь ни шиша, а с тебя же еще за харчи и вычтут. Шо это бригадир наш ведомость не кажет, а? А то и не кажет, что красны циферки там проставлены, за зиму да за авансы не расквитались и до июля не расквитаемся. Это Каюмову можно жить да посвистывать: ставка шофера с северными, с полевыми, с морозными и еще, наверно, выслугу начислили. А к этой ставке да еще полставки за рабочего-то он получает? Да тоже с коэффициентом и премиальными. А мы при своем сухоруком интересе останемся.
Он долго тарахтел, мерно и ровно, кряхтя и поеживаясь, ни к кому не обращался и не рассчитывал на ответ. Оделся, взял, лыжи, ружье и ушел из палатки. Пол часа спустя раздался выстрел, за ним второй, и послышалось квохтанье взлетевших куропаток. И снова тишина, дрема. Два новых выстрела вывели из полусонного согревающего оцепенения.
Слышно было, как возвращался Петро, как поскрипывали крепления и лыжины время от времени с деревянным стуком съезжали с ледяного вздутия наста. Вот положил ружье стволом на рюкзак, собирает в кучу остатки вчерашнего костра, пошел без лыж — наст достаточно крепок — за дровами, видно. Вернулся, рубит лесину...
Соколов читал Митчела Уилсона, держа книгу одной рукой, чтобы не морозить две сразу. Когда Савельев перелистал книги бригады, он везде увидел штамп Катиной библиотеки. «И этот тоже», — подумал Игорь.
Снаружи послышалось шипение кипевшего древесною сока и тающего в ведре снега.
— Гришка-гад-грызи-гребенку, — как никому, сказал Петро. — Ты сегодня дежурный.
Еще через полчаса он сел на свою раскладушку, снял темные очки (без них ослепнешь от солнца и снега), выкурил папиросу. Потом вернулся с дымящейся тушкой куропатки, высыпал на чехол спальника щепоть соли и пригоршню мелких сухарных комочков и, разрезав тушку пополам, стал есть — смачно, неторопливо, громко. Это подействовало безотказно. У каждого возникло смешанное чувство досады на себя, свое валянье, зла на Петра, зависти к нему и упрямого нежелания вылезать, чтобы проделать все то же самое.
— Забыли тебя раскулачить, — сказал Гришка Уилсону.
— Че-го-о? — протянул Петро.
— Погрей сапоги, Петь, — попросил Володька. — Тогда встану.
— Вам бы все в постельку...
От этого разговора что-то расслаблялось внутри, свет становился постыл, и хотелось уж если встать, то лишь затем, чтобы уйти подальше. Игорь выбрался из спального мешка, но одежда, вынутая оттуда, моментально остыла. Он ёкнул, вспомнил нудное кряхтенье Петра и решил, что уж лучше быстрее и молча. Снаружи слепило солнце, размноженное зеркальным настом, тысячами ледяных линз — огромное, холодное, растекающееся по холоду. Нигде ни облачка и такая стопроцентная обзорность, что сам себе кажешься точкой. Нет горизонта, а только сплошная каленая синева вверху и такая же сплошная, литая белизна внизу, и все было бы безжизненно и стерильно, если бы не бездымный угасающий костерок да еще три убитые куропатки возле. Игорь взял их за лапы — У двоих в белизне перьев проклюнулись красно-коричневые весенние прогалины, — и принес в палатку. Эти куропатки как-то реабилитировали Петра, и лучше было, не говоря ни слова, положить их у коек, чем потрошить в одиночку. Игорь так и сделал. Потом для бодрости разделся по пояс и растерся жгучим, как стеклянная вата, снегом. Зачерпнул кружку воды, натопленном Петром, умылся и почистил зубы. Последнее соблюдали все. Цинга в этих местах еще часта. От этого пересиливания себя на душе стало собранно и четко и настроение переменилось.
Через час позавтракали. Самый малодушный, Соколов вынул один сухарь из жестяной коробки «неприкосновенного запаса». Его примеру последовали, и завтрак получился на славу, особенно когда сладкоежка Екимов достал десяток кусков рафинада и полпачки личного чая. Теперь не имело смысла экономить: Каратай всего привезет вдоволь.
От еды стало веселей, и время пошло быстрее. Разглаживались и подклеивались кусочком папиросной бумаги, оторванной с мундштука, смятые, дырявые папиросы, особенно крепкие после намеренно долгого сна; завязывался разговор. Сидели вокруг костра, грели руки, приглушенно и сыто говорила Москва, и никто уже не знал, какое сегодня число и какой день.
— До армии, — взял слово Володька, — я дальше Енисея нигде не был. А пока служил в авиационных частях, в трех концах побывал: на Дальнем Востоке, в Средней Азии и в Закавказье, ара, слуший! Ну что, думаю, жениться? Квартиру получить, капусту квасить на зиму? Успеетса. Ну и начал: то Волга, то Ташкент, то Латвия. Закружило, пока сюда не попал. А тут на второй сезон с Каратаем остался: непохоже в экспедиции на все, что видел.
Игорь Савельев слушал и удивлялся тому, как со временем раскрываются ребята, как появляется в них, казалось бы, несвойственное им. И было радостно, что парни в этой случайно подвернувшейся бригаде оказались лучше, чем выглядели на первый взгляд. На удивление интересно с ними и хочется открывать их, узнавать. А давно ли окружающие казались все на одно лицо, как толпа в Московском метро, и сил не было знакомиться, слушать, делать вид, что интересно, но уже по началу разговора определять, каков будет конец. И от того, что впервые за сезон заметил, какого цвета глаза у блондина Екимова, карие — ему стало стыдно за свое опасение разочароваться в новых товарищах. Поразили слова Петра Василькова о том, как хорошо безлюдье на Севере.
— Зелень! — презрительно сказал Васильков, не отрываясь от своего топора. — Легко тебе все дается, вот чего! И девки, и деньги, то-то и мотаешься, Вовка. Вон у Каратая, считай, всю семью поднимал, ему не до жиру. Да я не в укор, не... Я сам с Полтавы, правда, теперь поди разбери, откуда я. Ни дня рождения мать не сказала, ни уроженства. То ли в покров, то ли в петров день родила, сама не помнила. В общем, наверно, оттуда, во всяком случае, до армии там пахал, а из армии меня маршал комиссовал по здоровью.
— Да уж ты пашешь! — съехидничал Гришка. — Ложкой в рот!
— Пахал, на тракторе пахал! Я сам-то из крестьян, сызмальства у земли. Совхоз наш был самый тощий в области. Почти пацан был, а взял и уехал тожить. В Казахстан. Опять не поблазнилось. А тут как раз вербовка в Якутию. Завербовался: не пропаду, думаю.
— А здоровье? Тебя ж комиссовали.
— У соседей занял, — хихикнул Петро, и все поняли, что смеяться он просто не умеет. — Ну вот, потащило меня, полтавского крестьянина, в Якутию. Вывезли на делянку двоих, оставили на три месяца: заготавливайте как знаете. Потом приедут, замерят кубатуру, продуктов подбросят — опять на три месяца. Курорт. Я говорить почти разучился, до того назаготавливался. Потом, как срок кончился, — в Архангельск, Мурманск, всю Карелию прошел, разное работал, и по дереву, и по рыбацкой части, а больше дома рубил. Столько домов поставил целую деревню, да все не себе. И вроде зашибал прилично, а ни копейки не засолил в бочонок, все в гастрономическом порядке. Жениться надумал, поехал в Иваново. Нашел одну, пожил — надоело. По чужим углам мыкались. Тогда говорю, мол, лесоруб я был неплохой, и зарабатывал, давай на сезон съезжу. Уехал — и с концами. С той поры и дрейфую из экспедиции в экспедицию. Привык, что не двести человек, а пять-шесть с тобой и вокруг за год только сорока пролетит. Свободнее так-то.
— А помирать как будешь? — засмеялся Володька.
— А ты сам? — не нашелся Петро.
— Я что? Я молодой, меня любая приголубит.
— Заякоришься? — спросил Савельев.
— А куда ж ты денешься? Хоть век колеси, а помирать под крышей. Да я прежде, чем на пенсию пойду, еще погастролирую. Союз — он, слава нам, большо-о-ой!
— Пошел бы на комбинат или завод, осел бы покрепче. Или в той же экспедиции кадровым стал. — Игорю было не по себе от такой их бесшабашности.
— Пробовал, надоедает. Они ж все одинаковые, предприятия-то. А здесь — новое. Хоть места, хоть парни, хоть работа. Опять же как стройка окончена, так стационарная зарплата, ни тебе полевых, горных или безводных, ни коэффициента, ни квартирных, ни прогрессивки. Так себе, чекушка — не кайф, ловить нечего. Не, а вопрос ты, брат, задал хороший. А, могет-хан Григорий, ты вот чего колбасишь по свету?
— Эт-та, с колонии как вышел, так в геологию...
— В колонии-то за что сидел? — спросил Савельев.
Все промолчали. Так промолчали, что понял: такие вопросы задавать не принято.
— Мне в городе приписки не было, — продолжал Соколов. — Ну вот, уже три года грунты, кайлаю. Весь Урал прошел, то с сейсмиками, то с геологами. Еще на сейнере ходил, да ну его, море, я воды ужас боюсь, плавать не умею. А руки от грунтов во какие стали, птичьи лапы. Усохли.
— Да ты и весь, Распутин, усох, как сморчок в бездождье. А сейчас чего в город не едешь?
— Не зовут...
— Понял, Савельич? Вот так-то. В молодости сглупил, а теперь уже штемпелей много. Тут и паши, Распутин, маникюр наводи, карандашиком в мерзлоте расписывайся. Радикулит уже есть? Ничего, второго не получишь, Савельич, а ты сам-то чего с Большой землей не в ладах? Ты ж вроде городской?
— Со мной вот как вышло. Сначала все по расписанию: школа, потом институт... и так получилось, что до двадцати трех лет — в институт я в восемнадцать поступил — честно сказать, жизни не видел.
— Какой кончал? — спросил Соколов с уважением на лице: человек институт кончил!
— Физмат. И распределился хорошо: в НИИ...
— Иди ты! — присвистнул Екимов. — Дак ты как тот настройщик. А вкалываешь ничего, будь здоров-подвиньса.
— Женился, обживаться начали. И в общем, никаких таких причин не было... Год поработал, второй и понял, что занимаю я чье-то место. Не моя работа. Что мне глаза открыло: взялся за тему для диссертации, сил ухлопал — страшно подумать или вспомнить. А влез по уши, понюхал, чем настоящая наука пахнет, и понял, что в современной математике, физике новое слово сказать — надо быть Эйнштейном. И никакого особого таланта у меня нету. И не было. Серости и без меня хватает, зарплату отсиживать — жизни жалко. Дальше — больше. Познакомился с ребятами-геологами, зазвали с собой. Поработал, втянулся, но тоже понял, что не мое это дело. Ну пока ездил — с женой нелады...
— Их лучше не оставлять, — поддакнул Екимов, словно был женат когда-нибудь. — Друг рассказывал: он в шахматы в санатории играет, а она ему изменила.
— Вернулся. Развелись. А улицы те же. Куда ни глянь — тяжело. Снова кочевать. Втянулся. А теперь тормоза не срабатывают.
— Погоди, сработают еще, — сочувственно кивал Екимов. — Вот хотя бы женишься по новой. Или в город потянет, да уезжать оттуда не захочетса. Да мало ли?..
— Ну а скорее всего?
— Устанешь. Оно ж тоже надоедает. Езда — дело такое, вроде бы каждый раз новое, да потом поймешь: новое — одно место, остальное было уже.
— Замечал.
— А почему тебя именно за Полярный круг кинуло?
— Давно Север посмотреть хотелось, Володь. По-моему, человек всю жизнь только и делает, что сверяет: как оно на самом деле то, что ему расписывали? О Севере — кого ни послушай, что ни прочитай, все в один голос: вот, мол, где настоящая жизнь! Дай, думаю, поживу настоящей-то!
— Значит, досюда жил ненатурально?
— С цикорием, — усмехнулся Игорь. — Да Скрыпников еще сагитировал.
— Сам?! — изумился Васильков.
— Это он умеет, — с весом, будто и его тоже агитировали, подтвердил Екимов.
— Ну, — не остался без слова Гриша, — с тобой, значит, дело туго. Скрыпников — он зря не позовет. — И, видно продолжая прежний разговор, сказал: — Видишь, Володя, кто говорил? Миграция скоро пойдет обратной волной, на восток и на север, вот тебе живой пример.
— Ага, когда рак свистнет. Все одно вернешьса, Савельич. Образованный ты... Работа прежняя вспомнится, потянет на кнопки нажимать, а не на топор и буксу. Разное потянет. Вишь, я-то город толком в глаза не видел. А ты горожанин. Я в городе больше месяца не могу, сил на это белкино колесо не хватает, терпенья, а ты его вертел, и смачно было.
— Салага ты, Вовка, — так же не отрываясь от топора — на этот раз он скоблил топорище стеклышком, — пробурчал Петре: — Месяц парня видишь, шо ты о нем знаешь, а туда же: колесо вертел... Человек не рыба, а тоже ищет, где глыбоко. може, ему нигде такого места не найти, глыбже двух метров все одно не залезешь — так он об этом знать будет, и один черт не удержишь его, не успокоится, ему искать слаще, чем жить в том месте.
Потом разговор снова, как бывало не раз, перешел на международные темы, и Гриша Соколов преобразился, Ни колония, ни «птичьи лапы» к нему не относились уже больше, даже несовместимы с ним были, когда он с доскональным знанием негазетных подробностей принялся рассказывать об уотергейтском скандале.
— А вот вопрос на засыпку! — почти с картежным азартом кричал Екимов. — А? Потянешь? Вот по радио сказали: «Мудрость государства — термин дипломатического словаря...»
И Соколов, обиженный очередной проверкой и гордый растущим уважением бригады, на добром десятке примеров пояснял суть термина «мудрость государства».
Глава третья
Зимние дороги — зимники — после бурана расчищались бульдозерами. Из двух поселков, связанных участком зимника, выходили навстречу друг другу машины и шли, пока не встречались. Проложенные двадцать-тридцать лет назад пути до сих пор остаются основными северными магистралями. Через каждые полсотни метров понаставлены где олений рог, где сломанный приклад винтовки, а в основном обломки нарт, сучья. Это вешки. И пусть метель, пусть замерзает путник, но прибавит и он вешку там, где по какой-то причине случилась прореха. Не так ли идет вперед и все человечество?.. Только благодаря каждодневному поддержанию жизни дороги, ее вех, ни на сантиметр не ушел зимник от своего первоначального русла. А тянутся такие дороги на тысячи километров:, одна дополняет другую, третья вливается в четвертую. Правду говорят старые ненцы, что по зимникам их предки ездили из Салехарда в Якутию и на Чукотку: Любой путник остановится без знака, увидев встречного: редко попадаются они в тундре, а повстречав, надо обязательно расспросить о дороге, о погоде там, куда едешь, о том, какой путь у него, и есть ли спички, соль, хворост и порох.
Многие нарты обогнали Катину упряжку, и поэтому везде о ее приезде знали заранее. Рыбаки и охотники были оповещены: «В тундре маленькая женщина. Едет одна на десяти собаках, с маленьким чумом и маленькой винтовкой. Берегите ее. Объясняйте дорогу. Кормите ее собак».
Как и в первом пункте маршрута, в Ивай-Сале Катю оставили ночевать. Она остановилась в артельном доме, где теперь жили студентки оленеводческого техникума, приехавшие на практику. После завтрака запрягла собак и поехала смотреть незнакомые места. День был по-весеннему ярким и многоцветным, собаки тянули легкую нарту без усилий, и Катя чувствовала себя именинницей и вольной птицей: вон там, далеко, у сопок, какие-то белые шесты, что бы это могло быть? И собаки доставляли ее к национальному кладбищу. Катя смотрела хореи, вбитые в мерзлоту там, где были похоронены оленеводы, колокольчики на шестах и рога, торчащие из снега: А что это за треугольник у горизонта? И она оказывалась у грунтового репера, поставленного Владимиром Новиковым. Эта свобода, скорость, уютная теплая малица, в которой спрятаны руки после очередного сделанного ее «Зорким» кадра, вызывали ощущение счастья. Кате, привыкшей весь мир умещать в тесные рамки поселка, имевшей детское представление о том, куда улетают самолеты и как велика страна, казалось, что она открывает совершенно белые пятна, что здесь совсем не было жизни до нее.
Часам к четырем она сделала большой полукруг от поселка, к тому зимнику; по которому она ехала в Ивай-Сале. Собаки уже проголодались и безошибочно- повернули к жилью. Пугая нераспряженных оленей, часами ждущих своих ездоков, Катина упряжка вкатила в поселок.
* * *
Следующий день пошел труднее: не попались куропатки, и сначала Екимов, а потом Савельев отпыхивались после беготни по волнам наста. Петр долго спал, просыпался, ворчал и снова спал, потому что не спать для него означало что-нибудь делать. Наконец после полудня он выбрался из мешка, достал вчерашнюю половину куропатки, снова разрезал пополам и одну часть съел, а другую замотал в полотенце и спрятал в спальнике. Все промолчали.
Долго резались в карты на запись, и Володька заработал две тысячи минуса из-за непонятного ожесточения, с каким он заказывал игру «втемную». Длинная игра отвлекала от мыслей о еде, но знобило: играть приходилось, наполовину сидя в мешках. Разговор натощак не клеился. Соколов, дочитав роман до конца, раскрыл опять с первой страницы и невозмутимо принялся по второму разу.
Трудно засыпать натощак. И трудно прожить день натощак и без курева. Почти задремали, когда послышался далекий рокот мотора. Прислушивались лежа, знали: в промороженной тишине звук слышен километров за пятнадцать. Он нарастал. Временами, видимо на поворотах речушки, был слышен звон траков.
Теперь, когда сомнений не оставалось, стали одеваться. Оставшейся охапкой дров растопили «буржуйку». Сквозь вырезы в ее дверцы тек ровный свет. Снаружи было полусумрачно — это начиналась полярная весна.
Вездеход уже виднелся щелками фар. Игорь взял ружье и выстрелил в воздух. «Семерка» остановилась, послышалея оклик Каюмова: «Вы где?» Ему ответили. Вездеход; круто тронулся вправо, но мотор заглох; Росло нетерпение голодных желудков, а стартер мучил слух нудным, то набирающим силу, то утихающим хрипением. Игорь хотел было съехать к ним на лыжах, помочь, но Володька остановил:
— Каюмыч никогда так машину не бросит.
Наконец мотор завелся, вездеход сдал назад, с целины на лед, и одолел берег с надрывным воем первой передачи. Юрий залихачил так, что чуть не смял палатку.
— Уу-гу-гууу! — рыкнул он, вылез, ласково со всеми поздоровался и подал мешок, предназначенный для первого ужина. Вошли в палатку и под оживленный рассказ Каюмова распотрошили мешок. В нем были слегка помятые, одуряюще ароматные буханки свежего хлеба, килограммов пять колбасы, двадцатипачечный блок «Беломора», опоздавшие месяца на два журналы, рыба горячего копчения и фасоль в томате. Голод по табаку был сильнее голода по пище, и, пока Юрий возился с лампой-переноской, выкурили по папиросе из свеженьких тугих квадратных пачек. При свете разложенное на четырех, одна к одной раскладушках показалось таким роскошеством, что расспросы оставили. Колбасу, хлеб, рыбу отламывали руками.
В палатку влез Каратай, в кепочке, продрогший, непроспавшийся. Он скорчил рожу и тоненько сказал:
— Циво? Нициво? Цвики вы, а не нициво.
— Бригада засмеялась дружелюбно и понимающе.
— Ешьте-ешьте, — ласково уговаривал Каюмов, которому вдруг стало совестно за свои тазовские удобства. — Я знашь как гнал! Вот, думаю, мы тут жрем, а Володька там голодат, Гришка наш там голодат, Игорюха с Петром. Вы ешьте, кушайте, а то коньки откинете.
Екимов, смачно жуя и улыбаясь, расспрашивал о новостях на базе. Отвечал Каюмов, потому что Каратай на все вопросы зарядил одно: «Нэ понял». Саша был скорее меланхоличен, чем пьян, но оживленность бригады, этот стол на раскладушках, свет и тепло подействовали и на него. Наверное, незначительными показались вчерашние неудачи. Водка обожгла, согрела и еще долго обжигала, и не было вокруг лучших друзей на свете. Каюмов перецеловал их подряд, будто остававшиеся четверо уже помирали с голоду и не оставалось надежды на спасение.
Улеглись, когда совсем рассвело, моментально уснули и долго спали, а потом жизнь пошла так, словно только что выехали в поле. Каюмыч, дежуривший по камбузу, разбудил всех прямо-таки по-материиски, в трех ведрах наготовлено было вдосталь, а под тент продсклада не вмещалась привезенная провизия, и небо было цвета наполовину исполнившейся мечты. После завтрака долго перекуривали, слушали приключения друг друга, а их уже оказалось вдесятеро больше, чем вчера, и разбирали заказанное: Гриша свои книги, попавшие в мешок с сахаром, Екимов карамель, влипшую в маргарин и масло, Петро мял кожу сапог, а писем Игорю просто ни от кого не было...
Работа теперь ладилась вдвое веселей, и, несмотря на то, что под огромный 24-метровый «сигнал» ямы пришлось бить вручную, он стоял на следующий день свежерубленый, светлый от ошкуренных бревен, гордо красуясь десятками перекладин, укосин и безупречным венчиком «визирного». Поторопились с ним потому, что был канун Первомая. Собирались погрузиться в вездеход и двинуться за сорок километров, «в кино».
Но «кино» началось в бригаде.
Петро Васильков с разобиженным видом вошел в палатку, где парни перетряхивали рюкзаки в поисках «штатских», понаряднее вещичек, и протянул Каратаю бумажку.
— Офонарел? — тихо спросил бригадир и вертел бумажку в руках, как будто прикидывал, как получше свернуть из нее козью ножку. Петро молча вышел из палатки.
И попер напрямик в сторону Северного Ледовитого океана.
— Поехали, что ли, пан бригадир? — нетерпеливо спрашивал Каюмов.
— Погоди... Петро!
Но Васильков, видно, твердо решил до вечера управиться хотя бы в один конец. Бригада ошеломленно смотрела ему вслед, выстроившись на утоптанном пятачке, попеременно окликали... И чем больше внимания ощущал к себе Васильков, тем сильнее наддавал ходу. Екимов, по праву старшего рабочего, потянул бумажку из пальцев Каратая. «Заявление» — крупно, печатными буквами стояло вверху.
— Повремени, хлопчики, — сказал остальным Саша и ловко вскочил на гусеницу вездехода, уселся, быстро завел двигатель. Петро в это время спустился в едва видную, метровой глубины долинку и начал проваливаться: наст там уже подтаял.
— В общем-то, типичная истерика, — сказал Игорь. От таких слов Екимов лишь восхищенно покрутил головой: хорошо излагает!
— Вздуть его, вот что! — после обстоятельного раздумья поставил свой диагноз Каюмов. — Не будет выкобенивать.
Он неравнодушно наблюдал, как рванул Каратай следом за беглецом, как прессуется днищем глубокий и широкий след в снегу, как гусеницы, не доставая порой земли, выметают долгие голубые буруны крупитчатой ледяной сечки.. Обычно Юрий никому, даже Савельеву, сдавшему перед бригадой экзамен на вождение, свою «военную красавицу» не доверял. Но тут — пан бригадир!..
Каратай правил умело, нигде не застрял и вскоре нагнал Петра. Несмотря на расстояние, в наступившей тишине были отчетливо слышны обрывки разговора, особенно речитатив Василькова. Саша, как всегда, был тих, и этой несминаемой тихостью он свое взял. Меньше чем через десять минут объяснений оба сели в машину, и вездеход начал сдавать назад. Саша осторожно и медленно рулил по траншеям от гусениц, а Каюмов с замиранием сердца следил, не увязнет ли? Но бригадир не сделал ошибки ни на сантиметр, вездеход точно своим следом выполз назад, и вот тут уж каждый высказался по поводу «заявления».
— П-пусть катится! — отрезал Екимов. — Чем нытье его каждый день.
— Петро в десятый раз огрызался одними и теми же словами:
— Вам тут курорт! Работать некогда! То танцы, то еще чего. А сезон кончится, как, с творогом? То-то. И так в минусах, как птица в перьях!
Соколов, Савельев и Каюмов урезонивали его: да не бузи, Петро, да наверстаем, еще как заработаем! Каратай все упреки Петра спокойно и быстро превратил в обычное, еле слышное бурчание. Он вышел со своей бригадирской полевой сумкой, неторопливо ее расстегнул, вынул заполненные уже бланки нарядов. У него была манера, которая постепенно передалась и бригаде: звать ребят только по именам, причем, не «Григорий», а «Гриша». С паузами, просчитывая мысленно суммы, бригадир сообщал:
— Юра: триста десять плюс повременка, минус аванс, минус продукты... Итого чистыми триста двадцать пять. Володя...
Петро затих, недоверчиво, нетерпеливо дожидаясь своих показателей. Услышав «280», он почему-то разобиделся:
— Мягко стелешь! Стелешь ты, начальник, мягко! Небось по высшему разряду занарядил? А третьим классом пойдут, тогда как? А? И дубы твои станут липовые, дутые. Дутые! Дутые... — на разные лады повторял Васильков.
В конце концов он всем надоел своим раззуживанием и нытьем, разбередил не высказанные раньше упреки. В самом деле, послушай другие бригады по рации — до паводка рассчитывают добить сезонное задание и по большой воде, вплавь, переправляться на «второй план», в район Гыды. А у нас все не слава богу! То собирались через пень-колоду, из-за чего теперь и вынужденные простои, и позорная — если б кто узнал! — голодовка бригады, — было в мыслях каждого. И, выговаривая Петру за козлиное упрямство, каждый вскользь ронял шпильку и в адрес бригадира. От такого разговора начал ерепениться Екимов,- глаза сузились, вот-вот взорвется. Прямее других высказался Савельев:
— По-моему, бодягу эту и в самом деле пора кончать. Там — метр центра отрубили, схоронили «покойничка», там — на погоду свалили... Уж ехали в тундру — так не загорать же!
— A-а, может, стукнешь насчет центрушек? Стукни-стукни! — в голосе Екимова послышалась угроза. — А может, вернемся? Он, видишь ли, сознательный! Ему букса не осточертела!
Васильков в это время уже брал за грудки Каюмова, доказывал:
— Меня баба ждет! Я ее знаю — ждет! Хоть до старости ждать будет. Ты! Мне край надо валюты ей зашибить! Понял, ты?! Ей, не себе!
Такой вот бурный произошел разговор. Во многом страсти были преувеличены. И на корабле, где до пятисот человек команды и рыбаков, бывают взрывоопасные моменты, когда в долгом плаванье уже один чей-то взгляд может вызвать вспышку. Здесь же всей команды шесть человек. Ничего не утаишь. Привранное в первом рассказе через месяц вскроется во втором. На виду привычки каждого. И малейший срыв одного вызывает бурную реакцию всех.
— Ну, цвики, баста! — отрубил Каратай. — Никакого вам кино не будет. И праздника никакого. Грузи шмутки — на шестой знак пойдем.
Он тихо и многообещающе сказал это, и впервые внутренняя сталь проявилась в голосе и лице бригадира. От такого решения, не подлежавшего обсуждению, бригада, которая только что во многом поддерживала Василькова, обрушилась на него же с упреками. Вот тебе! До- нылся? Шлея ему под хвост попала! То бы взяли у Каратая в долг по десятке, заехали бы к знакомым учителкам, танцы-шманцы...
— Ага! Опять с нуля по новой начинай, тушенку отрабатывай! — ехидно продлевал их упреки Петро.
— Ну, могет-хан, зайчишка! Ну! — тихо негодовал Екимов. — Будь я Каратай, шлепал бы ты у меня до самого Таза!
Может, и пересмотрел бы Саша свое обидчивое резкое решение оставить бригаду без праздника, может, куковал бы Петро Васильков с неделю в одиночку в пустой палатке, пока веселились бы остальные, по-разному можно было проложить новую вездеходную колею от этого знака, по любому из 360 градусов! Но в стеклянно-синем воздухе «нарисовался» вдруг «Ми-шестой». Не было под ним раскачивающихся на стропах труб или ящиков — значит, не к буровикам. От самого горизонта точно шел на них, издалека видных с воздуха: на белом снегу — черные точки палатки и вездехода, спичечная пирамидка знака, пунктирчики колеи до ближайших лесистых сопок, откуда трелевали лес. Каратай уже знал, что это значит, навел бинокль, по-военному скомандовал:
— Шевелись! Палатку скатать! Ящики в трюм!
И приготовил четырнадцатисантиметровой ширины лыжи— встречать. Игорь спешно забрасывал в вездеход и ящики и спальники и только диву дался, как точно Саша определил место, где «присядет» вертолет.
Пилот залихачил. После плавного, издалека, снижения он вдруг так резко прижал машину к земле, завис в полутора метрах над настом и так лихо занес хвост на пол-оборота, развернул «мишу» носом к вездеходу, что стало ясно: этот в полярной авиации без году неделя, оттого и выписывает вензеля, хочет, чтобы асом посчитали. Из-под дюралевого брюха неслись слоистые волны горячего воздуха; стелились по отполированному насту, не поднимая ни единой снежинки. Отворился люк, Свесилась легкая лестничка, и, придерживая шапку рукой, спустился сам начальник экспедиции. Каратай поздоровался с ним за руку, уступил лыжи. Вертолет сделался вдруг похож на ребячий флюгер: снова лихо занес хвостовую часть и, малым винтом вверх, круто снялся.
Владимир. Алексеевич, был в очках с коричневыми стеклами и боковушками, чтобы не «поджечь» глаза, в полушубке не то. собачьего, не то волчьего меха, комбинезон и торбаса у него были летные, на меху. Подошел, с каждым поздоровался, за руку:
— Приветствую, тезка! Как, лучше всех? Терпи, на следующий год сам техником станешь. Петр Васильич, письмецо тебе из Иванова, зазноба, а? Григорий, ты чего это всю контору подписными завалил? А вот и Савельев — ну борода, ну старообрядец! Как тебя тут, мерзлотной не заездили? С наступающим праздничком, ребята! И по этому случаю — премия! За воздержание.
Вот уж чего не ожидали от непьющего начальника — бутылка «Столичной»! Скрыпников передал ее Каратаю. Саша на мгновенье отвел глаза, запоздало протянул, руку к подарку.
— Та-ак. Ясно. — Скрыпников присел на первый попавшийся ящик. — Между прочим, эта бутылочка летает со мной вторую неделю. Да-а. Контрольная, так сказать, бутылка. Но хорошо хоть совесть не растеряли. Куда заезжали-то?
— В Таз, — безгубо сказал Каратай.
— Почему не зашел?
Саша пожал плечами: ясно почему. Какой же шеф похвалит за возвращение через месяц?
— За чем ездил?
— За продуктами.
— Ясно, как собирались в поле. А ведь ты, Саня, ребят своих мордуешь. Дня три визит занял, десять дней актированных, нелетных.
— Восемь, — решил быть точным Каратай.
— А вы, несмотря на простои, с неплохим перевыполнением идете. Значит, упущенное время наверстываете шестнадцатичасовым рабочим днем. Вот и говорю: мордуешь ребят.
— Такого не было! — в два голоса восстали Каратай и Екимов. — Ну десять часов от силы...
Видно было, как тяготит Скрыпникова скучная, нудная необходимость пояснять ход своих мыслей.
— Значит, химичили. Химичили? Саш, ну ты ж со мной с самого начала. Ну, новичкам еще так-сяк-накосяк. А тебе-то!
Савельев только диву давался, хоть и был наслышан уже о характере и удивительных способностях этого начальника. Не прошло и пяти минут, первых пяти минут разговора, а во все Скрыпников вник, влез, все рассверлил, да так, словно весь этот месяц прожил с ними под одной брезентовой крышей. Не было сказано ни одного резкого или громкого слова, тихим простуженным голосом разговаривал Скрыпников, а бригада трамбовала и расчищала снег валенками. Вез он им предпраздничный подарок, да вот...
— Давай-ка наряды, описания... Ну, Александр Тимофеевич, как велишь? Велишь — подпишу наряды, и — к оплате. Велишь — давай рацию, подскажу главинжу комиссию послать по твоим следам, поглядеть, как ты там напортачил-нахимичил.
Карачаевское лицо казалось сперва загорелым, но чем дальше, тем больше наливалось помидорным, а то уж и свекольным цветом. Кричал бы, строжился шеф — уперлись бы как один: все по инструкции сделано, по ГОСТу! Или в том случае, если бы хоть на гран меньше знал их работу.
— А шо вы меня? Всех спрашивайте! — насупился Каратай.
— Всех и спрашиваю.
— Владимир Лексеич, а Владимир Лексеич! — улыбчивым и обаятельным стал вдруг Екимов. — Ну мы же не комиссия, оценку себе давать. Может, где и не забили лишнего костыля в спешке. Мало ли! Спешили, точно, не скрываем: наверстывали. Но чтоб нарочно?! Ни-ни! Да что мы, враги себе, что ли! Понимаем: растает — поползет мерзлота, поползут центры, вся работа насмарку. И наша и других.
— Подписываю, — серьезно проговорил начальник.
— Давайте назад, — протянул руку бригадир. — Все давайте!
Опустилось, сорвалось далеко вниз сердце каждого от этих решительных слов, от лихого каратаевского решения. Ну и праздник, ай да праздник вышел!
— Хвалю-у-у, — с удивлением и даже восхищенно протянул Скрыпников. — Молодцом!
И подписал наряды, скатал в трубку, сунул во внутренний карман.
Не скоро дошло до остальных то, что само собой разумелось между начальником экспедиции Скрыпниковым и техником Каратаем.
— Сделаем, — сказал Саша. Владимир Алексеевич долгой ответной паузой оценил это слово.
— Ну, орёлики, — продолжал шеф после нее. — Надо этот разговор добить, чтоб к другому перейти. Одного я не пойму: зачем устраивать себе трудности, чтобы потом с ними же воевать? Я, признаться, Каратая на базе видел. Это он меня не видал, а я его видел. Нарочно там не стал ни слова говорить. Кой черт ему там говорить — вот где надо! Почему бригада осталась без продуктов?
— Виноват, — выдавил Саша.
— Тебе, Александр Тимофеевич, люди доверены. А Клондайки нам не нужны. И героизм этот дурацкий, приключения...
— Вот я потому и уволенный! — высунулся вперед Васильков. Тут только увидели, что стоит он с рюкзаком на плече и спальником под мышкой. — И видал я бригаду эту! И бригадира этого!..
На него зашикали, заматерились вполголоса.
— Люди должны работать в человеческих условиях. Не можешь их обеспечить — грош тебе цена как руководителю, — закончил Скрыпников и обратился к Петру: — А тебя кто уволил?
— Сам.
Засмеялись.
— По собственному тоись желанию. Надоело: проешь больше, чем заработаешь. Переводите куда хотите.
— Все бригады, кроме вашей, укомплектованы. А гонять вертолет, чтобы поменять Василькова на Сергеева, не стану.
Восхищенно шумнули: всех по имени, по фамилии помнит!
— Значит, забирайте с собой!
— Из экспедиции уходишь?
— Там видно будет.
— Ну раз так, подумай еще да запомни: повременку никому даром проедать не дам. Кончили на том? Тогда — о главном.
И снова переглянулись, обеспокоились: ну, если этот разговор не главный?..
— Да, о главном, — подтвердил Владимир Алексеевич. — Вы репутацию свою порядком подмочили... но бригада, думаю, все же крепкая.
— Он неожиданно прервался, улыбнулся:
— Лагерь-то уже раздраконили? В новый квадрат собрались? А как насчет обеда? Угостили бы походным харчем.
Каюмов быстро соорудил костерок поближе, чтобы не пропустить ни слова, разогрел заледеневший в ведре консервированный борщ с добавленной тушенкой, напарил в чайнике, свежую заварку.
— А дело вот какое, продолжал тем временем Скрыпников. — Был у нас один трудный условник. Сложный парень. Запущенный. Ну и подзалетел здесь уже, на пустяке.
Посочувствовали молча: «хана» парню, раз уж один срок на нем висел.
— Мы поглядели. — не безнадежный. По-своему толковый хлопец. Ну что, думаем, в колонию? Нахватается, пропадет начисто. Решили взять на поруки. Вчера я за него на суде поручился, прибавили ему еще условно. Так что висит он на волоске, глаз да глаз нужен. Но я ж его при себе не оставлю. На топокурсы только с осени. Решили — в бригаду, ориентировочно выбрали вашу.
Каюмыч подал дымящиеся алюминиевые миски, и Скрыпников прервался, пока не опорожнил свою. Ел он тщательно, чисто, по-мужицки и, что удивительно, сняв перед хлебом шапку. За чаем, крепким и сладким, посыпались вопросы: откуда парень? Каков срок? За что схлопотал? Начальник отвечал скупо, но честно предупредил еще раз: парень трудный, чего хочешь ждать можно, и повозиться с ним придется.
— Детский сад, что ли? — не удержался Петро.
— Вовсе не детский сад, — возразил шеф. — А просто вдумайся: отступимся — конец парню. Но давить не собираюсь, как сами решите. Решите «нет» — в другую бригаду свезу.
Привез новостей, начальник... Швыркали чаем, думали. Возьми — потом хлопот не оберешься.. Учи-воспитывай. Не возьми — тоже как-то».
— Попробуем? — спросил Каратай. Он немного отошел после состоявшегося разноса перед всеми.
— Пробовать не выйдет, — моментально отреагировал Скрыпников. — Попрошу иметь в виду: за план так не спросится, как за этого условника. Тут не триангуляция — человек.
— Возьмем. Давайте, чего там! А где он? — спросил или ответил каждый.
— В вертолёте. Сразу высаживать я его не стал, пусть покатается, поглядит. Значит, решились? Тогда подумайте хорошенько, как и что с ним надо, а чего не надо. А мы с Каратаем пойдем помозгуем насчет лета. За обед — спасибо.
И отправился с бригадиром в вездеход, в котором Каюмов заботливо включил печку на холостых оборотах двигателя.
Сидели па мешках, ящиках и рюкзаках, словно на вокзале, побрасывали щепочки в костерок, думали. Вполголоса обсуждали «финты» и «закидоны» начальника. Что ж теперь с теми пунктами? Переделывать, что ли, ведь вроде забраковал. Но наряды подписаны... И что там за типчик такой? Влияй на него... А может, головорез? Чиркнет одного за другим в спальниках — и ку-ку? Укоренелого уголовника брать в бригаду спокойнее: хлебнул, знает, почем фунт изюма...
Курили, пили самую сладкую — третью кружку чаю, с дымком, под папиросу и мало-помалу переваривали всю ту кучу новостей, какая опустилась на них вместе со Скрыпниковым. Восхищались его хваткой: ну, глазастый!
— А я и на третий сезон с ним останусь! — заявил вдруг Екимов. — У него раньше руки не доходили, долги гасил, а погасил — и взялся порядок наводить. Да он на следующий год такое завернет!..
Послышался дальний рокот еще не видного «миши». Скрыпникова не нужно было окликать: по-спортивному, как с брусьев соскочил, выкинулся ногами вперед из вездехода. А пока вертолет снижался, обронил Каратаю:
Собрания бригады почаще проводи.
— Ну да, лекции-политинформации, — съехидничал Саша. — Да мы газет второй месяц не видим.
— Я тебя не к президиуму со столом и графином призываю. Нынешний разговор что, не собрание? Каждый высказался, решали коллективно. Да, вот еще что. О Кешке на базу знать давайте. Для меня.
Вертолет уже висел, гнал струи жаркого воздуха из сопла, его поводило из стороны в сторону, и пустой бумажный мешок, кувыркаясь, унесся вдаль, как перекати- поле. Скрыпников неторопливо, к каждому внимательно, по-разному подошел, пожал руки, махнул: занимайтесь делом, не провожайте!
Каратай кивком скомандовал паковаться. Каждый усердно взялся за дело, но ие спускал глаз с вертолета: каков он, тот-то? И когда теперь следующий визит, очередная почта с Большой земли? Из вертолета сначала вылетел и покатился новенький спальный мешок, за ним рюкзак, тоже стопроцентный, не то, что их б/у, раскладушка, мешок с книгами для Соколова. Затем Скрыпников ссадил и новичка, одетого в серое, «городское» пальто-реглан и меховой картузик с козырьком.
Кленовым семечком-винтом, но не вниз, а вверх ввинтился вертолет в приостывшую к вечеру каленую синеву. То ли под впечатлением приезда, незримого присутствия начальника, то ли от сознания, что на них смотрит «этот», бригада укладывала пожитки в вездеход так тщательно, быстро и компактно, как еще ни разу не паковались.
О кино и не вспоминали.
Глава четвертая
Новичка Кешку приняли молча. В общем-то, так в свое время принимали и каждого из них. И оттого, что не расспрашивали, не глазели, а по-прежнему молча и быстро готовились к отъезду, он слегка оробел. Переминался с
ноги на ногу, чувствуя себя пока лишним и чужим здесь. На вид Кешке было лет девятнадцать. Щупленький, длинный, худосочный, бледнощекий, а скулы припухли нездорово, будто при флюсе с обеих сторон. За десятиклассника принять можно или за студента первых курсов. Ждали, признаться, громилу отпетого, урку, который тут же что-нибудь этакое отчубучит. Но с еле заметным разочарованием: «молокосос!», пришло и облегчение: ну этого-то обратаем!
Каратай, перед тем как сняться с места, объявил:
— Сначала идем к новому пункту. Там выгружаемся. Трое остаются бить ямы под «ноги» знака вручную. А четверо пойдут назад с буксой, менять центры на прежних знаках. Давай полезай, — дружески хлопнул он Кешку.
Саша Каратай, как всякий уважающий себя геодезист, всегда собственноручно погружал и выгружал ящик с теодолитом — самую большую ценность в поле. Вот и теперь, когда бригада уже улеглась на развернутые спальники поверх ящиков с продуктами, он бережно поднял теодолит и, боясь оступиться, понес его к кабине. На его законном бригадирском месте справа от водителя сидел... Кешка. Он сидел, и хоть бы хны, и Саша опешил. Каюмов с интересом ждал, что будет. Увидев ситуацию в незадраенный люк между трюмом и кабиной, Екимов бесцеремонно скомандовал «Кет!», что означало, конечно, «выметайся!».
— А я здесь хочу...
— Кеша, — улыбнулся Володька, — марш в трюм, кому сказано! Мало ли чего ты хочешь.
— Меня там укачает.
Каратай молча поставил теодолит, вежливо сгреб Кешу левой рукой под спину, правой под коленками, будто невесту, и высадил наземь. Потом так же методично, как укладывал вещи в трюме, он поставил свой ящик на пол вездехода, сел, вытянул над ним ноги и захлопнул дверцу. Каюмов прибавил оборотов, обернулся в дыру:
— Все? Ничего не забыли?
— Кешу забыли! — хохотнул Гришка. — Не залезет никак.
— Не было у бабы хлопот...
— Крестьянкин сын! — пересмеивались ребята.
Теперь, когда грузовые сани пошли на растопку, трюм был переполнен. Лежать приходилось под самой крышей, в щели между поклажей и брезентом. Ждать надоело, и подкидыша втащили в эту щель. Нетерпеливый Каюмов, предвкушая гонку километров на триста, едва услышал «готово!», включил скорость, рванул на себя правую рукоять. «Семерка», что твой танк, разворотила снег, будто сверлом, развернулась на месте. И вперевалочку, с носа на корму и с бока на бок, двинулась по целине к ближайшей речке — ледовой дороге. Кешка моментально взмок. Его приплюснуло между Савельевым и Екимовым.
— Тесновато, — выдавил он. — Не то, что моя «Волга».
— Трепись — «моя»! — лениво сказал Гришка. — Девочкам скажи. Трепло.
— Кто? Я? — запетушился новичок. Игорь положил ему руку на плечо, слегка придавил:
— Ты, старина, не с того знакомство начинаешь.
— Ну чего заводишься, — сказал Соколову Володька. — Забыл?..
— Хиляк, борт одолеть не может, а треплется, — усмехался Гришка.
— Ну, братцы, теперь у нас и кино и телевизор! — воскликнул Екимов.
— И клоун.
— И цирк на льду.
Кешка зашелся злобой, но вдруг икнул, подавился и быстро-быстро перевернулся головой к борту, высунулся наружу из-под брезентового полога.
— Вот так-то лучше, — доконал Соколов. — Блевотик!
— Ну чего регочете, худо парню, — подал голос из кабины бригадир.
Таким вышло первое знакомство с новичком. На него скоро перестали обращать внимание, а разморенные, загнули: кому-то предстоит работа в ночь. Проснулись оттого, что вездеход замолк и слышен был голос Каратая:
— Тогда полезай наверх, на свежий воздух, на раскладушки.
— Там держаться не за что!
— За раскладушки — они тросом привязаны.
— Сверзится, — подтвердил Каюмов, сочно блестя губами.
— Ну а куда тебя прикажешь?
— Вперед.
— А дорогу водителю кто будет показывать?
Володька пояснил проснувшимся:
— Принц тазовский пана бригадира воспитывает. Мать моя, — говорит, — женщина была.
— Я говорю, полезай, некогда нам... — продолжал Саша.
Володька засобирался:
— Пойду-ка я ему промеж рог вмажу. А то он перевод с английского не волокет... могет-хан, зайчишка!
— Зря я на базу не улетел, ох, зря! — снова жалел Петро.
— Редко кому удавалось вывести из себя Каратая.
— Юра, — сказал он спокойно, — отвяжи-ка ему верху лыжи.
— Каюмов проворно исполнил поручение.
— Топай по колее, не ошибешься.
— Ну да, — возразил Кешка. — А волки!
— Спишем, — хладнокровно ответил Саша. — У нас каждый год человек пятнадцать списывают.
И захлопнул дверцу. Каюмов обрадованно дал газ.
— И в волну-у-у ее бррросает! — заорал Володька ерничающим развеселым голосом.
— Не может — научим. Не хочет — заставим, — тоном старшины-сверхсрочника сказал Каратай.
Не успел вездеход тронуться, как в щели показалось лицо Кешки. Он быстренько преодолел борт, втащил и лыжи. Теперь над ним не смеялись, снова помогли, расчистили место около приоткрытого брезента. Он сидел, высунув голову за борт: Так и доехали.
В течение всей переброски Каратай раздумывал, как получше распределить силы бригады. Хоть начальник экспедиции и увез с собой документы на готовые пункты, теперь делом его, Александра Тимофеевича Каратая, чести было сменить центры пяти знаков на полноценные. Поехать самому или послать Екимова? Ниспосланный Скрыпниковым Кеша немало влиял на ход бригадирских мыслей. Саше хотелось самому убедиться, что работа там сделана на совесть, но оставить новичка с Соколовым и Петром — не миновать драки. А тут еще Петро ненадежный — к полюсу собирался! Не бывать нынче спокойному сезону!
Спознались на местности по довоенной карте, наметили место строительства.
— Володя, сможешь проехать по прежним знакам?
— Запросто! В знакомых местах да не опознаться!
— Я по своему следу — хоть до Тюмени! — горячо убеждал Юрий.
— След-то занесло давно...
Добровольцами вызвались Екимов, Савельев и Соколов. А Каратай с подкидышем и Васильковым за отведенные на переделку трое суток постараются откайлать ямы и заготовить к трелевке нужное количество леса. На том и порешили. Продукты на всякий случай распределили поровну. Бочку с бензином из трюма не выгружали. Спать командированные будут в машине. Рацию бригадир тоже отдавал в их распоряжение — на случай, если обломается «семерка». Обговорили каждую мелочь, но все равно у Саши было неспокойно на душе. Особенно нажимал на то, чтобы «все там чин чинарем» было. Не приведи бог, если сократят путь или работу, минуют хоть один знак! Но преданный Екимов стукнул себя в грудь кулаком:
— Да не сойти мне с этого места!
Он, не признаваясь даже себе, отчаянно хотел, чтобы Каратай доверил ему всю эту сложную переброску сразу по пяти пунктам. Будущий техник должен уметь спознаться хоть в темноте. И, кроме того, любил Екимов прокатиться не меньше Каюмыча.
— А может, с утра поедете? — волновался Саша, хоть и было непроницаемым его лицо. — Нет? Ну, с богом!
Они пожали друг другу руки и, как десантники, юркнули в трюм.
— С первого начинайте, с самого первого! — наказывал бригадир. — Там бензин недалеко, у грунтового репера!
— Есть! — кричал Каюмов, сдавая назад и разворачиваясь с незакрытой дверцей. Так же, не закрыв, с поднятой прощально рукой, он унесся по своему следу на запад — мощный, литой, как и его «военный» транспорт.
— Ну, Петро, — сказал Саша, — давай-ка обустроим тут все в расчете на стационар.
В две лопаты они быстро расчистили развороченный гусеницами снег до земли, до мерзлоты. Бригадир велел Кешке разжигать костер и на пару с Петром взялся устанавливать палатку. Они по всем правилам натянули новую, с фабричным тальковым запахом, и ровным слоем насыпали вокруг завалинку из снега для тепла. Впервые па пять стоянок так хорошо удалось натянуть и обустроиться. Оба показали высший класс потому, что единственная в бригадном хозяйстве добротная вещь сама по себе располагала к этому; но еще и потому, что Кешка сидел на мешках зрителем. Он раскрытыми, как рот, глазами наблюдал за каждым их движением и, видно, изумлялся тому, как «ни на чем» держится П-образная «матка», уравновешенная туго натянутыми расчалками, как звенит забиваемый в мерзлоту костыль, как одним ударом обуха вбивает заправский плотник Петро Васильков гвоздь по самую шляпку...
— Ну где костер-то? — обронил, не отрываясь от дела, Каратай.
— Вот.
— Ты бы еще из спичек разжег! Возьми лопату, раскопай. Ящик вон тот разбей, солярки ливани.
Кешка ко всему прочему оказался порядочным недотепой.
— Ты мне топор по гвоздям не тупи! Не для тебя точено! — Петро отобрал у него свой амальгамный топорик. — Нашел чем ящик разбивать! Выдергу бери.
Подкидыш не знал, что такое «выдерга». Не знал он и что такое «гвоздодер». Пришлось показывать, во-первых, что, а во-вторых, как действует.
— Работничек, мать т-твою! — выругался Васильков.
— А ну без матерей тут! — осадил Саша, который раньше частенько и сам... чего греха таить. Но Петро уже прямо-таки возненавидел новичка:
— Ты молоток когда-нибудь в руках держал? А топор? А «это дело» держал?
Понукаемый и ежеминутно высмеиваемый за неумение, за косые руки, Кешка проявил рвение, решил взбодрить потухающий свой хилый костерок и наклонил к нему канистру с соляром.
Оба старших кинулись, когда уже ахнуло и загудело!
— Бэб твою бэб! — орал Васильков, сбив Кешку с нот и катая его по снегу, чтобы загасить пламя.
— Сукин ты сын! Лапы пообрывать! — облегчение выругался и бригадир, когда убедился, что подкидыш их чудом не обгорел. Стояли над ним, с трудом переводил! дух от таких приключений. На сером в крапинку Кешки ном реглане чернели три овальные дыры, будто кто-то переставил с места на место раскаленный докрасна чайник. Снег на месте выгоревшей солярки стал черным.
— Погорелец! — Каратая разбирал смех пополам со злостью. —Так ты и нас спалишь к едрене фене! А ватника тебе что, не досталось? Ну, фигуряй вот теперь.
Однако пропавшее пальто ничуть не огорчило подкидыша.
— Снега натаивай, да побольше, чтоб воды и назавтра хватило! — наказал ему Каратай и уже в сумерках встал на лыжи: по карте неподалеку обещался быть крошечный пятачок леса, если давно не растаскали тот лесок на костры и вешки. Петро тем временем сооружал продуктовый склад. — Консервы открывай, кашеваром будешь.
* * *
Всю ночь безостановочно гнал Юрий Каюмов свою «семерку». Легкий, почти без груза, по сравнению с обычными тоннами поклажи, вездеход с ходу брал и целину, и любые препятствия — крутой берег или лесок, или страшный — «ну, перевернемся!» — спуск в овраг, когда даже у бывалого Екимова екало сердце. Играя роль бригадира, он порядочно укоротил путь, и вместо тройного зигзага по собственным следам стали пробиваться по тридцатикилометровому целинному участку на зимник, который быстро «доставил» бы их почти к месту самого первого срубленного ими знака. И в самом деле, выкарабкавшись на зимник, Каюмыч «врубил на всю катушку», понеслись на пределе, до пятидесяти километров в час. Володя перелез в трюм, там во всю ширину устроили пастил вроде полатей. Он наказал разбудить себя ровно через полтора часа. Каюмов от захватывающей, волнующей, словно охота, гонки с радостью остался бодрствовать и одиночестве. Зимник был пуст и недавно расчищен, ночь уже светлела к лету, помогала фарам и обещала впереди время незакатного солнца. Мотор облегченно жужжал, будто радовался скорости, и эта светлая и быстрая езда напоминала Юрке славное время, когда гонял он по свердловским асфальтам на «Москвиче». Еще сезон — и будет у него уже не казенный, а свой, и тогда... Сладко мечталось Каюмову.
На рассвете они с Екимовым разбудили Игоря и Соколова, и те с удивлением: «Уже?» — увидели свой первый, слегка пообветревший сигнал.
— Ех, ломать — не строить, душа не болит! — засучил спецовку Каюмов, донельзя довольный тем, что домчал ребят вдвое быстрее, чем рассчитывали. И первым озадачился: — А вот как его, черта, вытаскивать?
— Терпеть не могу переделывать, — отозвался Соколов. — Аж на душе слабо становится, если ту же работу во второй раз.
— Зря с Каратаем не посоветовались! — вздохнул и Екимов.
Сложность заключалась в том, что нижняя часть центра имела наварные косые, винтом, полукольца. После установки центра керн забивали в скважину и для верности заливали водой. Теперь эта вода и мерзлота снова стали монолитом. И как его из-за дурацкой совестливости бригадира разрушать, как ликвидировать этот вмороженный до лета центр, ни одна душа не ведала. Для начала расчистили ломиком лунку.
— Н-да. И колонковой тут не пробуришь.
— Может, костерком разогреть?
— Разогреешь, как же! Ломами бить надо.
— А на глубине чем? Пальцем?
Каждый боялся одной и той же мысли: придется долбить мерзлоту, бить яму. Но ведь глубина вдвое больше тех ям, что вырубали под «ноги» вышки! Адская работа! Надо было искать что-то другое.
— Тут бы это... мотор как-нибудь приспособить, — щедро делился единственным своим сокровищем Каюмыч.
Первый подступ нашел Игорь Савельев:
— Парни, точка приложения силы должна быть только сверху. Что-то наподобие буровой вышки, как там свечу вытаскивают. Тросом, что ли?
— Может, буксу поставить?
— Ну и что? Центр-то к ней не привяжешь!
Слово по слову, и четверка «десантников» надумала, как выбить злополучный центр. Каюмов подогнал вездеход, достали трос, пропустили его через перекладину венца. Один конец завязали на зубчатке вездехода, другой — удавкой на вмороженной трубе. Потянули — удавка слетела. Каюмов обыскал свои тайники, нашел подходящий «хомут», насадил на центр, привернул трос болтом...
— Дайте я вас в лысинку! — радовался Екимов. Он и правда был готов расцеловать Каюмова и Савельева за изобретательность. Юра включил зубчатку, трос стал сматываться на барабан, натянулся. Затрещали венцы — того и гляди под напором лошадиных сил двигателя рассыплется знак!
И — стронулся, подался, попер наверх обросший наледью и мерзлотой центр! Остальное было проще: смонтировали буксу и вгрызались в мерзлоту до тех пор, пока рукояти ворота не опустились до багульника. Победу не праздновали. Разобрали «бурилку», Володя записал номер нового, полнометражного центра и установил его. Принципиальность взяла верх.
Радовались уже в дороге, и радость увеличивалась от сравнения: сколько бы канителились, если б не светлые головы Игоря и Юрки! Вручную до ночи пластались бы!
* * *
А в лагере это утро началось с новых открытий в тщедушном новичке. Петро приготовил завтрак, растолкали пария, но уже и позавтракали вдвоем с Сашей, а того нет и нет. Спит! Разбудили во второй раз, а он:
— Не привык в такую рань вставать.
Подошел к кострищу, зачерпнул ложкой из ведра, поднес ко рту и... выкинул с ложки на снег.
— Гребует! — удивленно протянул Петро. — Ну, милай, плакал по тебе один совхозишко. Тюря из гнилой картошки тебя не дождалась.
Кешка, заспанный и оттого узкоглазый, порылся в рюкзаке, достал большую плитку шоколада «Миньон», потрещал фольгой и с чаем эту плитку слопал.
— Заправился? — невозмутимо и холодно осведомился Каратай. — Тогда — лопату в зубы, площадку чтоб за полтора часа до земли расчистил. Будешь мерзлоту долбать, три ямы нам надо выбить.
— Так что запасай «Миньону», — ввернул Петро.
Оба они ушли на поиски хоть какой-нибудь лесины для костра. Первым нашел Васильков, выстрелом дал знать Каратаю, и они вдвоем принесли бревно, защемив торцы топорами. Вернулись, а площадка, очерченная бригадиром, не готова. Кешка из всех лопат выбрал не совковую, а штыковую, с площадью поменьше. Наберет на полштыка крупки и вывалит неторопливо. А на бортике уже пять «бычков» — следы перекуров.
— На первый раз, — советуется бригадир с Васильковым, — мы его без обеда оставим. Как ты считаешь, Петро?
— Хай порастрясет «Миньончик», — хихикает Петро.
— Не имеете права!
— Ага-ага! — улыбается Каратай. — Валяй бегом с печки на лавку. Права... Здесь я тебе и прокурор и защитник, понял? И запомни, Кеша: пикнешь, огрызнешься, и твои условные станут безусловными. А зеки тебе такой «Миньон» покажут — танец маленьких лебедей на пузе спляшешь. Поэтому бери больше, кидай дальше, пока летит — отдыхай.
Подкидыш покосился недоверчиво, но лопата у него заходила почаще,
Первое данное ему слово Каратай сдержал. Сидели, отобедав, покуривали, глядели, как все злее и злее новичок вкалывает натощак. Кешка пробурчал:
— Помогли бы!
В помощи никогда не отказывали. Встали вдвоем, поплевали в ладони, и через пять минут площадка была готова, гладкая, как дно плавательного бассейна.
Каратай привинтил теодолит на треногу и быстренько, в шесть засечек, рассчитал, где быть ямам, в которые станут «ноги» пирамиды. Легкими вертикальными взмахами лопаты очертил границы Кешкиной ямы: полтора метра в длину, метр в ширину.
— А в глубину тоже полтора, — добавил Петро. II снова присели к костерку, запаленному по-таежному: ствол перерубили на два бревна, а меж ними набили поры, щепок, картонок. Такой костер, как только займутся брёвна, будет ровно и устойчиво гореть сутки и дольше.
— Сначала теория, — Саша щурился от дыма папиросы и прихлебывал чай. — Намеченный мной контур прорубаешь глубже топором. Скалываешь карандашом.
— Каким еще карандашом?
— Ломиком. Дальше будет вечная мерзлота.
Новичок ухмыльнулся:
— Так уж и вечная.
Он думал, что это литературное словцо.
— Вечная. Не тает никогда. Мамонты в ней, как в холодильнике, по тридцать тысяч лет лежат — свежие. Потом посреди выемки делаешь канавку. Чем глубже, тем лучше. И на всю площадь ямы скалываешь кайлом. Задача ясна? Выполняйте.
Но стоило бригадиру отлучиться на двадцать метров от палатки, как послышался бабий голос Петра:
— Я те суну! Я те так суну!
Кешка, увидел Каратай, пятится от наступающего с кулаками Василькова. Л в руке у подкидыша пара червонцев. Бригадир стал меж ними:
— Кышшш! Что такое?
Когда гнев Василькова утих, выяснилось, что новый член бригады решил нанять его, Петра, чтобы он за двадцать рублей вырыл за Кешку полагающуюся тому яму. Мало что осталось от невозмутимости бригадира. Трудовой процесс прервался и снова перешел в воспитательный.
— Двадцать восемь лет на свете живу! — кулаком в свою же ладонь бил Каратай. — Всякое видал. Но такого! Такого!!!
Подкидыш быстренько бубнил:
— Ну а чего, ну а чего? Другим можно, мне нельзя?
— Что другим? Что можно?!
— Ну вы ж тут за деньги вкалываете. Какая разница, чьи. Мои, государственные? В магазине — как?
— Я те покажу магазин! — обещался Васильков.
— Кеша, — ласково сказал Каратай, — скажи спасибо, что я не уехал. А в следующий раз произойдет эксцесс. Предупреждаю: ответственности не несу.
Кешка со звоном выбил несколько первых крошек мерзлоты.
Выспавшись после обеда, Каратай и Васильков взялись за свои ямы и к вечеру ушли в них по пояс. Они работали втрое азартнее, чем всегда, будто на спор перед девушкой. Заводили такие остротесаные бортики, скалывали такие длинные, плоские, искрящиеся плитки мерзлоты, что единственному зрителю оставалось только злиться на свое никчемное ковырянье. Лом в его руках звенел и зримо вибрировал, мерзлота летела бекасином в глаза, уши, рот, и за день Кешка сумел пробиться, озлясь, едва ли на двадцать сантиметров вглубь.
— И чего мы с тобой упирались? — недоумевал наедине с бригадиром Петро. — Ведь не меньше пары суток впереди, загорай — не хочу.
— Ничего, нехай посмотрит, — утирая пот с распаренного лица, отвечал Саша. — Ему полезно.
* * *
— Каюмыч, не устал? А то скоро две сотни километров... Может, покемаришь?
— Я-то?!
Вот когда пригодились запасы сна Юрия Каюмова. После бессонной ночи он снова сел за рычаги и погнал так, как «военному» ГАЗ-47 до сих пор и не снилось бегать. Но потом сам уступил рычаги Игорю:
— Садись. Отведи душу.
И Савельев, пока Юрий отдыхал, вез бригаду с каюмовской радостью и скоростью. У второго знака пришлось заночевать. Оторвалась укосина, не выдержав давления троса, и возни было немало — укреплять венцы, мазать солидолом, сверлить центр, почти спрятанный в мерзлоте, долбить ее, треклятую. Потратив столько сил, сколько их не уходило в первый раз, при строительстве этого сигнала, раздумывали: и все из-за чего? Из-за одного единственного слова Каратая: «Сделаем». Цена этому слову была страшно высокая. И тогда смалодушничал Гришка:
— Парни, ну ведь ни за хвост собачий уродуемся! Не проверят же!
Екимов, усталый и сникший, не в пример обычному расположению, проговорил:
— Я должен на базу номера новых центров передать. Понял? И Саня дал слово шефу.
— Сознательные вы, я погляжу! Были б все такие сознательные!
— Гриша, — мягко сказал Савельев, — сами себя наказываем, понимаешь? Никаких причин не было делать дело хуже, чем можешь. Дело даже не в слове! Меня еще тогда бесило: все сделали нормально, а центр отрубили. Стоило вообще строить? Выходит бессмыслица: сами не знаем, зачем работаем.
— Ты, что ли, знаешь! — огрызнулся Гришка.
— Знаю, — уверенно отвечал Савельев. — Знаю, что дело нужно делать один раз. Капитально делать. Я за халтуру деньги получать не приучен.
— То-то тебя и турнули, — запрещенным приемом ударил Соколов. — Интеллектуал!
Екимов одернул его:
— Ну чего заедаешься, верно говорит. Выехали в поле, так шутки набок. Вкалывай.
— И нет же, хоть на чем-нибудь да надо схимичить... — продолжал Игорь. — С такой работой никогда себя человеком не почувствуешь, понял?
— «Почувствуешь»! — передразнил Гришка. — «Чувствовать» ты сюда ехал, что ли? На один-то сезон.
— Человеком везде надо быть. И не один сезон.
Центр все-таки выкорчевали, а на бурение и установку нового уже не хватало сил и времени. Каюмов в запале предлагал светить фарами, да парни шатались от усталости и оставалось только жалеть, что у его «семерки» нет бурильной установки. День, начавшийся мерзлотой, ею же закончился.
Уснули все враз, насмерть. А утром обнаружили: снег не скрипит больше и нет пара изо рта, не надо ежиться, вылезая из спальника, — потеплело. Но мерзлота от этого, конечно, не стала податливее ничуть.
— Ну, рапортуй! — подталкивали парни новоиспеченного бригадира Екимова к рации. Он по полешкам, врубленным в «ногу» знака, быстро вскарабкался наверх, зацепил антенну и вскоре по-каратаевски забубнил в «Недру»: «Жито, Жито! Я — Жито-шесть, Жито, Жито...» И передал радисту базы Николаю Фыре короткое сообщение для Скрыпникова: в нарядах по бригаде Каратая надо сменить два номера центров. Коля, знавший, что это значит, посочувствовал. В конце связи он спросил:
— Как там шкет ваш?
— Обблевал всех.
— Вы глядите, парни, у него батяня бугор большой.
— А нам до фени, хоть министр!
Пообедали — и опять переброска.
Несмотря на лихорадочную работу и гонку, давно зашитое, какое-то юношеское ожидание счастья не покидано Игоря Савельева. Никаких оснований не было для радости, никаких причин — ни в письме от отца, ни в работе, ни в чем. Но Игорь пел, свистел или мурлыкал, ему было легко и празднично на душе, и тундра, сопки, безоблачное яркое, потеплевшее небо — вся, уже привычная картина, казавшаяся вчера едва ли не тоскливой, сегодня восхищала красотой. «Что за перемены?» — удивлялся он.
— А, Савельич! Никак весну почуял? — улыбался Екимов, тоже видевший перемену в нем.
«Да, наверное, это не я, не ум, а организм, тело радуются возвращению тепла», — объяснил наконец свою беспричинную радость и оживление Игорь.
К вечеру, когда они остановились на ночлег у густолесистой сопки, Савельев взял ружье и пошел, ничуть не нуждаясь в сне или отдыхе, «поболтаться», как он сказал. Выйдя на вершину этой сопки в форме полумесяца, он увидел на другом, южном ее склоне маленький островерхий чум с синим ровным вертикальным дымом. При виде его на душе почему-то стало легко и покойно.
Глава пятая
В малице стало уже жарко, солнце как бы раздваивалось и второе — от наста, было ничуть не слабее первого. Целую неделю небо оставалось безоблачным и каза лось от этого впятеро огромнее обычного, а в тундре оно велико, как нигде. И было одиноко в этих двух просторах: тундре и небе. Но наступил день, уютный, как комната после долгих дальних разъездов, мягкий, бессолнечный, особенно светлый в своей легкой пасмурности. Молочное небо и южный ветер обещали дождь. Он несколько раз порывался дойти до земли, как доныривают до дна, и все было окутано мягким туманным светом, стало тепло, и впервые можно было смотреть без очков на лес у реки, на тончающий лед и ручьи, стекающие прямо на него с крутого правого берега.
Катя Русских поставила свой чум после трехчасовой езды вовсе не там, где намечала. Просто понравилась сопка, слишком высокая для тундры, обросшая пихтовой щетиной. Снег на ее южном склоне почти весь стаял, а на уступе образовалась хорошо защищенная двумя маленькими холмами площадка. Внизу виднелись три озера, почти слившиеся друг с другом, редкий лес, окаймляющий их и поднимающийся вверх, па сопку. Далеко за озерами тоже чернели деревья, четкие, как на гравюре, на фоне нерастаявшего снега, а в озерах тоненькой прибрежной каемкой синела вода. На уютной поляне, похожей на блюдце, вытаяла брусника. Она была вкуснее свежей: с терпким запахом хвои, талого снега, багульника. Багульник разросся по всей поляне вперемежку с березовыми кустиками и ягелем, и эта живая зеленая с голубовато-белым и коричневым подушка мягко пружинила.
Катя поставила свой чум по всем правилам. Шесты легко вошли в грунт сантиметров на пятнадцать, а дальше будто наткнулись на металл. Их вершины были раз и навсегда связаны, теперь она лишь развела концы как надо. Маленьким шестом развесила квадратные листы оленьих шкур на верхней части чума, забросила на венчик веревку с петлей, как лассо, и несколько раз обошла вокруг — затянула шкуры.
С топориком в руках Катя поднялась выше, чтобы набрать сухостоя, ветвей-падалиц и посмотреть сверху на свой маленький чум, нарту, собак, окрестности и небо. Она еще раз удивилась красоте вокруг. Хвороста было мало, и Катя срубила изломанную ветрами, росшую на отшибе пихту. Освободив ствол от ветвей, отнесла их к лагерю, а потом вернулась за стволом, разрубила его пополам и тоже снесла вниз. Потом Катя начала распаковывать рюкзак. Собаки смотрели, на нее с ожиданием. Решив, что охотиться она сегодня не пойдет, хозяйка дала им рыбы и двух куропаток и отвела подальше, чтобы место вокруг лагеря оставалось нетронутым и чистым. Собаки устали, им пришлось преодолеть крутой подъем почти без снега, и ели быстро, молча и зло. Катя вынула все из котелка и пошла вниз за водой, к глубокому ручью. Вода в нем была чистой и быстрой.
Земля была пропитана влагой. Катя достала лист жести, положила на него две таблетки сухого спирта, подожгла их, а сверху, вигвамом расставила хворост. Повесив на таган и ведро и котелок, она занялась устройством лагеря. Сидела у костра, надувала матрац и предвкушала, как будет удобно спать. Потом Катя развесила по давно уже вбитым в шесты гвоздям фотоаппарат, винтовку, фонарик, малицу, внесла рюкзак и большую лосиную шкуру. Расстелила шкуру на ветвях рядом со спальником, шерстью вверх, как ковер, и вернулась к костру. Собаки, отобедав, улеглись, положили морды на лапы и смотрели на свою владычицу. Когда закипела вода в котелке, она отлила кипятка в термос, а в котелке развела сухое молоко. Вскоре в кастрюльке было готово тесто для оладий. Во вторую кастрюлю Катя насыпала риса и тоже повесила над огнем.
Пока варилась каша и подходило тесто, она сварила кофе и выпила чашку с молоком и галетами. Дым ровно уходил вверх, в теплой размытой струе колебались стволы деревьев. Катя разогрела сковороду, достала банку с топленым маслом — вокруг сразу запахло по-домашнему.
Первые оладьи получились все-таки слипшимися, зато другие в меру подрумяненными, пористыми и пышными. Катя настряпала оладий, убрала лишнее в ящик и откупорила банку абрикосового повидла. Не выдержала искушения и приготовила бутерброд из двух оладий с повидлом. Никогда еще это не было так вкусно, как сейчас!
На спальный мешок она расстелила свежее полотенце вместо скатерти. «Маяк» транслировал безымянные мелодии одну за другой. Вода в ведре достаточно остыла, и Катя с удовольствием умылась. Обедала она так же обстоятельно, как готовила. И тут услышала незнакомый усиливающийся звук. Она выключила приемник, вышла наружу и увидела, что на озерах, в синих окоемах белым- бело!
Это прилетели лебеди.
Большая стая гусей огибала сопку, они были так хорошо видны, что можно было пересчитать всех. Они хрипло и попеременно кричали на лету, увидев свои, еще более северные озера.
— Гуси-лебеди, — удивленно, недоверчиво и ласково сказала путешественница. Ради одного этого зрелища стоило пускаться в такую даль! Она не заметила, сколько прошло времени, все стояла и стояла и не могла отвести глаз, дока не зарычали ее телохранители. Чуть съезжая на каждом шагу, под гору шел в огромных резиновых броднях высокий бородач с ружьем на плече.
— Э-эй!— окликнул он. — Придержи собак, отец!
Катя и испугалась незнакомца, и улыбнулась тому, что ее приняли за ненца. А Игорь Савельев, увидев издалека ненецкий чум, решил сходить в гости, покалякать с незнакомым человеком. Ему давно хотелось узнать, что держит в этих суровых краях таких слабых на вид аборигенов, отчего -не уходят они южнее, где само солнце способствует Жизни. И отчего ханты, манси, ненцы и другие народности Севера не любят долго задерживаться на одном месте? Откуда такая нелюбовь к замкнутому ограниченному пространству — к дому, к городу? Уж не больны ли все они врожденной клаустрофобией? И не болен ли ею он сам?
Катя отозвала собак. Игорь подошел и оторопел. Он долго, с молчаливой улыбкой всматривался в ее лицо, такое знакомое и новое, и моментально вспомнил пасмурный заснеженный поселок, ее такой же пристальный взгляд в аэропорту, и все, что услышал о неприступной красавице Кате Русских. Она и сейчас рассматривала его молча не отвечая на приветствие, как смотрели сельские пожилые женщины, стараясь угадать, добрый ли человек идет...
— Судьба, — развел он руками. — Но вы-то как оказались здесь? Да вы не узнаете меня? Игорь Савельев, из экспедиции...
— Я вас помню, — раздельно, в три строки произнесла она. — А уж фирменный ватник не перепутать. Кстати, он вам к лицу. Что вы тут делаете?
— Игорь отвечал, впрочем, под ее взглядом путано, и хорошо понял, каково было с ней Каратаю. Недаром ребята говорили о его романе: «все кулаками по воздуху». Вспомним бригадира, Савельев мысленно поставил Сашу рядом с нею и изумился их несоответствию.
— Но вы? Одна, в тундре?!
— Ничего особенного, — присела к костру Катя и его и пригласила жестом. — Объезжаю стоянки рыбаков, охотников, оленеводов. Новые формы обслуживания — книги меняю.
— Не страшно?
— Что вы! Я привыкла. Раньше мы вдвоем ездили, теперь одна отважилась. Да меня тут знаете как берегут!..
— Вы мне тогда показались...
— Неженкой?
— Почти.
— Честно сказать, я трусиха. Но в тундре, ненцы говорят, с моей головы и волос не упадет. Здесь больше людей, чем вам кажется, и все они берегут меня. Сегодня рассказывали, что ваш вездеход рядом кружит. А как у вас? Приняли ребята? Я много думала над нашим разговором...
— Знаете, Катя, приняли. Мне легко и просто с этими ребятами. Они открытые, ну, вруши немного... А главное — Север. Тут все беспримесное, натуральное. И работа не бесследная, а ощутимая. Приехали на пустое место, срубили вышку — стоит. Веха и для других и для себя. Я по-настоящему понял это, когда снова проехали по своим следам. Всегда полезно возвращаться. Кажется, я нужен им, вот что меня удивило.
— Значит, вам лучше тут? — спросила Катя совсем таким тоном, каким осведомляются у больного о самочувствии, и эта интонация рассмешила Савельева.
— Тут как при коммунизме: работаем на самоконтроле, на обоюдном доверии, о деньгах позабыли, по безналичному расчету. Я уж и забыл, как они выглядят... Конфликты разрешает общество, — слегка шутливо сказал Игорь и серьезнее добавил: — Хорошие подобрались парни, такие не подведут. С ними нельзя быть застегнутым на все пуговицы. Я понял, неуверенность шла от сознания ненужности, вернее, неважности твоего дела.
— А теперь вы нашли по-настоящему свое?
— Нет, но, кажется, я близок к цели. Вот что мне недавно пришло на ум... кстати, на Севере легко думается, может, потому что работа простая — думай себе! Так вот, человек получает с рождения очень богатое приданое — не приданое, наследство — не наследство. Тело, сознание, инстинкты. Не перед богом или создателем, а перед самим собой рано или поздно придется держать ответ: ну и как ты этим богатством распорядился? На что употребил? И если природа строит все по принципу наивысшей целесообразности, то надо и себе найти наиболее целесообразное применение.
— Вот потому я отсюда никуда и не уезжаю. Я здесь нужна. Если я уеду... им будет труднее.
— Что-то мне не верится, что эта поездка на собаках — из-за книг, читателей. Тут что-то еще, как тогда, в аэропорту.
Катя засмеялась, вздула заново костер, стала разогревать обед.
— Ну и от себя отдохнуть.
— Так уж трудно с собой?
— После зимы особенно. Иногда, может, и хотелось бы уехать насовсем. Многие считают, что я себя на Север, как на поселение отправила. А я нужна здесь — мне девчонки приходят душу изливать, трудно им, или вот с пьяницы одного слово взяла, что пить бросит, — так ведь бросил!
— Катя, может, эта поездка в тундру нужна вам, как бы это сказать... вот и слова забываются от редкого употребления, — как предохранитель? Чтоб не уехать насовсем на Большую землю?
— Нет, я это не из книжек вычитала, сама увидела: люди чище становятся от соприкосновения с чистой природой. Видели — перед отъездом в поле многие прямо- таки теряют человеческий облик? А возвращаются совсем другие, просветленные. Будете возвращаться — обратите внимание. И в самых грязных, внешне грязных, есть чистое, и оно раскрывается.
— Но вам-то зачем?
— И мне тоже. Мне часто кажется, что эта жизнь не моя, надо жить чище, строже надо жить...
— Конечно, я мало знаю вас, но мне кажется, вы наговариваете на себя. Это мне напомнило встречу в Хамовниках, в Москве, с двумя женщинами, старушкой и девушкой. Идут такие строгие, одеты просто, старшая говорит: «Так нельзя жить дальше, так зазорно, и все потому, что много попускать себе стали». И младшая соглашается: «Зазорно не жить неверно, а прощать себе это». Иду, слушаю: да неужели двадцатый век?..
— Они правы. Ешьте, я уже пообедала. Много мы прощать себе стали. Бога нет, но есть совесть. И моя совесть нечиста, потому что из-за меня, вы знаете, человек погиб.
— Мне рассказывали, но...
— Может, это глупо, но я боюсь, что недобра, что причиняю зло людям, и, если с Сашей что-нибудь случится, мне тогда...
— Катя, время необратимо, и...
— Как сейчас редко стали говорить точно! Вот, вот истина: время необратимо.
— И винить себя за Сергея...
— Не надо об этом... А я поняла, почему вам та, прежняя жизнь стала невмоготу, — сказала вдруг Катя. — Это совесть позвала к очищению. Не торопитесь спорить, мне так кажется. Ну а что ваша коллекция подделок, пополняется?
— Остановилась пока. Здесь у вас говорят: страшен не волк, страшна тысяча комаров, — отвечал он, то и дело отрываясь от еды; казалось кощунственным есть и говорить на такие темы. — Вот и у меня тысяча комаров. Делал не свое дело. Надоело. Здороваться с соседями по утрам надоело. «Привет. — Привет! — Ну, как жизнь? — Ничего. — А твоя? — Ну, заходи». Пообщались. На службе то же самое. И так годами, общение на уровне «нет ли сигаретки?». Человек обесценивается там, где их много, а тут, где один на пятнадцать квадратных километров, возвращает свою первоначальную ценность. В больших городах, по-моему, у всех одна болезнь — одиночество.
— А может, это вы были одиноки?
— Конечно, был. Хотя и дня, часу не прожил один. Вокруг люди, друзей не оберешься. Дела какие-то, суета. Нынче одиночество — это одиночество в толпе, одиночество по телефону... Нет, друзья у меня были. Вот с одним три года прожили глаза в глаза, в одной комнате, на семи квадратных метрах общежития. Казалось, не разлить, все друг о друге знаем. А еще через год он меня предал.
— Как?
— Через год после того, как мы получили дипломы, он, как-то таинственно, стал начальником нашей лаборатории. А я его подчиненным. Я порадовался его успеху, без зависти, от души. Мы могли бы по-прежнему быть в друзьях, но в нем начались бурные перемены, с неуловимых мелочей начались. С вида, тона, взгляда.
— Как же вы разошлись?
— Началась психологическая несовместимость. Он колол глаза своим превосходством, я, признаться, иной раз подчеркивал, что я подчиненный... честное слово, неохота вспоминать! Мне кажется, все вещи рано или поздно превращаются в свою противоположность. Как хорошее начало в плохой конец. Мы возненавидели друг друга. Я пытался трезво разобраться: в чем дело? И, как всегда, сделал односторонний вывод. Мол, я слишком увлекся научными материями, а с людьми ладить не умею. И поехал учиться.
— А предательство?
— Да, я увлекся... Он знал, что мне некуда перейти, наш НИИ был единственный в городе. И стал выживать. По-моему, ему слишком хотелось переродиться, а я напоминал ему о нашем студенческом детстве. Сначала он выступил на собрании с критикой моей работы... Я, честно сказать, звезд с неба не хватал. Но работал на совесть. Потом директору наговорил про меня что-то...
Игорь махнул рукой. Катя выпила уже холодного кофе, помолчали.
— Нет, все же вы странный человек! Не рисуетесь, не выставляете себя в лучшем свете.
— Да человек-то, Катя, довольно слаб, и выставлять себя лихим — смешно.
На сопках, внизу на озерах трубили лебеди. Катины собаки сидели, насторожив уши, и наблюдали великое птичье переселение.
— Если говорить об одиночестве, — продолжала Катя задумчиво, — то здесь его не меньше, а как бы не больше. Я уже для себя так решила: чем с кем попало быть, будь лучше одинок.
— Омар Хайям, — определил он.
— Но... но, Игорь, может, это и мудро — уйти, но распутывая клубка своих проблем... не знаю...
— Меня постоянно мучило сознание, что где-то там есть настоящее. Не мог равнодушно проезжать мимо касс Аэрофлота. Так и подмывало взять билет неизвестно куда. Перестроить жизнь оригинальности не хватило, а занимать не хотелось. Собственно, и первый отъезд был выходом внешним, так, подделка под перемену. Как видите, подделки бывают и в самом себе. А вот помотался, пожил с разным людом, тогда и начались перемены. Я думаю, исключительное само по себе никакого сдвига вызвать не может. Перемены вызывает будничное, продолжительное. Окружение, дело, слово. Ну да это целая, исповедь выходит! — оборвал себя гость. — Что это я, в самом деле!
— Нет-нет, продолжайте! Исповедь — это так редко теперь.
Савельеву снова, как вначале, стало неловко.
— Катя, у вас приемника нет? Мы транзистор в лагере оставили, а я без музыки и часа не могу.
— Как вы много этим сказали! Вот окончите сезон — приглашаю на музыку. Как на чай приглашают. Возьмите транзистор, настраивайте. Но мы ведь едва начали разговор. Вот скажите, вы были женаты?
— Да, — честно и удивленно ответил Игорь. - Я же говорил тогда: игра в свободу, измены... «Да что это со мной? — удивлялся он себе снова и снова. — Я готов ей всю душу выложить!»
— Почему-то все — почти все — лгут при ответе на этот вопрос. Вы почему не солгали?
— Пришел к выводу, что правду говорить куда проще и короче. Костер вот скоро погаснет, — обратил он ее внимание. — Может, не дадим?
— Вообще-то, — смеялась Катя, — в тундре нельзя даром жечь хворост. Но сегодня у меня гость! Кстати, ребята вас не потеряют?
— Это намек?
— Вовсе нет. Я тоже никогда не лгу. Просто не хотелось бы, чтобы пришел кто-нибудь.
У Игоря кровь к щекам, к глазам, в голову прилила от такой откровенности. Катя встала, закинула руки за голову, повернулась к белым озерам. Вода между берегами и ледяными островами отсвечивала серебристо-сиреневым.
— Вечер какой чудесный!
— Я и не заметил: только что день был.
— А я видела, как лебеди прилетели. А вы видели? Нет, Игорь? Ах, жалко... — Она произносила его имя каждый раз осторожно, как бы на ощупь, как бы заучивая новое слово. — Почему вы молчите?
— Мне кажется, что мы слишком много говорим. Будто боимся молчания.
К Савельеву подошла собака, хвост калачом, и потерлась щекой о сапоги.
— Господи! — засмеялась Катя. — Нет, это фантастика! Уж если мои звери вас признали!
— То?..
— То, значит, вы неплохой человек... Я им доверяю. Интересно, который час? Что-то слишком светло...
— Я не ношу часов.
— Интересно. Может, не знаете и какой день нынче?
— Сегодня...
Катя смотрела недоверчиво.
— Не надо высчитывать, Игорь. Четвертое мая сего дня. Так вы и Первомай пропустили! Но хорошо подгадали в гости. Придется мне... — она исчезла на секунду в чуме, — придется угостить по такому случаю шампанским. Когда вы пили его в последний раз, помните?
— Помню, но лучше не вспоминать.
— И все-таки? — Катя опять смеялась, знакомство забавляло ее.
— Помню: после развода. Мы втроем пошли в кафе...
— Извините.
Катя сразу посерьезнела, любой другой человек на ее месте стушевался бы от неловкости, но она сумела уберечь их обоих от заминки.
— А эта бутылка досталась мне случайно. Вчера я ночевала в поселке и зашла в магазинчик. Продавцу очень хотелось, чтоб я непременно что-нибудь купила у него, но у него такая бедная лавка! Он убивался, что к празднику все уже разобрали, и подарил мне эту бутылку. Как странно!
— Вы, кажется, никогда не пьёте? — вспомнил Савельев.
— Возьмите ее, с ребятами и отметите.
— Ну, нет, так не дело! — Катя не успела ни возразить, ни объяснить. Выстрелила пробка.
— В тундре! На сопке! — Катя была в восторге.
— С праздником!
— С весной, — ответила она. Едва они выпили из ее дорожных стаканчиков, как за перевалом громыхнул выстрел.
— Это меня, — виновато развел руками Игорь. — Вы по-прежнему не хотите, чтобы был кто-нибудь третий?
— Даже еще больше! — веселилась Катя. Господи, я согрешила! — складывала она ладони к подбородку, со смехом глядя в небо — Я пьяница!
— Уходить вот не хочется. А надо. Ребята беспокоятся.
Катя Русских понемногу становилась серьезной, даже озабоченной.
— Может, возьмете им гостинец?
— Вот это возьму, — подбросил и поймал белую рубчатую пробку Игорь. — На счастье.
И сделал несколько шагов. Вожак, зорко дремавший, вскочил и зарычал.
— А это как понимать? По-моему, он ревнует.
— Наоборот, Дик не хочет вас отпускать.
— Я... приду еще? — спросил Игорь, как спрашивал в свое время десятиклассник Савельев, однофамилец.
— Вы же, Игорь, уедете завтра, — мягко напомнила Катя. И оттого, как она произносила его имя, словно заучивала, ему снова стало тревожно.
— Как мало мы поговорили! Я приду.
Катя не ответила, не согласилась и не отказала. Она окликнула вожака и придержала за ошейник. Савельев замешкался, не решаясь уйти. Вдруг он взял вожака за скулы и прижал его морду к своей щеке.
Катя провожала гостя взглядом, пока сумерки и стволы лиственниц не скрыли его.
* * *
С вертолета, пролетавшего утром над стоянкой бригады Каратая, сбросили черный полиэтиленовый сверток. Кешка проворно сбегал за ним и разочарованно принес Саше пачку апрельских газет и журналов. Он-то считал, что посылка предназначается одному ему.
— Скрыпников, больше некому, — установил Саша отправителя такого дара.
Этот день, начавшийся с чтения центральной прессы, принес немало нового. У Кешки закончились личные запасы. Галет с маслом ему попросту не дали. Больше того: Каратай, стоя над душой, велел самостоятельно приготовить обед на троих. Кешка злился. Пробовал даже бастовать. Он чаще оказывался у транзистора, чем около ведер и костра. Но бригадир оставил его снова без обеда, а вечером велел готовить ужин. Все остальное время подкидыш тюкал свою ямку. По форме она, несмотря на советы, выходила похожей на воронье гнездо, края ее были отвесны лишь там, где учителя, не выдержав, брались показывать.
Шатаясь от голода и усталости, воспитанник приготовил вполне съедобный борщок. Главное достижение было в том, что его съедобность он убедительно продемонстрировал.
Это было уже кое-что.
* * *
Хорошее ружье? — спросил Каюмов, когда вернулся Игорь.
— Ничего.
— А охотник? — И все захохотали: — Убил-то ноги!
— Да я и не стрелял совсем.
— Ребя-а~ата! — довольный днем, переброской, работой, подскочил Екимов. — Да вы гляньте на него! Та кого красавца на Выставке достижений народного хозяйства экспонировать! Савельич, эк на тебя весна действует! А глаза! А зубы! А стать! — расхваливал он, как коня на ярмарке. Тогда Игорь, не в силах больше сдерживать радость, взял да и дохнул на Володьку.
— Иди ты! — обалдел тот. — Ну хват! Ну дает! Сорок лет с волками дралса! А в клювике не принес?
— Вов, ты счастливого человека видал когда-нибудь? Нет? Гляди.
Тот долго еще приставал, как, где, кто? Но тут уж Игорь крепко держал данный себе самому обет молчания: Катя не хотела посторонних, и их не будет.
Он давно залез в спальник, уже заснули ребята, и перед глазами кинофильмом проходила снова и снова а и встреча, заново звучало каждое слово Кати. «Я приду еще», — и она не запретила, не отказала... И вдруг страшно стало за нее: сумасшедшая! Одна там, на сопке. Добро, он наткнулся, а ну как кто другой? Собаки ее для какого-нибудь шатуна — минута дела.
Осторожно, чтобы никого не разбудить, Игорь выбрался из вездехода. Не в силах больше удерживать ноги, крупными лосиными прыжками вымахал на вершину сопки. Ночь была светлая, хоть и безлунная, четко отграничивались от снега черные деревья. Слышно стало, как на нижних озерах вскрикивают, не угнездившись, гуси-лебеди. Игорь думал задержаться на гребне сопки-полумесяца, сориентироваться, но и духа не перевел, и незачем было искать ориентиров: справа, ниже по склону, алел крохотный рубинчик Катиного костра.
Через минуту он окликнул ее из темноты, чтобы не испугать внезапным появлением.
— Собак я привязала, — ответил ее мелодичный, уже настолько знакомый голос, будто первая встреча состоялась давным-давно.
«Ждала! Ждала ведь!» — ему стало жарко.
Глава шестая
Поутру обнаружили исчезновение Савельева. Присвистнул Каюмов, почесал в затылке, оглядел окрестности. Забавно передразнил его, спародировал свист Володька Екимов, что означало: загулял! Позавтракали — нет Игоря. Вездеход завели — нету. Екимов пошел по глубоким следам на сопку. Так родившаяся вчера тайна была раскрыта.
Возвращались вместе, молча. Володя не выдержал, уточнил:
— Катя?
— Она.
Екимов округлил глаза, ужаснулся такой смелости. И непривычно ласково, понимающе оценил:
— Пофартило тебе, Игорек. Такое редко бывает... Вот у меня была Зухра... — и спохватился: да ведь знают уже про Зухру! Место новое, потому и кажется, что еще не рассказывал.
Юрий и Гришка встретили их хитренькими подмигиваньями-подначиваньями, но увидели сочувственное лицо одного, затосковавшие глаза другого — и оставили игривый тон, так же, как Екимов, поняли: тут серьезно.
Мчались дальше, ожесточенно рвали самозабракованные центры, как уже взбеленившие больные зубы, горели работой и снова мчали. По виду Соколова и Каюмова Игорь понял, что Володя имени ее им не назвал и не назовет. Несмотря на бессонную ночь он не кемарил, даже когда дремали в переброске остальные. С открытыми глазами видел Катю, ее белую косу и плавные руки, глаза такого цвета, какой бывает у озера в яркий солнечный и ветреный день, и туго обтянутую свитером грудь...
Спешная работа, оглушительный моторишко буксы, тряский вездеход — ничто не в состоянии было отвлечь Игоря от мучительного наслаждения слушать и слушать ее голос, ее головокружительные слова, видеть ее внутренним зрением... Катя дала свой адрес и попросила написать отсюда. Она обещала повернуть домой сразу же, сегодня, чтобы он не тревожился. Поразила ее безыскусная прямота: «Собак я привязала». Савельев недоумевал: откуда у нее взялась речь девятнадцатого века? Теперь понял: из книг — в долгие одинокие часы она перечитала всю свою библиотеку. Игорь в ум не мог взять, как это она ни разу не была на Большой земле, не видела светофора, автомата с газировкой и вовсе не стремилась к другому миру.
Она стремилась к чистоте.
И совсем фантастическое вспоминалось, оживало в ныряющем скором пути, когда мотало, тыкало в брезент; до того красивое, что тряс головой: приснилось? померещилось? — Катя, сидящая на нарте с задумчивым лицом, далеко улетевшими мыслями, таинственная, играет на гитаре, в светлой ночи, в тундре, как в космосе, Лунную сонату! Игорь уже казнился тем, что уехал, нельзя было уезжать, надо было... надо...
Ночью они вернулись в лагерь.
Как и после голодовки, встреча вышла бурная, впопыхах докладывали, что работа сделана на совесть, и о радиосвязи, о новостях экспедиции, впопыхах расспрашивали о Кешке, который крепко спал после осиленной наконец первой своей ямы, разбитый в каждой мышце. Радовались, вспоминая, как ловко приспособили вездеход таскать вмороженные центры. Это был поспешный разговор, после которого наутро обсуждали каждую деталь неторопливо и обстоятельно.
Игорь уснул, едва присел на раскладушку.
Утром Каратай вышел на связь и после дел доложил, что Кешка помаленьку приживается и ничего пока не натворил. Саша говорил это в трубку, а подкидыш, запыхавшись, носился по рыхлому снегу, уже поспевшему к таянью, за подраненной куропаткой. Первая куропатка в его жизни. Он выпалил в нее чуть ли не в упор и вот уже полчаса гонял по тундре. Бригада покатывалась со смеху, глядя на него, — похоже, он и бегать-то не умел толком. По камбузу дежурил Екимов, и когда Кешка свою добычу все же изловил и, еле отдуваясь, весь мокрый, гордо принес ее к кострищу, Володька приблизил куропатку к носу, понюхал и бросил наземь:
— Не пойдет.
— Почему-у?
— Да загнал ты ее вконец, потом провоняла!
Каратай вернулся со связи и хохот прекратил. А ребята обнаружили, что смех, оказывается, сильнодействующее средство, куда лучше любых нотаций. Еще пересмеивались, когда Саша сообщил:
— Метель с Диксона идет. Надо сегодня воткнуть сигнал и сматываться скорей.
Но «смотаться» не успели. Мерзлоту, выбитую на-гора, трамбовали вокруг «ног» установленной вышки уже в кромешной навалившейся белизне. С севера налетел ураганный ветер с крупой. Крупа высекала слезы из глаз. Каюмов едва успел защитить палатку с наветренной стороны телом все того же вездехода, иначе сорвало бы. Боялись, что это не метель, а буран, и сдюжит ли знак? Даже добраться от палатки до вездехода было проблемой.
«Как она там? — мучился Игорь. — Успела ли до поселка? А вдруг в пути?» Когда он попросил Катю незамедлительно возвращаться, она ответила: «Да, я сегодня поеду назад, потому что снег тает и собакам трудно».
Кроме него да струсившего Кешки, стихию восприняли с восторгом. Человек всегда радуется преодолению. Выдержала натиск палатка, стоял и триангуляционный знак, сколоченный на совесть, а главное — держались парни. В помине не осталось того голодного мрачного ожидания, когда скрипел, изводил кряхтеньем Петро.
Бригада спала, еле помещаясь в палатке. Одному Савельеву отчаянно, тревожно и счастливо не спалось. Он закурил в темноте, и Каратай окликнул:
— Не спишь, Игорь?
— Нет.
— А шо?
— Да вот, понимаешь, язык не поворачивается.
— А ты поверни.
— Я, Сань, встретился там с Катей Русских. Ну и...
После долгого молчания Каратай ответил:
— Мы тут с тобой ничего не решим. Пускай она решает. И забыли.
— Забыли, — согласился Игорь облегченно. Но разве такое забудешь?
Саша заметно осунулся, замкнулся. Однако к Савельеву относился по-прежнему ровно, хотя по всему видно, как велико было искушение не спускать его теперь с мерзлоты, пусть вгонит свою любовь да радость в ямы. Порадовался сам себе бригадир, что хватило его на переделку уже поставленных пунктов, на то, чтобы не давить на Савельича — прижился парень, свой стал в бригаде.
Эти метельные дни не прошли даром.
Каждый, кто даже не видел Кешкиного пожара, подкупа и голодовки, повел себя с ним так же, как Каратай. Сутки подряд бездельно валяясь в спальниках, парни, как обычно, «травили баланду». Но куда только делись лихие, наполовину придуманные рассказы про свои и чужие геройства! Будто сговорившись, каждый рассказывал — не Кешке, а так, между прочим, друг другу всякие поучительные истории досрочного освобождения, перевоспитания уголовников или парней с трудным характером в армии, на стройке, на заводе. Этой темой до того увлеклись, что бригадир притормозил ее. Тогда стали припоминать, кто из них какие ошибки делал в жизни.
— Вот я раз, — велеречиво повествовал Екимов, — познакомился с одним парнем. Замухрышка такой — прямо хочется двугривенный ему сунуть, а то у него, похоже, на шкалик не хватает. Ну, соответственно и я к нему — не то чтобы нос задрал, а так, беседую как с пьянчужкой вокзальным. Сам при деньгах был, дай, думаю, шикану. Повел в ресторан, икру черную, икру красную заказываю, коньячок — гляди, мол, как жить надо! А он хоть бы хны. И до того, до того задрипанный — официантка и та косится, как бы ножик со стола не свистнул или еще чего. Да-а. Перекусываем, я ему мораль читаю, как настоящие парии живут. Слушает, жует, молчит. И дернуло меня с какой-то стати ему Канта приплести. Он мне тут и отвечает: Кант такого никогда не думал и не писал. Я ему: значит, Гегель. Гегель, говорит, тем более. И шпарит мне хоть тем Кантом, хоть этим Гегелем наизусть. Я, чтоб тему переменить, ему — бух! — про археологические раскопки. Ну и накололся. Спокойно мне так в ответ: чего это, Володя, ты все берешься говорить о том, чего не знаешь? Вот когда я разглядел: парень так только нарядилса дурачком. Ну, доели-допили мы кой-как в теплой дружественной обстановке, полез он за пазуху, достает бумажник — во такой — псина буду! А у меня-то самого — от силы полсотни рэ в кармане было. Официантка такую мошну у него увидала, ну забегала, ну зауважала. Тут и я допер, что сначала как та официантка на него глядел. Выходим, спрашиваю: чо ты костюма себе путевого не купишь? А зачем, спрашивает. Люблю, говорит, старые вещи, они как друзья мне. И пошел. А я как оплеванный стою.
Рассказывая подобное, каждый непроизвольно надеялся, что Кешка откликнется, поддержит, раскроется. Но Кешка молчал. Он отделывался односложными ответами на прямые расспросы о его жизни, не «клевал» и на такие подходы.
— И я вот раз тоже, подхватил Соколов, — одного старика встретил. Высокий такой и живчик. Мы с ним о смысле жизни заговорили. Он твердит: есть смысл в том, что мы появились, живем, я говорю — ни хрена, никакого смысла быть не может. И рождение — случай, и живем там, куда поезд привезет, и дня, который завтра наступит, не знаем. Вот и весь смысл. Он свое. Ладно, говорю, в чем тогда этот твой смысл? А в том, говорит, что бы с каждым днем... самоусовершенствоваться, вот чего. Об этом, мол, все древние мыслители писали. Я ему на засыпку: ну и как, усовершенствовался? Хватило жизни? Задело его, стал мне свою жизнь рассказывать. И я тут, братцы, обалдел. — Гришка начал загибать один за другим скрюченные пальцы: — Доктор наук — раз. Международный мастер спорта по горным лыжам — два. Водным слаломом занимается — три. Знает пять языков. Объездил все страны. Играет на пианино. Машину водит.
Статьи в журналы пишет. А жена у него премию какую- то отхватила, по физике открытие сделала, с космосом связанное. О ней рассказать — еще интереснее. В том, говорит мне, и смысл, чтобы жизнь богатая была, с верхом, и чтоб было потом что другим после нас передать. А книг у него дома — пять тыщ, и все прочитал!
— Вон ты с чего книжки взялся читать! — раскусили Соколова. — Да только твой этот профессор для себя одного старается...
— Не! — убежден был Гришка. — Он из детдома пацанку взял и воспитал в точности как своих. Молодых продвигает, ученые советы всякие...
Кешка внимательно слушал эти воспитательные разговоры и только раз откликнулся: рассказал, что Скрыпников обещал устроить его на топографические курсы, «а это ведь тот же техникум». Бригада умиленно заговорила о пользе образования, о том, что будет у него теперь твердая профессия...
И тут в палатку вошел Каюмов. Взлохмаченный, с яростным лицом.
— Что стряслось? — успел спросить Каратай. Вместо ответа Юрий сгреб Кешку за загривок, и тот повис в воздухе словно суслик. Игорь и Екимов принялись Каюмова урезонивать, усадили, освободили Кешку, но Юрий все порывался дотянуться до воспитанника, молча ухватить его.
— Да объясни, в чем дело! Медведь! — Каратай и улыбался и тревожился.
— А вот в чем! Вот! — Юрий размахнулся и бухнул на раскладушку сначала «Атлас автомобильных дорог мира». — Раз! — Потом флакон одеколона «Шипр». — Два! — Потом пятьдесят рублей. — Три! В его рюкзаке!
И начал с жаром объяснять, как перерыл всю палатку, вездеход в поисках «Атласа» и не нашел. Потом вспомнил, как Екимов однажды хватился своего одеколона — по примеру Каратая он стал бриться и после бритья «для профилактики» отпивал глоток «Шипра».
— Ну а деньги? — спросил бригадир, восседавший на койке, как третейский судья.
— Меченые! — рявкнул Каюмов и стал показывать свои чернильные метки на десятирублевках.
— Ну а ты-то чего в «сидор» полез? — спросил Каратай, и все неожиданно для себя обнаружили, кроме Кешкиной, еще и вину Каюмова. — Спросил бы, бригадиру сказал...
— Да больше некому! Он один и мог!..
— Юр, а зажигалки моей ты, часом, не встречал? - спросил Савельев с улыбкой.
Кешка поерзал, пошарил но карманам и протянул Игорю зажигалку «Старлайт».
— Ого! — сказала бригада в один голос.
— Ну, цвики, и как будем жить дальше? — философски спросил Саша.
Соколов, которому Кешка доводился соседом по раскладушке, буркнул:
— А ну проваливай! Чтоб духу твоего тут не было! Уматывай в вездеход.
Кешку изгнали из палатки.
— Акт составить, и на базу! — предлагал Васильков
— Не ему — папе его мурло бы надраить! — мечтал Каюмыч и показывал промасленный зачернелый кулачище.
— Нет, у своих! У своих же! — негодовал Екимов, Каратай смотрел зачем-то карту, оторвался от нее:
— Присудим-ка мы ему неделю строгого режима, а?
И рассказал о своей задумке. Её единодушно поддержали.
— Человека до пяти лет воспитывают, а с пяти начинают перевоспитывать, — суммировал Савельев.
— Все-таки на базу надо сообщить.
Собрание бригады на этот раз сделали по всем правилам: проголосовали, написали протокол и расписались — на всякий непредвиденный случай. Назавтра к полудню метель стихла, спал мороз. Саша связался с базой, вызвал Скрыпникова.
— Раз так — не цацкайтесь особенно! — пересказывал он ответ Владимира Алексеевича. — На полное ваше усмотрение.
Екимов собрал в отдельный ящик продуктов из расчета на день — банка консервированного борща, три сухаря, полкруга прессованной картошки. На весь срок — полпачки чая и три пачки «Беломора». Выделили чайник, ведро, топорик, коробку ветровых спичек и все это торжественно вручили Кешке. Он не на шутку перепугался:
— Заморозить хотите? Списать?
Каюмов взял у Саши карту и без слов повез арестанта на дальние кулички.
Через полтора часа показался вездеход, и ухмыляющийся Каюмов рассказал, как цеплялся за него «этот Кеша», как трухнул...
— Но ты посмотрел? Там жить-то можно? Лапы не протянет?
— Дом отдыха! — смеялся Каюмыч. — Вся стоит целехонькая, будто вчера ушли. И добра — навалом.
Бригада погрузилась и с оглядкой на хмурое небо — от такого жди чего хочешь — тронулась к новому месту строительства.
— И блевать некому!
— Да он уж поотвык.
— Ничего! — обернулся Каратай. — К концу сезона еще какой геодезист будет! Знай наших!..
Долго потом размышляли, что с ним, сукиным сыном, дальше делать? Самолюбив, как Наполеон. Мнит о себе. Вот это в первую голову и выбить из него. Смеха не терпит? Почаще на смех поднимать. Но лишь когда выкаблучивать начнет. А будет человек — и к нему по-человечески. Завалить работой? Но так и вкус к ней отбить недолго. Ставить его на мерзлоту резона нет, задерживать будет. Решили: пусть сначала на лесоповале повкалывает, потом к Каюмычу на профилактику «семерки», а дальше на буксу. Надумали пропустить по каждому звену их работы, от костра и камбуза до кувалды и бурилки. Они почувствовали себя воспитателями; от его проступка каждый стал как-то лучше относиться к себе.
Утром, уже на новой стоянке, снова полетел из вертолета черный сверток с красным вымпелом. Переговариваясь по радио с Женей Кивачем, Каратай узнал, что новшество — газеты и журналы — не обошло и их бригаду.
* * *
Кару, однако, каратаевские парни придумали крутую, суровую. Километрах в тридцати, на берегу «яхи», стояла давно уже брошенная рыбацкая деревушка. Возможно, рыбы стало меньше, и ушли промысловики в другое место, возможно, где-то неподалеку объявились нефтяники, и потянулись жители к ним осваивать новое дело, а может, просто из своей глухомани двинулись поближе к городу, самолетам, цивилизации. На берегу под снегом угадывался полуразвалившийся. баркас. Торчали стояки для просушки сетей. А вдоль реки выстроилось двенадцать вполне крепких, рубленых и конопаченых домов. В них Кешка обнаружил уйму брошенных вещей: колченогие стулья, куклы с оторванными головами, кастрюли, треснувший приклад, старый абажур и еще много безымянного хлама, какой всегда остается при спешном отъезде.
Кешка ужаснулся этим целым, но мертвым домам. В поселке стояла жуткая тишина, и куда легче было там, в голой тундре, без следов человека, чем здесь, со следами. Почти все на этом кладбище было исправно: двери, бочки, в которых солили рыбу, шкафы и печи. Многие вещи могли еще служить верой и правдой, да, видно, просто не вместились в вездеход или катер. И от этой обстановки ежеминутно казалось, что люди все-таки есть, они притаились, спрятались и наблюдают за ним, Кешкой. Озираясь и вздрагивая от собственных шагов, переходил он из избы в избу, находил посуду, огарок свечи, желтые семейные фотокарточки. От этого пугался еще сильнее: а вдруг жители поселка и не уезжали никуда, а просто перемерли как мухи от какой-нибудь чумы или черной оспы? И он тоже подцепит и... помрет.
Вечерело, и делалось совсем невмоготу не только в домах — даже на открытом воздухе. За восточными стенами легли угрюмые тени, и он ждал: вот выйдет за этот, нет, за тот угол, а там стоит заросший одичалый человек!
Страх толкнул его к огню. Сосланный топориком нарубил рухляди, сокрушил стол, оконную раму, доски, собрал тряпье и поджег кучу. Скоро занялась гудящим пламенем и вся изба. Пока горел этот гигантский факел, Кешка выбрал для жилья дом поменьше, снес туда находки, рюкзак, раскладушку, ящик с «приданым» и взялся растапливать печь. После долгого безделья она дымила, к тому же Кешка никогда в жизни не топил печей и не ведал, что такое вьюшка; он всегда беззаботно жил при паровом отоплении. Кашляя и плача, «арестант» выскочил во двор и там развел костер. С костром было проще, Каратай уже натренировал да и много сухого дерева вокруг. Но тут рухнула крыша горевшего дома и угрожала пожаром соседнему. Кешка моментально сообразил, чем это пахнет. Выругался и бросился гасить горевшие обломки. Когда он покончил с этим, затоптал и забросал снегом разлетевшиеся доски и бревна, вокруг стояла ночь.
Страшно было войти в мертвый черный дом, страшно было и оставаться на улице, и Кешка заплакал. Потом продрог, взял в руки ярко пылавший обломок доски и с этим факелом вошел-таки в жилище. Долго пристраивал доску на плите, разогнул раскладушку, постелил спальник и отыскал сухарь. Когда он уже залез в мешок и зашнуровался, в полном верхнем обмундирований, и обессилел от этой шнуровки изнутри, тогда-то и вспомнилась главная опасность: волки!
— А ружья не оставили! — захныкал он опять и стал выбираться из мешка, чтобы как-нибудь завалить дверь и окна. Страх, одиночество, холод, оттого что лег натощак, мучили его всю ночь. Невыспавшийся, голодный, злой, Кешка готов был пойти утром назад по вездеходным следам. Но хватило ума быть благоразумным: Каюмов предупредил, что они снимаются на новое место. Снег глубок, лыж нет, волки... Как уже было с мерзлотой — «вороньим гнездом» ямы, он разозлился на себя, кинулся крушить какой-то сарайчик, разнес его в щепу, разжег костер, натаял снёга и первым делом заварил чаю.
Чай укрепил его дух. Кешка наплавил целое ведро воды и умылся. Потом взял топорик и сделал первую засечку на бревенчатой стене. Сварил водянистой и пресной (не рассчитал!) похлебки. Похлебал жижи, повертел в руках пятисантиметровой толщины круг прессованной картошки, отложил его, допил чай и улегся спать.
Ночью «арестант» опять не. спал, со страхом прислушивался к скрипу крыши под ветром.
* * *
— Не пора? — спрашивали бригадира. И Каратай безошибочно понимал, что речь идет не о подъеме лежащего на боку, на «стапеле» знака. Речь — о Кешке.
— Обождем еще денек.
О подкидыше заговаривали за обедом:
— А не помрет он там с голодухи?
— Ты бы помер? С продуктами? Со спичками среди дерева?
— Ну я! Я другое дело!
— Вот надо, чтоб и он так же. Нужда заставит...
В эти дни говорили о родителях, о воспитании детей. Каких только историй не рассказали! Про академика, выросшего в дурной семье, и про рецидивиста из семьи учителей. О всяких усыновлениях, приемышах, о том, как, отчаявшись добиться толку, отдавали родители своих чад «в люди», в простые семьи, на воспитание черным хлебом, трудом, землей.
— Нас семеро росло у матери, без отца, — рассказывал Саша. — Босые ходили, одни сапоги на всю семью. Хата покосилась, оглоблей подперли, боялись, ночью придавит. А ничего: мы со старшей сеструхой всех на ноги подняли. Павлуха в Бирме завод строит, инженер. Маша та, правда, с детьми сидит, не работает. Еще две сестренки институты кончают. Гошка в армии, в ГДР, механик хороший. Я вот один выше среднего специального не поднялся, но какие мои годы?
И долго с жаром говорили о том, что чем труднее жить, тем ближе люди друг к другу, а вот чем легче — тем больше каждый о себе печется. Отчего так?
На другие темы переходили только в связи с почтой:
— Гришка, газету прочитал?
— На.
— Слышь, вот ты все знаешь. А почему газета газетой называется, а?
Соколов знал и это:
— «Гезетта» — в Риме была такая мелкая монета, медная. И за эту монету купцы покупали список цен на товары. Как биржевые ведомости но тем временам.
...К вечеру самим отведенного дня Саша спрашивал:
— Ну как, может, съездим?
— Завтра. Пусть проймет его.
— Боюсь, как бы по следу не попер, замерзнет. Юр, ты говорил?..
Каюмов в десятый раз повторял свое напутствие Кешке. Лезла в головы и такая мысль: а вдруг руки на себя наложит?
— Он-то?! Да он бережет себя, как... Ты скорее от него руки на себя наложишь!
Как ни переживали, а снова и снова убеждались: правильно придумали! Клин только клином и вышибать. Но встречи с каждым часом ждали все нетерпеливее: как-то он там? Дошло до него, нет ли?
Глава седьмая
За эту неделю небо над тундрой стало молочным, дул южный ветер, снег садился. Игорь долбил яму. Серовато- зеленая, искрящаяся или бурая торфяная мерзлота внизу, на дне ямы, покрывалась инеем. Выброшенные наверх ее крошки таяли на снегу. «Вот что странно, — по слову на каждый удар ломом говорил мысленно Игорь. — Я приехал с юга с мерзлотой в душе. И вот тут она, кажется, тронулась».
На полуметровой глубине Савельеву попался краснокоричневый торфяник с прожилками льда. По сравнению с гранитно-зеленой монолитной мерзлотой это было большое облегчение. Торфяник скалывался целыми глыбами. Соколов; и Екимов с завистью глядели из своих ям, как он выгружает на поверхность полуметровые остистые плитки.
— — А, Игорек? Годится? .
Он неторопливо ухал кайлом. Как легко работается, когда дело спорится и каждая новая минута приближает к цели! Теперь у него была четкая цель: очередной «сигнал» приближал их встречу с Катей.
Игоря притормозила вмороженная, впрессованная коряга. Долго и терпеливо вырубал ее по контуру, перерубил «земляным» топором и вынул по частям. Но едва снял весь слой, как обнаружилось новое препятствие. Соскальзывал лом, отлетал с глухим звоном топор. Во всю длину ямы лежало круглое голубоватое с красным гнутое бревно.
— Петро, — вылез Игорь из ямы, — дай-ка ножовку похуже.
— Кайлать надоело, пилить решил?
— Да там бревно.
Савельев выбил из-под ствола торф и легко перепилил толстую часть. Другой конец легко вывернулся из стенки шурфа. Это был бивень мамонта. Бригада с любопытством разглядывала его. В одном месте бивень был кроваво-красным, в другом — голубовато-зеленым от патины.
— Кешке сказать, — задумчиво стоял над сувениром Володя. — Мол, видал-миндал, Кеша? Тридцать тыщ лет! Твои родственники в персональной пещере жили и стыд ладошкой прикрывали.
— Овеществленное время, — откликнулся Игорь.
— Излагаешь! Гриш, а Гриш, что такое время?
— Кончай перекур, — шепотом сказал Каратай.
Разгоряченные работой, сбросили уже не только ватники, но и спецовки. А приемник сообщал, что на Черноморском побережье Кавказа +30—32 градуса. Мерещились волны, крупитчатый серый песок, водоросли зеленой каймой вдоль берега, купальщики, чайки, скутер, а вечером белые джинсы и «сухарик»—сухое вино, и черные морские ночи пахнут виноградниками и чебуреками. Отдых!..
Начались белые ночи, бригада сбивалась, путалась: утро? вечер ли? — и только «Маяк» да на первых порах привычка ко сну еще как-то ориентировали во времени.
Напряжение сезона давало себя знать. Игорь не раз вспомнил слова Кати: «После зимовки особенно хочется новое лицо увидеть, поговорить». Этим «новым» в бригаде все еще был Савельев. Вскоре после наступления 23-часового. полярного, дня к Игорю подошел Юрий Каюмов. Он помялся, поговорил об охоте и обещал сводить на «знатную пальбу», а потом долго шептал, сверкая по-негритянски яркими глазами на сплошь заросшем лице. Тайна Каюмова, которую он уже не мог дольше возить с собой, была интимного свойства: не везло ему с девушками.
— Робею, понял, и для смелости косенький прихожу, а с этим делом меру рази определишь? То недобор, то перебор ...
Савельев догадывался, что оборвать такие откровенности или свести в шутку — значит нажить врага. И терпеливо слушал три с половиной часа подряд. Он дал несколько простых советов, и Каюмова так проняло это участие, что он вдруг бухнул еще одну правду-матку:
— Слышь, Игорюха. А ведь я тебя еще в первый день заприметил.
— Когда?
— А когда ты только с самолета...
Лобастый вездеход, «телохранители».
— Я ить, правду сказать, хотел тебя того... припугнуть.
— Вездеходом? — засмеялся Игорь.
— Да не. Так, на словах. Да Каратай не велел. А то бы, — и он доверительно показал кулачище-гирю. Это была уже сверхоткровенность, и Савельев понял, что безлюдье, тоска, повторяющаяся работа довели Каюмыча до состояния, когда человек откровенничает даже о том, что вовсе не красит его.
Как и ожидал Савельев, Юрий наутро был мрачен и молчалив: выговорился и, похоже, раскаялся, что слишком широко распахнул душу, показал то, чего никогда и не думал показывать. Наступила целая полоса таких «припадков откровенности». Удивительнее всего было то, что порой ребята додумывали себе приключения и свято верили в них как в реальность.
Говорили однажды о семейной жизни, и Екимов рассказал, как познакомился с дочерью московского генерала, красивой, но заикающейся старой девой. Все тут было похоже на правду, но, рассказывая, он зажегся и стал преувеличивать.
— И вот, братцы, стою я возле Никитских ворот, мы там с ней на свиданку договорились, и — ё-моё! — подруливает «Чайка», за рулем сержантик, и никакой моей крали. А выходит ординарец в звании лейтенанта. Я уж наутек собрался: как толкнуло меня, что за мной. А он козыряет, каблуком щелк, вы, говорит, будете товарищ Екимов?
Слушатели еще по инерции верят, но отводят взгляды, смущаются Володькиной уже откровенной «поливой»:
— «Велено доставить по домашнему адресу». — А, трем смертям не бывать! Садимся, приезжаем, у лифта опер в штатском, по проходим беспрепятственно, и тут — сам генерал. Я, говорит, наслышан, войди в наше положение, единственная дочь... Мне бы, говорит, внука давно нянчить... Я отвечаю: тут, товарищ генерал, дело серьезное, без поллитры не разобраться.
— Выходим в соседнюю комнату, — процитировал из другого екимовского рассказа Игорь, — а там бутылок — зявались-залейса, меня с шампанского уже пучить стало... Володь, возьми себя в руки. Ведешь ты себя кое-как.
Интонация была добродушно-шутливая, но Екимов осекся и на какое-то время обиделся.
После вечерней радиосвязи Каратай пришел в палатку с озабоченным лицом. Сунул «Недру» под раскладушку, молча покурил.
— Ну, что там новенького? — дежурно спросил Ккимов.
— Евгён кукует. Ленивец полетел, и что-то с мотором.
— На чем, на урбээмке?
— На транспортном.
— А какой ленивец? — заинтересовался Каюмов.
— Задний.
— Хана Бичу без заднего. А у меня запасной есть.
— Так шо ж ты? — съязвил Васильков. — Давай кати к своему дружку, а мы постоим.
— И поеду!
Раньше в такой ситуации начались бы бесконечные: «Кто? Ты? — Да, я! — Посмотрим, если выпрямиться. — Один выпрямился, до сих пор не разогнут». Но теперь все просто задумались. Саша достал карту, потыкал в нее карандашиком, посвистел, спросил:
— За пару дней два сигнала поставим?
— Сколькометровых? — уточнил Игорь.
— Шесть и двенадцать.
— А лес? — спросил Володя. — Лес главное!
— Для двенадцатиметрового близко.
— Ну, а до второго дотрелюем.
— Дотрелюешь? — спросил Каратай Каюмова. Такого пока не приводилось — трелевать лес для очередного знака с места строительства предыдущего.
— Да там трелевать неча: шесть хлыстов. Трос покороче, комлями назад и хоть до Норильска! А чо?
— В общем, Кивач мне идею подсказал...
Ждали, что Петро опять побежит в тундру, он сильно неравнодушен был ко всяким идеям. Но Петро не побежал.
— Жека говорит, — продолжал Саша, — им тоже тройку сигналов вбить и переброска. И что, если последние клинья, их и наши, всем вместе законопатить?
Бригада заинтересовалась, сколько там знаков. Саша ответил: восемнадцать, семь каратаевских и одиннадцать кивачевских. Пока остальные размышляли над объединением бригад, Игорь сказал:
— Работать будет легко, мерзлота перестанет задерживать. Мы сейчас копаемся из-за земляных работ, по два дня на ямы уходит. А там шнеки. Значит, в основном будем плотничать. Вездеход им починим, трелевать станем сразу двумя...
— А, Петро? Как? Ты ведь у нас главный по дереву, — льстили ему.
— Да поглядеть надо, — неуверенно, но, гордясь похвалой, отвечал он.
— Верно Савельич говорит, — оживился Екимов. — Значит, у Кивача семеро бичей и у нас теперь шесть с половиной. Запростюльку работать, втыкать знаки буком как спички!
— Все-то это так, — размышлял Каратай. — Да как бы кто кого не объегорил на нарядах. У них и оплата другая, и нормы — механизация! А у нас основной заработок — мерзлотка, потому как вручную.
«Но ведь они друзья с Кивачом, и из одного села!» — подумал Игорь, а вслух сказал:
— Я могу расчеты делать, все коэффициенты — с точностью до сотых.
— Поставим вместе, а занарядим наши — нам, как вручную, ихние — им, как с урбээмкой! — предложил Каюмов. — Если не объединиться, так оно и выйдет, же еще и прогорят. Вертолета не дождаться недели две.
— Какой две!
Наутро договорились обо всем с Кивачом и решили через три дня, завершив свой «угол», делать 150-километровый марш к его бригаде. Имело смысл торопиться: наст поплыл, вздыбливался озерный сине-фиолетовый лед, и речной фонтанировал, приняв на себя вес вездехода. Начиналась распутица, предвещавшая вынужденное безделье, пока не спадет во всех этих бесчисленных речушках полая вода. Савельев, предчувствуя, что приближается целая полоса исповедей, попросил базу передать с очередной оказией гитару. Катя предлагала ему на сопке спою, но он отказался и не раз уже об этом пожалел. Он чувствовал: вот-вот и его самого прорвет, так и тянуло поделиться своим единственным богатством — встречей и разговором с Катей.
Гитара прибыла вовремя, и с тех пор каждый вечер по часу и по два перезванивали у костра и в палатке ее цыгански вкрадчивые струны, и со стороны могло показаться, что это туристы забрели так несвойственно далеко.
Перед переброской заехали, конечно, за Кешкой. Сначала собирался ехать один Каратай, а в вездеходе оказались все шестеро.
«Арестант» издалека увидел и услышал «семерку», и так припустил навстречу, будто боялся, что проедут мимо. Наперебой сообщали друг другу, что увидели, показывали в его сторону... Кешка подбежал к открытой бригадиром дверце.
— Ну что теперь скажешь?
Но тот ничего не мог сказать, разревелся. Каратай потрепал парнишку по плечу:
— Полезай, подъедем за твоим имуществом.
— А хорошо, когда люди рядом! — вырвалось у него, и эта откровенность стала началом перемены.
Бригада с удивлением услышала как-то, что он обращается на «вы» к Екимову. Его робкое, школьное «вы» показало Игорю, что Кешка, в общем-то, легко смущается, он не уверен в себе и боится показать это, прикрывается нагловатой усмешкой, а чаще уходит в молчание, замыкается. Савельев заметил, что бригадир порой ведет слишком жесткую линию с подкидышем, и сказал ему однажды:
— Саш, дай-ка лучше я поговорю с ним.
— «Лучше»? — переспросил бригадир. Сузились голубые глаза, какие-то обветренные, как и лицо, — дорожный человек. Сезон был в той фазе, когда не слово — взгляд, незаметное движение, жест могли задеть, вызвать вспышку. Игорь знал об этой взрывоопасности, его поражала тонкая чувствительность внешне грубоватых парней, и он старался говорить помягче:
— Видишь ли... Мы пока действуем на него примитивно: едой, работой, деревней этой. Физически действуем. А надо — и о душе...
— Я его в душу! В печенки! Расплодили волосатиков! Я, значит, все в жизни своим горбом, а он?! Легко жить стали!
— Не кипи, — остановил Игорь. Будь на его месте кто-нибудь другой, тот же Екимов, Каратай не потерпел бы такого обращения. Но Савельева он с первого дня принял как равного, только по обстоятельствам подчиненного ему человека. Саша уважительно относился к диплому и научной работе Игоря и с самого начала старался не «руководить.» им. После признания о Кате Русских их отношения стали к тому же напоминать игру в «поддавки», и каждый старался уклониться от прямого взгляда, стычки в споре или от обсуждения таких тем, которые могли к ней привести.
— А, говори! — махнул Каратай. — Горбатого могила исправит!
Вечером, когда Игорь кашеварил у костра, он забрал к себе на «камбуз» транзисторный приемник. Кешка, которого примагничивала музыка, повертелся-повертелся вокруг и понял, что приемником не завладеть.
— А ты — на ящик, на ящик! — пригласил Игорь, орудуя мешалкой в ведре с супом. — Вместе и послушаем. Какой ансамбль, как ты думаешь?
Они поговорили о модных ансамблях, о «тяжелом роке» и переходе от биг-бита к классике. Кешка разговаривал скованно, сидел напряженно, он хоть и поздоровел на вид, но, казалось, то и дело ждет окрика, насмешки или боится, очередной своей оплошности. Он будто не доиграл дружелюбному отношению бригады к нему. И непривычно было, что Игорь говорит с ним как с равным и знает современные, модные у молодежи ансамбли и песенки.
Из края в край горизонта ало фосфоресцировали закатные перистые облака, снег посерел вокруг кострища, и по нему пробегали яркие черно-красные тени. Игорь и воспитанник смотрели в огонь, слушали классический джаз двадцатых годов и молчали. Когда музыка закончилась и стали передавать новости, Кешка после долгого молчания тихо сказал:
— Странная штука — жизнь все-таки. Сколько думал и думаю, зачем она, а понять не могу.
— Ну если ты от меня ответа ждешь, то напрасно. Я и сам над этим думаю.
— Ну? — искренне поразился Кешка. И пояснил: — А я-то думал, вы тут все такие правильные, все у вас так и не иначе...
Игорь удивил его еще больше:
— Тебе когда-нибудь казалось, что все происходящее происходит не с тобой, а с кем-то, все нереально или не вполне реально?
Кешка кивнул.
— Вот и со мной так было. А по-настоящему реальными, моими были, пожалуй, последние три года. До этого времени я ведь толком ничего и не умел. Когда тебе жизнь кажется странной, значит, ты еще не нашел в ней своего места.
— А ты нашел? — нетерпеливо и как-то раздраженно спросил Кешка.
— Еще нет, думаю. Но, похоже, вот-вот найду.
— Ну найдешь — и что?
— А то, что человек только в одном случае получит удовлетворение от жизни: когда он твердо знает, что делает свое дело и так, как никто другой это дело не сделает.
— Все вы круглые и правильные слова говорите. «Дело, дело!»
— Пойми, в природе ничего лишнего нет. У каждой пещи, каждого существа свое назначение. Найдешь его — и будет счастье. А не найдешь, все будет казаться, что кинешь не своей жизнью, и в самой развеселой компании тошно станет.
— Насчет компаний ты верно... — и осекся.
— В жизни, Кеш, все каким-то таинственным образом уравновешено. Вот, положим, нашел ты триста рублей. Или в карты выиграл. Легкие деньги. Никогда ты их с пользой не израсходуешь, растекутся меж пальцев, будто и не было. Другое дело — если ты заработал эти деньги, да нелегко заработал. Будешь тратить — и все будет казаться, что их у тебя больше, чем три сотни. Кто его зкает, может, тут закон какой есть, может, внушение. И так все в жизни.
— Ну, а как искать это свое место?
— Прежде всего в себе. Отказаться от того, что не твое. И развивать то, что действительно твое и ничье больше. В каждом человеке есть что-нибудь неповторимое, может, чудинка какая-нибудь. Вот это и надо развивать. Не выпячивать, не кичиться этим, а прислушаться к себе, уловить и — работать. Развивать себя как личность, пак думающее существо, существо разумное.
— Ну а если нет у меня? Не каждый ведь талант!
— Многие не там талант ищут. Внушили себе: будешь, например, ученым. Гонятся за придуманным, а свое настоящее гробят. Вот и получаются несчастные люди. А жизнь прошла, и ты — старик. Как прожил ее? Что сделал, много ли добра и кому? Оглянешься, а там не разобрать, не то жил, не то время убивал, не то работал, но то зарплату отсиживал. И чем быстрее начнешь думать над этим, тем больше возможности что-то изменить, переиначить...
* * *
Едва только стаял снег и полные до краев реки унесли его, начались одно за другим превращения тундры. Словно талантливый оператор, снимало солнце портрет одного и того же человека, но в обратной последовательности: сначала глубокий дряхлый старик с обесцвеченными глазами и обезжиренной кожей, но с каждым новым кадром годы отсчитываются назад и перед зрителем возникает упругий юноша гимнаст, силы которого избыточны и перерастают в веселье.
Плавные, с сотнями колен и коленцев равнинные речки теперь гудели и ярились под стать горным. За считанные часы расцветилась тундра всеми цветовыми переходами зелени, вымахали на глазах лаково-коричневые прутики карликовой березки, белым-бело стало на озерах и болотах от перелетной птицы. И кончилась прежняя тишина, пропала на все лето, короткое, как отпуск: аукались, гоготали сопки и озера, курлыкали прибывающие из Африки караваны, трубили невидимки лоси и дикие олени.
Бригада петляла между извивов речки и притоков, пока не отчаялись и не махнули вплавь. Полые воды подхватили «семерку» — с задраенным трюмом, выпускающую тугие пегие струи из трюмных насосов. И поплыли, отталкиваясь на поворотах баграми и подгребая то левой, то правой гусеницей. На одном из поворотов увидели геодезисты такую картину. Словно ожили заросли карагача — качается до горизонта витая и ломаная изгородь — тысячи и тысячи оленьих рогов. Дробный гул стоит окрест от бесчисленных взыгравших копыт.
— Гляди! Ты гляди! — диву давался Екимов, указывая на другое стадо, небольшое, десятка в два голов. Это были дикие олени.
— Оленеводы стараются избежать; таких встреч весной, когда «дикари» уводят за собой в тундру домашних оленей. Пастухи кричали вожакам, оттирали в гущу взволнованных важенок, заливались лаем собаки, но колхозное стада уже растекалось но краям и угрожало растаять новее. При встрече с вольным народом снова оживает мечта о свободе.
— Поможем, что ли? — спросил Каратай. Он тоже не остался равнодушным к происходящему. Каюмов — заправский каботажник — лихо причалил к пологой кромочке, и вездеход с подводным скрежетом о ледяной уступ вполз на берег. Саша вынул ракетницу, встал на гусеницу и развесил между дикими и домашними оленями как раз там, где граница грозила расплыться, десяток красных «долгоиграющих» ракет.
Неохотно повернул с холма гордо красовавшийся вожак пришельцев, попятились, заиграли на месте беглецы. К ним вовремя подоспели пастухи, и поголовье было сохранено.
— Ой, что теперь будет! — хохотал Екимов. — Пан бригадир, давай ноги уноси! Той будет! Ты ж теперь национальный герой.
Стадо успокоилось, как только прекратился зов тундры; к вездеходу подъехали оленеводы в серых малицах с капюшонами и с черными трубками в зубах. Трубки казались потухшими. Оленеводы казались мальчиками. Игорь Савельев казался баскетболистом-профессионалом по сравнению с ними.
— Однако, здравствуй, — степенно и тихо сказали пастухи, спешились. Они безошибочно определили старшего и обращались к Каратаю. Саша приосанился, важно ответил. Пастухи поздоровались с каждым за руку, уселись на моховой подушке, ноги вперекрест. Помолчали перед беседой. Потом, соблюдя ритуал, стали расспрашивать, куда встречные держат путь.
— Однако, олень кушит, будем, .русский брат.
— Торопимся, — отвечал Каратай. — Работа.
— Важный дела, — кивали ненцы. — Болшой человек. Сил болшой нужна. Олешка болшой кушит нада, русский брат. Трубкам болшой курить, однако.
— Я тебе говорил! — лаково блестел рафинадными зубами Екимов.
— Тебя как зовут?
— Замир. Его Сережа.
— А меня Саша. Ты пойми, Замир, дорога у нас, друзья ждут, авария.
— Ай-ай-яй! — качали ненцы головами. — В дорог сил запасай нада. Печенкам кушит нада. Кури, друг, пока маленько.
И, пыхнув трубками, ненцы вгляделись в гущу карагача. Они ничуть не сомневались в том, что новый друг Саша, русский брат, дальше уже не отправится. Екимов посмеивался, как зритель, уже видевший этот спектакль. Замир выбрал оленя. Резко выкинул руку. Казалось, из рукава малицы, разворачиваясь на лету, мелькнул аркан. В гуще стада встал на дыбы упитанный бык, заскользил к людям, бодая воздух. Замир и Сережа в четыре руки выволокли рогоносца с пышным костяным деревом над головой, успокоили, посредине аркана свили одиночную петлю-удавку, взяли в руки каждый по концу и разошлись в стороны. Олень был метрах в семи от каждого из них, ровно посредине. Натянули. Бык взвился. Прыгнул влево — Замир сильнее натянул свой конец аркана. Метнулся вправо — потащил по моховой дорожке Сережу. Встал на дыбы. Рухнул. Сделал сальто через удавку.
— Ну, сливай воду, русский брат, — сказал Екимов Каратаю. — Они тебе сейчас высшую честь оказывать будут.
— Как это? — испугался бригадир.
Володя не успел ответить: бык был готов. Замир протянул Саще нож с красивой костяной ручкой и жестом показал, какой разрез тот должен сделать. Саша оказался на высоте.
— Как олень, крепкий будешь, как олень, сильный, будешь, — подзывали пастухи всю бригаду.
Нож был острее бритвы.
В подставленные пригоршни хлынула алая дымящаяся кровь — не кровь, а гранатовый сок.
— Это они специально, — объяснял Екимов, — потому и не режут, а арканом. Артерии лопаютса, в брюшине скапливаетса кровь, садятса и пьют горстями. Во так, — и он показал как. Через минуту каждый получил по куску дымящейся сырой печени. Кроме Кешки, который в самом начале сцены спрятался в вездеход.
— Посолить бы, — сказал Каратай, но Замир возразил:
— Соль глаза портит. Куший так.
Они были немногословны, но с таким весом, с достоинством произносили каждое слово и делали каждый шаг, что отказать им было просто невозможно. Саша и по его примеру остальные откусили по кусочку сырой печени. Екимов, который уже бывал «национальным героем», ел ее даже с аппетитом. Казалось, через минуту олень был освежеван — настолько ловкими, хоть и несуетливыми, были действия оленеводов.
— Шкуру тебе дарить, — поднесли ее Каратаю.
— Да ее ж солить надо, дубить... когда ж мне? — запротестовал он.
— Тогда рога возьми.
— На капот их! — оживился Каюмов. — И пиратский флаг!
Саша отнекивался, но рога были уже спилены и положены на капот, Юрий, и правда не мешкая, прикрутил их проволокой к держакам. Потом он стоял над ненцами, облизывал губы и восхищенно вертел головой:
— Слышь, да я так движок не раскидаю, как вы свежуете, куда мне, у-у!
Нигде ни разу не перерубили кость Замир и Сережа разбирали тушу по суставам. Вскоре ведра бригады были набиты срезанным мясом, а на траве остались лишь внутренности да разобранный скелет. Когда пугающая кровью и запахом свежатины туша превратилась в обычные куски мяса, из трюма показался бледнолицый Кешка.
— А это куда? — указал Гриша на остатки оленя.
— Во-он в той сопке рысь сидит, — отвечал Сережа. — Мы ушел, она пришел, чисто будет. Рысь один живот кушит, больше никого.
Каждый день после снеготаянья видела бригада белеющие на мхе, па траве, на зимниках россыпи костей, как на поле Куликовом, — нигде не поврежденных, разобранных, как выразился Каюмов, на запчасти.
— А почему кость не рубите? — спросил Игорь.
— Олень — мой родня, твой родня. Рубить — обидеть его, так старики говорят.
— Скажи, Сережа, — Савельев заметил, что тоже начинает говорить с акцентом. — Почему твой народ всю жизнь ездит? Почему на одном месте не живет?
— Живут, многие живут. В домах живут, в городах живут, — кивал каждому своему слову, подтверждал его Сережа — полный двойник Замира. — Охотник не живет. Рыбаклов не живет. Пастух не живет. Олешка ягель скушил — нада дальше идти. Рипа удачил, зверь бил — опять маленько идти нада. Поэтому, русский брат.
Прост и естествен был ответ. И Савельев с уважением смотрел на этих ловких, хоть внешне слабых и маленьких парней. Немногословных, умелых, щедрых. У каждого к ним нашлось немало вопросов:
— Правда, что олень не съест ягель, сорванный руками?
— Та, та, правда. Такой чистый олешка.
— А почему вас комары не берут? И не мажетесь ничем...
Сережа поразил эрудицией:
— Кровь другой. Кровь иммунитет иметь, сам выработал. Комар ходи — брать не хочет.
— Почему покойника иногда через всю, тундру везете?
— Человек туда вернуться, откуда пришел. Пришел Уренгой — ушел Уренгой. Так нада.
И просили не трогать хальмермо — национальных кладбищ, если встретятся на их пути — «беда будет».
«А я даже не знаю толком, где моя родина, — подумал от таких слов Игорь. — Надо написать отцу, спросить. Мы тогда много ездили, пока он служил...»
— Говорят, вы белку в глаз бьете, верно?
— Та, глаз, глаз, — спокойно соглашались оба. — Шкурка портить нельзя, глаз бить нада.
— А ну покажи, как стреляешь.
— Тундра зря палить — худо. Кушит хочешь — стреляй. Промышлять айда — стреляй, пожалиста. Баловать нельзя.
— Ну Сереж, ну пальни, а! — упрашивал Екимов. Каратай нашел в карманах завалявшийся гривенник, установил его в разрезе резиновой прокладки над капотом.
— Ребят, а ведь забыли уже, какие они из себя, деньги! — закричал Гриша, разглядывая гривенник, как монету из коллекции нумизмата. Сережа отошел шагов на десять, поднял тозовку и так, навскидку, казалось не целясь, сухо клацнул выстрелом. Гривенника в прорези как не бывало.
— Ай да Чингачгук! С тобой шутки плохи!
Сережа вдруг заговорил о вездеходе, видимо, чтобы отвлечь внимание от своей персоны. Каюмов кинулся было проводить экскурсию, но ни Сережа, ни Замир вопросов не задавали. Бригаде стало ясно, что интерес к вездеходу служил только поводом для следующей фразы:
— Его след, как рана. Тридцать лет тундра заживает.
И все поняли, как непросты эти простые парни.
Не признаваясь себе в легкой зависти к ним, настоящим мужчинам, Каюмов вдруг с привычным своим «угу-гуу!», от которого шарахнулось стадо, ухватил красночерными ручищами ближайшего оленя за оба ствола рогов.
— Силу почуял! — хохотали ребята. Юрий пригнул оленью голову до самой земли. Ненцы посмеивались, попыхивали после привычного дела трубками, сидели на корточках неподвижно, но зорко, готовые в любую минуту метнуть аркан, видя в узкие щелочки глаз одновременно и бригаду, и стадо, и дальнюю сопочку, где «жил рысь». Олень попятился. Каюмов — в меховых штанах, в двух или трех свитерах, по обыкновению с черной бородищей, казался вдвое больше оленя. Но олешка попятился и пошел вперед. Теперь была очередь Каюмова пятиться.
Он натужился, остановился, скрутил, как штурвал, голову быка набок.
— Злится, — предупредил Васильков. — Белки-то налились.
— Я ему позлюсь! — с натугой проговорил Каюмов и скрутил рога теперь влево, снова пригнул оленью морду к самому мху. — Позлюсь...
У Каратая трубки не было, и он курил на корточках посреди пастухов свой «Беломор».
— Не забодает? — спросил он на всякий случай.
— Олешка — добрая душа, — совсем без акцента сказал Сережа.
И тут Саша резко откинулся на спину, потому что Каюмов вдруг перевернулся в воздухе, кирзачами кверху, едва не зашиб бригадира, и река позади курильщиков гулко ухнула. Олень покрутил головой, будто искал обидчика, но не нашел и с достоинством отправился к важенкам. Бригада проследила траекторию падения и с опозданием захохотала. Кешка катался по земле — впервые смеялись не над ним. Ненцы улыбнулись, не выпуская трубок из зубов.
— Ну, — сказал Каратай и поднялся. — Пора нам, ребята.
— Зря не кушил, однако. Моя говорит, дорогу знать нельзя. Мал-мал в дорогу кушит нада.
— Знаю я «мал-мал»! Десяток оленей переведешь, и то не успокоишься.
— Зачем «переведешь»? — удивлялись ненцы. — То, что спрятал, то пропало, то, что отдал, то твое. Олень тундра пошел, твоя стрелял, олень вернулся. Подарку не берешь, почто обижаешь?
Саша был вынужден принять «подарку» — нож с рукоятью из моржовой кости и в ножнах из лосиной шкуры. Он решил в долгу не остаться, предложил компас. Ненцы улыбнулись. Часы. Опять отказ. Саша вошел в раж: достал свое ружье. Сережа переломил ствол, посмотрел в дуло на свет, оглядел замок, приклад — и вернул хозяину.
Одарившие бригаду пастухи не взяли даже зажигалки взамен.
— Саш-ша, — сказал напоследок Замир, — тундра девишка один маленько ходи. Книжки возит. Твои ребята обижай не нада. Однако, помогай нада. Хороший человек Катя.
И, видя, как вздрогнул Каратай, как напрягся Игорь Савельев, Замир покачал головой: опоздали его новости.
Подошел мокрый, отряхивающийся по-собачьи Каюмов.
— Как водичка? — спросил под новый взрыв хохота Володя. Юрка не в шутку обиделся на оленя:
— У, кабанище!
Юрий панически боялся всякой инфекции, болезни, простуды. Бригада и гости с усмешкой наблюдали, как он вынул из аптечки десяток облаток, насыпал полную горсть таблеток без разбора и ахнул всю эту белую горку.
— Для профилактики, — пояснил он. — От гриппа.
Попрощались с пастухами и не успели влезть в вездеход, как и ненцы, и их олени уже скрылись, словно всем привиделся мираж.
— А, Кеша?! Во парни! В тундре как дома. А ты и дома как в тундре.
И снова плыли, гребли гусеницами, отпихивались от берегов и тряслись на кочках. К вечеру на ровной голубой линии горизонта показались два черных горба. Екимов пояснил:
— Ненецкие нарты груженые стоят. Шкуры-муры там...
— Песцовые? — оживился Кешка.
— Может, и песцовые. У них обычай такой: где хошь оставит, знает, что никто не возьмет. Метель началась или олени пали, распряг, сел верхом, груз бросил — и ходу!
— Юр, подъедем, Юр! — заблестели глаза подкидыша. Все еще сердитый после купания Юра буркнул:
— Подъедем, ну и что?
— Так ведь песцы!
— А по лапам? — спросил Каратай риторически. Екимов добавил, что не дальше как через два дня хозяин нарт будет сидеть в их палатке, если хоть веревку тронуть, — найдут по следам.
Каратай обещался:
— Я тте научу свободу любить! Я тте отважу на чужое зариться!
Не раз вспоминали потом Замира и Сережу — какие парни!
— Я вот на технике, — говорил Каюмов, — а у них живая сила. Я и то иной раз плутаю, по своему следу назад сдаю, а вот как они вот? Он добро свое бросил, снег стаял, а как он обратный путь находит? Без карт, без дорог, без компаса? И ориентиров в тундре, считай, никаких. Я вот че думаю: чутьем.
— Сигналов им наставим, — сказал Игорь, — и будут ориентиры.
— Если на костры не разберут, — добавил Каратай.
— Они-то не разберут, — уверял Соколов, — они не то что некоторые — по чужой поклаже шариться.
Часы уже показывали десять вечера, но солнце все еще не садилось. Решили ехать до победного конца. Савельев, подложив под голову рюкзак, то вспоминал Катю, то думал о ненцах-пастухах, то о бригаде. «Чем объяснить такие контрасты — они могут пить сырую кровь и грубы, но устраивают суд из-за зарезанной собаки и участливы до нежности. Никогда не возьмут чужого, но где-нибудь на вокзале вызывают у дежурного милиционера желание проверить документы. Они знают, какую жизнь прожил Растрелли, какой строй в Коста-Рике, биографии детей Карла Маркса. Может, их ошибка в том, что головы забиты бессистемной информацией?.. Они тетешкаются до потери терпения с этим тщедушным условником, но они же придумывают ему немыслимое наказание. Если они — народ, то велика же ты, Россия! А Замир и Сережа! Они живут по принципу «ходи медленно, думай быстро». Как только могла показаться безжизненной тундра, стоящая на мерзлоте, если тут живут, работают, знают дело до суставчика, до белкиного глаза, как дорогу к брошенной нарте, такие парни!»
Вспоминалась степенность ненцев, вескость их слов... Вспоминался Катин взыскующий взгляд и слова о совести... Да, видно, так: пусть другие живут иначе, попускают себе, но я так жить не могу, надо жить чище и строже, а есть ли лучшее чистилище, чем эти просторы? Ведь и правда, лица ребят просветлели, и нет на них следов развращающего безделья базы.
Даже мерзлота, хранящая мамонтов, высокоуглеродистая, даже она поддалась под напором солнца и их рук.
— Когда ты уедешь? — спросила Катя на сопке на рассвете.
— Я еще не знаю, уеду ли.
— Все уезжают, — тоскливо и безнадежно проговорила она. От такой интонации, от затаенной в этих словах обиды на то, что с ее родиной обращаются не по ее достоинству, Савельеву и впрямь захотелось остаться, жить тут не сезон и не два. Он сказал об этом, но Катя по-доброму снисходительно улыбнулась:
— Вот сезон кончится, получишь расчет, и куда только денется это твое желание!
...Вездеход остановился, снаружи слышались приветствия — это Евгений Кивач выслал дозоры, чтобы «семерка» не проскочила мимо лагеря. Женя был черен как цыган, очень худой и подвижный, нервный — не человек, а гоночная машина. По сравнению с ним Каратай казался сонным.
— Сань, ну выручил! Привет, ребята! Ну вовремя! Неделю стоим, рыбку ловим, загораем, если урбээмку за лесом послать утром, то назад жди к вечеру, а тут еще половодье, она ж тяжелая, даже через ручей по-черепашьи. Ну как добрались? Оголодали? Мы ждем, не спим...
— Привет, Жека, — всего-то и сказал за это время Саша. — Доехали нормально.
Зато водители — два Юрия — обнялись и расцеловались и долго двигали друг друга в плечо с различными восклицаниями.
— Я, понял, как больной! — кричал водитель Кивача по кличке Бич. — Как побитый хожу! Ну, такое дело — разгар сезона, а парни на себе бревна носят, понял! Да провалиться мне скрозь с этим ленивцем. Было б что другое, а тут... он же литой! Ленивец — он же или есть, или лапки кверху, и никакой ремонт, понял!
— А я гнал знашь как! — вторил Каюмов. — Угу-гу! Думаю, Юрка там ку-ку кричит, а я свой движок жалеть буду? Клапана прижег — так гнал!
Они выкатили колесо и тут же принялись его устанавливать. Глядя на них, Савельев вспомнил слова Скрыпникова о том, что самый преданный экспедиции народ — ее водители.
Кивачевская бригада в полном сборе бодрствовала у костерка. В отличие от бригады Каратая она не возвращалась на базу, не встречала ненцев или Катю и соскучилась по обществу не хуже Кешки в его брошенной деревне. Первым делом приезжих накормили.
— Ужин под названием «дружба пернатых»! — провозгласил толстый, просто безразмерный водитель урбээмки Ферапонт. Из-за такого имени и огромного веса его звали просто — Амбал. — Уточка. Гусочка. Куличок. Куропаточка, — перечислял он ласково.
— И гагарочка — в подарочек! — хохотали хозяева и рассказывали, как Ферапонт Иваныч в поварском раже пальнул в гагару и хотел было отправить в общий котел, да вовремя рассмотрел полкило чистого рыбьего жира под ее брюшком.
Ужинали, балагурили до половины четвертого, было что порассказать друг другу. Засыпая, слышали, как двумя кувалдами Каюмов и Бич забивают пальцы в гусеницу отремонтированной «десятки».
Наутро объединенная бригада двинулась вперед. Слишком долго Евгений Кивач просидел на одном месте, слишком много времени пришлось на этот тщательно «облизанный» из-за поломки сигнал.
На трудных, кочковатых участках вездеходы шли след в след, торили дорогу для тяжелой машины Ферапонта, на ровных гнали наперегонки, что твои бронетранспортеры десантных войск.
Все новые и новые стаи птиц заканчивали перелет. Они проходили порой на небольшой высоте, прямо над вездеходами, видные до перышка, до оттянутых назад лапок. Было тепло, и на минутной остановке закатали тенты транспортных вездеходов, поделили ружья в очередь. На двенадцать стрелков приходилось пять «стволов». С отставшими одиночками решили не мелочиться, сидя в вездеходах наизготовку, ждали хорошего гусиного косяка. Савельев нетерпеливо сжимал ложу. Вокруг только и разговоров, что об охоте — на лосей, на диких оленей, на птицу. Соколов рассказывал об охоте прошлым ноябрем на волков с вертолета. Гриша прервал рассказ на полуслове. Вездеход добрался до невысокого перевала, это была даже не сопка, а косогор. И тут, с треском и свистом вспарывая воздух, прямо на них вылетела стая уток. Необыкновенно высокая скорость полета и волнующие пропорции: одна треть — туловище, две трети — шея с головой, делали утку похожей на ракету с вибрирующим стабилизатором.
Два или три выстрела ударили одновременно. В ушах быстро сжимался и расширялся воронкой звон от них. Игорь не услышал своего выстрела, не почувствовал отдачи. Он лишь увидел, как стая расслоилась на три: одна часть взяла выше, боковые, как истребители на боевом заходе, отвалились влево и вправо. А из-за кромки косогора летели и летели новые — только бы пальцы успели вытянуть гильзу, вставить новый патрон! Только бы не сплоховать!
— Савельич! — кричит Екимов. — С опережением бери: скорость!
И вот — тот счастливый миг, когда предугадываешь появление утки и, чуть поведя стволом, посылаешь дробь и наперед знаешь, что точно. Стремительная летунья вдруг обрывается... инерция какое-то время не дает ей упасть отвесно... Гильзу долой! Щелчок замка. Выстрел навскидку, наудачу. Мимо! Уцелевшие испуганно прибавляют ходу, и без того быстрого. Пока нет на горизонте новых рассеянных увеличивающихся точек, то тот, то этот охотник спрыгивает с борта и бежит за своей уда чей. Зеленые, фиолетовые отливы селезней. Ровная гамма пестряди уток, белые перья с зеркальным отливом ни желто-зеленой траве. Ногой на фаркоп и на ходу снова в кузове, снова наизготовку. Кто с возгласом, кто молчком, но у всех блеск глаз, сердцебиенье, замирающий восторг и боязнь промаха. Знатная идет охота!
* * *
Дробно стучали молотки и топоры, летела мокрая ароматная щепа, урчали сразу три вездехода: шнеки урбээмки вгрызались в мерзлоту, а оба транспортных трелевали лес для гигантского, 26-метрового, пункта. С урбээмкой управлялись сам Женя и Амбал в кепочке; шоферы с Екимовым, Савельевым: и черным Семеном, зарезавшим на базе собаку, валили пихту и лиственницу в пойме разлившейся реки, на месте сучковали и везли уже готовые хлысты; двое дежурных кашеварили, Каратай, Кешка и Гриша Соколов шкурили бревна, размечали их, пилили, стягивали перекладинами и укосинами. Буровые работы и правда стали отнимать от силы два часа — без кайла, лома, немоты в руках. Скважины бурились на полную глубину, центры ставились полноценные, без «покойничков». С первого же дня объединения каждый затвердил свои обязанности, и работалось припеваючи, наперегонки. Закончив свое, переходили на помощь другим. Как только были готовы скважины, шоферы готовили вездеходы к подъему сигнала, мастерили систему блоков, мотали тросы, «разували» гусеницы. Такая, казалось бы, мелочь — объединение — сокращала время строительства вдвое, это замечал каждый и от сознания удвоенной силы работал еще жарче, с задиристыми прибаутками и смехом.
Приятнее стало перекуривать у костра с кружкой кофе, порошкового молока или чаю в руках. Рассказы, надоевшие каратаевской бригаде, были свежи и интересны для кивачевской. И не торчали теперь по неделе на одном месте — быстро ставили знак и перебрасывались к месту строительства нового. Иногда даже лагеря не разбивали — случалось за день делать и по два броска. И чем быстрее и собраннее работали, тем больше хотелось быстрее, еще быстрее, чтобы снова переезжать, чтоб еще и еще приблизить завершение сезона. Вместе охотились и рыбачили, страховали тяжеловесную урбээмку на переправах, а главное, было теперь перед кем пофорсить, показать свой почерк и лихость.
Кивач и Каратай, закончив расчеты и разметку будущей пирамиды, оформляли документацию в палатке, а бригады тем временем доводили детище до кондиции. Потом бригадиры выходили, помогали, принимали работу. И приступали к наиболее ответственной части — подъему. Особенно много было возни с гигантами: тросы приходилось тянуть двумя вездеходами сразу, помалу, осторожно и строго одновременно. Были уже случаи — или срывало вездеход с места, или лопался трос, или венец отрывался, — и ажурный, белый, с десятками переплетений, с крышей, лесенками, столиком для инструмента сигнал с маху разваливался на глазах. Но как красив был подъем, когда медленно и величественно поднималась белая пирамида, вписывалась вершиной в синее, оранжевое или сиреневое небо тундры!..
Вскоре в тундре совсем не осталось снега, вся она покрылась бело-зеленоватой пенкой, и эта пенка называлась ягель. Солнце, скупое одиннадцать месяцев в году, теперь вдруг расщедрилось. Оно разукрасило окрестности, высушило промоченную насквозь, хлюпающую водой подушку мха и травы. Подсохший сверху ягель казался ссохшейся резиновой губкой, каждая его шапка -состояла из микроскопических веточек, точных копий кроны дерева. Сухой ягель становился трутом, порохом, рассыпанной взрывчаткой. Стоило поджечь его, как- весь кустик почти бездымно вспыхивал и гудел.
В разгар строительства отъехавший от площадки Бич выскочил на гусеницу и истошно закричал:
— Горим!
Вокруг километра на полтора чернела выжженная тундра. Видно было, как нефтяной лужей пожарище растекается в беспредельные ягельные поля. Кивач кинулся к Бичу, и вездеход по самой кромке огня помчался на передний край. Каратай отправил два других вездехода в обход, чтобы взять огонь в кольцо. Гусеницы разворачивали дерн до мерзлоты, как до белой кости, и через их колею огонь уже не мог перебраться.
— Фал берите! — Каратая впервые услышали кричащим. Он расставил обе бригады по радиусам распространения огня и пошел впереди. В руках у Саши была толстая веревка. Савельев поразился такой наивности бригадира: пожар, да еще гигантский пожар тушить... веревкой! Но Саша шел и стегал по черным шапкам ягеля, обгорелого сверху и тлеющего внутри, бил и бил через каждые пять сантиметров. Стоило только увеличить интервал, как снова издевательски вспыхивал язычок пламени. Пожарище заливали водой из ближайшего озерка. Затаптывали. Срезали ягель лопатами.
Вездеходы наконец сошлись у горизонта. И пошли по огню внутренним, более узким кругом. Вскоре их застлало дымом: потушенные участки невыносимо чадили. Обе бригады шли и простегивали огонь — тросом, фалом, веревкой, ремнем. Когда вездеходы опахали второй круг, внезапно обнаружилось, что пылает пятачок лагеря, на котором две бочки с бензином.
— Куда?! — опять закричал Каратай. По промасленной жести бочки уже слегка пыхнуло пламя. — Стой! Назад! Назад, кому говорю!
Но Каюмов из-за рева двигателя, конечно, не слыхал его. На всей скорости развернул «семерку» вплотную перед бензином. Корму занесло на сорванном дерне. Казалось, вездеход слетел с гусениц. Но тут Юрий так газанул, что мох, дерн, вода полетели из-под гусениц, словно из водомета. Снова сдал назад. И снова рванул. Бочки с верхом были засыпаны желто-зелено-черными лохмотьями. Остервенелый вездеход ринулся выписывать круги и восьмерки на дымящемся полигоне. Екимов не удержался и радостно завопил:
— Могет-хан... — и закашлялся до красноты, до слез.
Пожар сбивали до ночи. Неутомимее и злее других накидывался Кешка. Каверзная губка снова и снова занималась пламенем, он крутился волчком, перелопачивал моховую подушку вокруг себя, был череп до копоти, у него прогорел сапог, но, если кто-то отнимал у него лопату, он в ответ отнимал веревку и стегал как кнутом.
Ночью все пожарище багровело и светилось, будто у светлячков произошел демографический взрыв.
— От нас пошло, — тяжело дыша, переговаривались парни, шатаясь и утирая обильный пот.
— Кто-то окурок кинул.
— Тут не окурок! Тут костерок! А ну, кто дымовик раскладывал? — гаркнул всегда добрый, а теперь разъяренный Амбал.
Солнце расплодило тучи комаров, и главной стала проблема, не предусмотренная никакими коэффициентами: чтобы сходить на двор, приходилось разжигать дымовик.
— Кешка! — заподозрил Соколов.
— Его к огню хоть не подпускай! — говорил Васильков. — Он нас чуть не спалил соляркой.,.
— А потушил? Тушил, тебя спрашиваю? — Ферапонт одной рукой сгреб Кешку «за душу», намотал на кулак его спецовку и без усилия вознес подкидыша над собой.
— Отставить, — тихо сказал Каратай. Когда Кешка оказался рядом с ним, Саша показал ему на закопченных, умаянных парней, на черное поле вокруг, на недостроенный сигнал на козлах: — Ты все только в рублях понимаешь. Перевожу: полдня простоя двух бригад, восемьдесят га испорченных пастбищ, шесть часов работы трех вездеходов. Тысчонки четыре потянет твой костерок. Женя, — обратился он к Кивачу, — пиши акт, И завтра в Таз.
Однако даже вздыбленный Кешка держался с достоинством и невозмутимо отвечал:
— А вот и не я. Съели? Не я!
Тогда к нему подошли Екимов и Савельев:
— Не врешь?
— Нет.
Поверили не словам, а глазам и невозмутимости. Каратай оглядел подкидыша с головы до пят. Взгляд его изменился, он вспомнил, как ловко хлестал по огню прежде неумелый новичок, как ловко ходила у него ленивая раньше лопата. И пожал ему руку. Кешка растерялся от такой неожиданности и даже не обиделся на «вознесение». Саша самолично стал искать виновника и с пристрастием опросил свою бригаду. Парням нельзя было не поверить: не они. А кивачевские рабочие так и не признались.
— Им бы нашего Кешу — сразу почестнее стали бы!— сказал Игорь Екимову.
— И принципиального Савельева, — дружелюбно хохотнул в ответ Володя. — По части центрушек. Ты скажи лучше, о чем ты с ним вчера секретничал у костра?
— О живописи.
Пожар был последним приключением сезона, который уже перевалил за свой полдень.
Глава восьмая
В самый разгар работы, когда стихли даже несмолкающие говоруны и обе бригады работали истово, объяснялись взглядами и жестами и прекрасно понимали друг друга, послышался хорошо знакомый вертолетный рокот. Работу бросали почти с сожалением. Летчик, опасаясь плывуна, не глушил двигателя. Под взглядами обеих бригад неторопливо подошел Скрыпников. Молча пожал руки. Распаренные, бородатые, опьяненные азартом, каким заражали один другого, парни набрасывали ватники на плечи, утирались, закуривали. Кивач нес от вертолета орезиненное колесо на плече. Перед объединением он все же запросил базу о ленивце, но Каюмов привез ленивец, и о запросе не вспоминали. Скрыпников, однако, не забыл.
— Ну, молодцы, заработались: на связь выйти некогда, — улыбался Владимир Алексеевич. Полез в карман, достал пачку писем, но раздавать не стал, сунул оптом первому попавшемуся. Он все как будто медлил, словно не мог определить, что сейчас уместнее, гнев или милость. И начал сухо, без интонации: — Дай, думаю, взгляну, как там Кивач.
— Владимир Алексеевич... — откликнулся Кивач оправдывающимся голосом.
— Прилетаем, — с нажимом, чтоб не перебивали, продолжал начальник экспедиции. — Как и положено, в пятьдесят седьмой квадрат. Знак стоит, а бригады нет. Давай искать. Нигде нет Кивача, думай, что хочешь! Давай искать Каратая. Нет и Каратая. Ну что, что вы хотите объяснить? Нечего мне объяснять, и так знаю: у Каратая оказался лишний ленивец. Чтобы даром машину не гонять, забили свой угол и объединились. Так ведь получилось?
— Так. Да. Верно, — каждый решил, что шеф ждет ответа именно от него.
— Ну и партизанщина получилась, — по-прежнему без интонации продолжал Скрыпников. — Почему не сообщили на базу? Решили, начальство, мол, недели две думать будет, а то и запретит. Что запретит? Что запретит-то?! — Он сорвался на фальцет, но тут же продолжал ровно, спокойно: — А мне сообщают: «Кивачу нужен задний ленивец». Нет в Тазовске задних, не-ту! «Молнию» в Свердловск: вне очереди, с первым же самолетом шлите! И там их нет...
Начальник говорил теперь тихо, с обидой, и видно было по лицам, что любой из них ставит себя на его место. Валяющееся на мхе колесо приобретало на глазах все новую и новую цену. Но шеф был отходчив:
— Легче вместе работать?
— Ну, еще бы! С урбээмкой-то!
— Вот ведь русский мужик! — весело ругнулся Скрыпников. — Хорошее дело придумал, а боится, партизанит. Так решим: прихватывайте зону Стражникова, когда свои добьете. Когда закончите-то?
— Через неделю, — несмело сообщил Каратай.
— Как-как? — ослышался Владимир Алексеевич.
— Через неделю забьем, — подтвердил Кивач. — Шесть знаков осталось.
— А западные?
— Вот западные и остались.
И пошли в палатку показывать бумаги. Парни побросали окурки, поплевали в ладони и снова принялись тесать, сверлить, стягивать костылями.
Скрыпников вышел назад, подвел черту:
— Сегодня же сведем по бригаде с теми, у кого урбээмки. Ладно придумали, и работаете хорошо. Где вот мы вам премиальных напасемся?
Каратай побежал к вездеходам, Кивач скомандовал: «Бойся!» — и отошли от сколоченной пирамиды. Это была тяжелая вышка, и вездеходы вкопали передками на полметра в мерзлоту, чтобы их не сорвало с места. Саша стал перед заведенными вездеходами, спиной к ним и принялся дирижировать. Сначала он развел руки в стороны, как на зарядке, и слегка помахал вверх-вниз. Шоферы чуть натянули тросы, блоки приподнялись с земли. Женя проверил, правильно ли протянуты тросы. Саша на секунду поднял руки вверх — пирамида вздрогнула, бревна хрустнули, загудели, натянувшись, тросы — и тут же опустил на плечи. «Так держать». Все замерли. В напряженной неподвижности Каратай начал медленно поднимать кисти от плеч над головой. Он был атлантом. Движение давалось с титаническими усилиями. И вместе с ним зубчатки сматывали тросы, пирамида плавно оторвалась от стапелей и поднимала вершину в синеву. Потом она стала на точно отведенное место, к пробуренным скважинам, качнулась и будто выросла по сравнению со своей длиной па земле. Гришка вскарабкался на средний венец, отвязал и сбросил тросы. Все пришли в движение: сматывали тросы на катушки, шоферы «обували» гусеницы, остальные кувалдами уже притягивали «ноги» знака к вбитым в скважины держакам.
Всего этого не видал Игорь Савельев. В пачке писем, привезенных Скрыпниковым, было письмо от Кати. Округлым школьным почерком мелко исписаны шесть страничек. Бумага и конверт хранили знакомый, ее запах. Она благополучно вернулась из поездки. Метель переждала в поселке у девушек. А на базе встретила очень похожего на него парня. Подруги торопят ее с замужеством, но нет подходящего кандидата, — шутила Катя. Она стойко держалась до последней странички, и Савельеву уже мерещились танцы в клубе и она танцует с другими, не с ним, точно так же шутит, расспрашивает, смеется. А на шестой странице — прямо и просто:
«Главное, чего я боюсь, Игорь, — это того, что ты уже привык много ездить, ты вольная птица, и новые места, которые другим открывать страшновато, ты открываешь легко и с удовольствием. Боюсь, что после окончания сезона тебя снова потянет куда-нибудь, в горы или к морю, или мало ли еще куда! И никогда не будет больше той сопки, лебедей, тех разговоров и музыки. А песенку про стюардессу, ту, что ты мне сыграл, уже осенью услышат от тебя другие... И я совсем не знаю, что мне делать», — прямо-таки по-детски признавалась Катя.
Он давно уже написал ей письмо, зная, как всегда коротки визиты, как дорога вертолетная минута. Ио теперь бросил работу и кинулся писать, нужно было срочно сказать Кате самое главное. Он даже вздрогнул, когда подошедший Скрыпников сказал:
— Ну, Савельев, давай-ка собирайся. Ты нам сейчас позарез на другой работе нужен.
Шариком подкатился обиженный Каратай:
— Не пойдет. Так не пойдет! Уговора такого не было!
Игорь понял, что всего через час сможет увидеть Катю.
— Погоди, Сань, еще не вечер. Как, Игорь, идешь? Заработок больше, работа поумнее, поставим младшим техником. Ребята там молодые, после техникумов. Нам бы еще десятка два таких — горы бы ворочали!
Их окружила бригада.
— А что за работа? — спросил Игорь.
— Тонкая и точная, сплошная математика. Не высшая, конечно. Тебе называют данные, записываешь и быстро просчитываешь. Ну и поруководить тебе придется...
— Вот это — не по мне. Каждый должен делать свое дело.
— Не отдадим! — подал голос Каюмыч.
— Уж сезон добьем, — заговорили и другие. И, глядя на их лица, чуть ли не обиженные вербовкой начальника, Игорь представил себе, как после его отъезда долго еще будут натыкаться на пустоту хоть в палатке, хоть в вездеходе, хоть в работе, не раз по привычке окликнут «Савельич!», а нет его... Но как соблазнительно увидеть сегодня Катю, говорить с ней, танцевать, может быть, и поцеловать впервые не во сне.
— А! — в сердцах швырнул Каратай свою кепочку оземь и пошел прочь.
— Не могу, Владимир Алексеевич, — устоял Игорь.— Уж сезон добьем — тогда.
Как хоккеисты устраивают кучу налу вокруг забившего решающий гол, так облепили каратаевские парни Игоря. Хлопали по спине, обнимали, толкали в бока: не выдал!
— Ты уж и осерчал, — говорил Саше Скрыпников, тоже радостный от такой сплоченности бригады.
— А как же! Пока из сезонников бригаду собьешь, сами знаете... Теперь, когда объединились, каждая минута, пара рук на счету. А вы мне, стал быть, слона на пешку, Савельева на Кешку меняете?
— Как он, кстати?
— Ничего, мышца округлилась. Не ерепенится больше. Вон, троса мотает.
Скрыпников вместо Игоря Савельева забрал два его письма к Кате.
— Значит, сослали? — смеялся Владимир Алексеевич.
— Сослали. Сразу шелковым стал.
Ну педагог Каратай!
— Нужда заставит...
* * *
На следующий день по радио бригады узнали, что Скрыпников и в самом деле свел по их примеру четыре бригады в две.
Каратай и Кивач «подбили бабки» июля и назначили выходной — можно было позволить себе роздых. Все простои с лихвой наверстаны, дальше можно ставить сверхплановые пункты.
— А, Савельич! — радовался Екимов. — Однако, удачить мал-мала айда!
— Да нечем.
— Ты в энзэ посмотри.
И правда, в жестяной луженой коробке неприкосновенного запаса рядом с сухарями, кубиками бульона, солью и спичками лежал моточек лески с грузилом и крючком. Когда Игорь предложил вырезать по пруту тальника для удилищ, Володя только усмехнулся на такую нелепость. Прихватил ведро, и отправились к дальней песчаной отмели, густо заросшей ивняком и тальником. Песок был белый, намытый веками, плотный, как бетон. Рыбаки выбрали местечко поуютнее, Екимов зачерпнул ведром и выудил из него малька.
— Мотай на ус, Игорек, — показывал он. Разделил малька ножом на три части, насадил на крючки, намотал свою лесу на указательный палец и бросил снасть в воду прямо у берега. «Он же с Енисея!» — вспомнил Савельев. Он еще готовил свою удочку, все удивляясь, как это можно идти ловить без поплавка, удилища, Наживки, с пустыми руками. А Екимов уже подсек и вытянул крупного окуня с растопыренными иглами спинного гребня. Ловко снял его с крючка, поправил ту же насадку и бросил снова. Он ничем не высказал своей радости, действовал сосредоточенно, словно работал. Они враз забросили лески и тут же враз подсекли: клевало с налету. У Игоря, как только ощутил живую упругую тяжесть на пальце, заколотилось сердце. Выбрал лесу — и уже на самом берегу окунь сорвался. Азарт был такой, что Игорь чуть не кинулся в воду за беглецом.
— Спокойней, Игорек, спокойней. Горячий ты больно.
Володя опустил своего второго в ведро. Игорь насадил остаток малька, забросил в метре от берега и тут же начал выбирать — крючок был проглочен, едва коснулся воды. Этот окунь не сорвался, но исколол руки в кровь плавником.
— Под жабры бери. И придави чуть, он рот и раскроет, и иглы уберет, — учил Екимов, впрочем, ненавязчиво, как учил он обращению с буксой или мерзлотой. — В этих местах самая знатная рыбалка. Рыба не знает, что такое крючок, веками непуганая ходит и плодитса. А насадку твой уже прикончил.
Володя запустил руку в ведро и передал Игорю своего окунька потолще:
— Вспори ему брюхо, у него тут малек целый.
Целиком заглотанный малек тут же пошел, по выражению Екимова, на растопку. Клевало отчаянно, бесперебойно, даже некогда было зажечь давно продутые и прикушенные папиросы. Вода в ведре все поднималась, ходила ходуном от беспрерывно плещущих хвостов.
— Володь, хватит: некуда, — указал Игорь.
— Ты что, Христос? Такую ораву — пятью рыбами накормить?
Он выломал полутораметровый прут, зачистил, и на тонкий конец его нанизал всю добычу, пропуская через жабры. Концы прута Володька воткнул в берег, а получившуюся дугу отправил в воду так смело, что Савельев снова чуть не кинулся вдогонку. Екимов засмеялся.
— Сниска это, не боись, цела будет! Пару ведер нам еще надобно набрать, — он говорил о рыбе как о грибах. — Давай, что ли, пока перекурим.
Списка плескалась у ног, колотила воду, как вальками.
— Никогда так не ловил, а, Савельич?
— Нет, — засмеялся Игорь. — А ты где так выучился? На Енисее?
— Тут. В прошлый сезон. А ты быстро схватываешь. Не меньше моего натаскал. Да я, еще как в поле выехали, усек: этот свой. Другим мерзлотка знаешь как дается? Кровью. Ладони вчистую снимает. А ты встал — и как тут и был.
— А мне кажется — тушенку зря проедаю тут.
— Осподи! — по-стариковски ахнул Екимов. — Уж эти мне интеллигенты с комплексами всякими! Все нормально, было б что не так — давно сказали бы. Сам, что ли, не чувствуешь?
— Да знаешь, привык оглядываться.
— Ладно, суди сам: с Каратаем у тебя как отношения?
— На уровне послов, — пошутил Игорь.
— Ну и дурак. Он тебя за то, что ты ему открылса про Катю, зауважал вдвое. Ну, трудно ему, понять можно. А Каюмов, Кешка! — сколько разговоров у тебя с ними было? Гришка — тот твоему диплому завидует, хоть, может, вдвое больше иного дипломированного знает. А вот бзик у него: корочки.
— Ну вот и выяснили отношения, — поспешил подвести черту Савельев, потому что этот разговор расслаблял его.
— А вот о чем я тебя хотел спросить. Ты как дальше-то думаешь? С Катей, к примеру. Дело, конечно, не мое, можешь и не говорить. Но знаешь, хреново в людях разочаровываться. Жалко будет, если... — и оборвал себя.
— С Катей сложно, — отвечал Игорь. — Честно говоря, я бы хотел, чтобы она со мной уехала.
— На Большую землю? Не поедет.
— То-то и оно, что не поедет. Я, говорит, здесь нужна.
— Она такая. Кремушек. Значит, думай. Слышь, а вот по совести: чего ты со Скрыпниковым не улетел? Я уж парням шепнуть хотел, ждут, мол, его на базе...
— Знаешь, надоело. Опять новое дело, люди какие- то новые будут, другие. Устал. А с Катей... выходит, мне надо здесь оставаться.
— Из-за такой — не грех и постоянную прописку.
— Вообще трудно мне будет отсюда уезжать, наперед знаю.
— Мне тоже тут нравитса, — просто отвечал Екимов. — А Скрыпников тебе, когда агитировал, чего сулил-то?
— Просто сказал, у нас хорошее место всегда найдется.
— Считай, выполнил. А Катя надежду хоть дала? Нет? Гляди, как бы окунек не сорвался.
Они давно выкурили по второй папиросе и не рыбачили только из-за беседы. Видно было, что Екимов гордится доверием Игоря, а Савельев был уже не в состоянии носить дольше береженые и тысячу раз передуманные мысли-воспоминания о Кате. Сопка и встреча казались почти сном, и, поговорив с Володей, он как бы заново уверился в их реальности. В самые долгие и трудные минуты бессонницы ему казалось: Катя не простит того, что после их знакомства он остался в тундре, ему следовало на другой же день выйти из бригады и больше не разлучаться с ней. Теперь Игорь понял: это было бы неверно. Да и улететь с нею на Большую землю — тоже. Ему нечего предложить там Кате, достойного ее. Это как подарок Замира и Сережи, ответить на который оказалось нечем.
По листьям ивняка прошелся ветер, заворачивая их серебристую изнанку и мерцая ею. Крупно, косыми нитями пошел дождь.
— А я-то думаю, с чего комары такие мягкие и нежгучие стали! Ну, Савельич, товсь! Сейчас рыба сама на берег полезет.
Накинув капюшоны энцефалиток на головы, они снова принялись удить.
— Гляди: дождь-то парной! — заметил Игорь. От холма па противоположном берегу, от воды, от отмели поднимался чисто белый пар. Вскоре он застлал тонким слоем всю речку.
— Сейчас земля теплее воздуха, — сказал Екимов.
— Хотя обычно наоборот. По-моему, мерзлота необходима. Лучше понимаешь, что такое земля, тепло, солнце.
Володя согласился. Так же, как его карамель никому не показалась смешной, так и откровения Савельева, его мысли ничуть не казались смешными Володе. Игорь вспомнил «Прозору», и тот достал из кармана все те же конфеты, угостил.
— Настроение такое, — признался Савельев, — хоть стихи читай.
— А чо, и почитай!
Здесь все, как медленная оттепель,
Без подозренья на двуличность,
Речная временная отмель —
Вся в знаках отпечатков птичьих,
Задождевелые кусты не шелохнутся в ожиданье,
В неизмеримо дальней дали
Все наши крупные печали,
Как гнезда осенью, пусты, —
прочитал Игорь.
— Сам написал?
— А что, непохоже на настоящие?
— Еще как похоже!
— Нет, друг один...
Они с удовольствием удили под мерную дробь капель по брезенту курток, под дождь с грибными нитями и поволокой пара над рекой и кустистыми берегами, и охватывало удивительное настроение, полная умиротворенность, когда каждая мелочь добавляет и добавляет радости.
* * *
Уже целый месяц солнце не уходило с горизонта, маячило в нескольких градусах от полюса то к западу, то снова к востоку и поднималось после краткого отдыха, после «ночи». Сбились с режима, иной раз спали днем, а работали ночью. Двадцать три часа в сутки сияло сумасшедшее светило, торопилось растратить скопленные за зиму запасы энергии. Цвела и разрасталась карликовая березка, и подле десятисантиметрового ее кустика стоял такого же роста подберезовик. Цвела и наливалась морошка, желтели лютики, и отчаянные любители купались в озерках, похожих на проруби. Но лето было труднее весны: изводило комарье. Началась жара, усиленная работой. Раздеться же было невозможно: тут же впивались сотни игл. Рипудин и диметилфталат были, казалось, только подкормкой «тощим дьяволам». Озлясь, проводили брезентовыми рукавицами по спине идущего впереди человека — и по энцефалитно размазывалась толстая комариная каша. Спали в пологах из марли, но стоило прикоснуться боком к стенке, как спящий вскакивал с криком.
...Когда время перевалило за вторые бессонные сутки, спать расхотелось. Может, чифирь так взбодрил всех, а может, крайняя усталость перешла в свою противоположность — нездоровую активность, но последний знак сезона ставили чуть ли не с песнями. Трое шоферов, Кивач и кухня за два часа до завершения строительства натянули палатки и сварили обед. Оживленность пропала моментально, как только руки перестали орудовать инструментом. Свалились, почти не пообедав. Многие благодаря открытому месту и ветерку вытащили раскладушки из палаток и спали, не отмахиваясь от редких здесь комаров. Отсыпались за двое суток и с запасом еще на двое. А когда бригадиры выспались, вымылись и оформили документы на поставленные за неделю десять знаков, Бич и Амбал пошли будить остальных. В последние дни обе бригады сильно выдохлись. Двойной наряд поваров приготовил двойную порцию всех блюд. После обеда мылись в «семерке», превращенной в парилку, паковали вещи. Это был последний бивак перед возвращением на базу. Наконец погрузились, бригадиры сели на передние сиденья — и тронулись.
Машины швыряло на кочках, но все же нашлись смельчаки позагорать на кабинах и капотах. Попался огромный, километров в тридцать, участок полигональной тундры, ровной как стол и слегка заболоченной. Каюмов и Бич то и дело лихо обгоняли друг друга. Потом снова потянулась медальонная тундра с кочками метровой высоты. Оттаявшая мерзлота казалась обыкновенной глиной и выпирала из окон «медальонки» бесчисленными квашнями. На озерах и водных полыньях болот было полно птицы с молодняком.
Утих ветер, и комары налетели такими облаками, что из радиаторов запахло горелым. Фляжки с диметилфталатом то и дело переходили из рук в руки. Играли в карты, на ходу перекусывали, все молча и вслух строили планы: «Вот на базе!..» Спали, подменяли шоферов, застревали, рубили лес для переправы через речку, похожую на щель и глубокую, как шахта, утюжили окрестности в поисках бензина, плыли по реке, и выхлопные трубы пыхтели и булькали из-под воды; и снова тряслись на кочках — лишь бы скорее туда, где кино, столовая, газеты, зарплата. Потом в этом нескончаемом трехсуточном дне показались на горизонте колеблющиеся в волнах рефракции мачты аэропорта, вертолеты над оградками русского кладбища, какие-то вышки, которых пять месяцев назад вроде бы не было. Снег, укрывавший тогда поселок по уши, зимние наледи, окаменелые сугробы — все давно растаяло, но так и не стекло, не высохло до конца. Вездеходы; утюжившие улицу, были покрыты пегой грязью, как камуфляжем.
Весь Тазовск оказался не тем, каким оставался в памяти. Рядом с прежними стояло два новых, удивительно чистых барака. В них жили девушки-камералистки, приехавшие недавно. Девушки были в брюках и свитерах, выглядели непривычно, по-городскому. Вокруг конторы прохаживались молодые парни, одетые в шикарные противоэнцефалитные костюмы. Парни были чистые и выбритые, переполненные сознанием того, что они в Заполярье, и за одно это хотелось попрезирать их не молча, а вслух, и за то еще, что они очень уж хорошо устроились и не видели тундры. Той тундры.
— Откуда? — спрашивали они приветливо.
Им не отвечали, а приехавшие на грязных до тентов вездеходах, обросшие, багровые от загара, в распахнутых спецовках, порванных и грязных «ботфортах» почувствовали себя родными.
Бригадиры пошли отчитываться и получать разрешение на зарплату.
Сколько строилось планов, — получив деньги, «закупить продмаг с потрохами!». Но этим мечтаниям не суждено было сбыться. К прибывшим вышел Скрыпников. Поздоровался и объявил, что экспедиция сняла для них ресторан аэропорта. Это было что-то новое. Поговаривали, будто шеф сказал: «Если не можешь воспрепятствовать, то надо возглавить». В экспедиции все делается быстро, и через полчаса каждый сунул в спальник — кто восемьсот, кто полторы тысячи рублей. Предварительно скинулись на ресторан. Но нашлись и недоверчивые: «А, знаем мы эти финты — компотом будут накачивать!», кинулись все же в сельмаг. Ни уговоры, ни «дачи» не помогли, продавщицы спиртного не продавали.
— У нас распоряжение поселкового Совета — экспедициям не отпускать.
В бараках брились и гладили вещички, взятые со склада, — на люди абы как не пойдешь, ресторан — не барак. Узнали и про объявление в клубе: «Сегодня вечер полевиков. Вход СТРОГО по пригласительным билетам». Такая забота о них, сюрпризы Скрыпникова заставляли снова и снова изумляться этому человеку.
Ноги настолько отвыкли от туфель, что были невесомы. Игорь отыскал Катин голубой дом. Она ждала у окна: весь поселок был задолго до возвращения бригад взбудоражен вестью об их прибытии.
— Катюш... там ребята, — голос Игоря прервался. — Пойдем с нами, вечер экспедиции.
— А в письмах ты другой.
— Хуже?
— Нет, добрый и... наивный.
— Собирайся, Катюша, теперь у нас будет время поговорить.
Не такой, совсем не такой представлял он себе эту встречу, по ничего не мог поделать с собой, язык стал непослушен, движения неуклюжими, отчаянно колотилось сердце. Катя поняла его состояние, велела курить, пока она переоденется, расспрашивала и помогала прийти в себя. Когда она вышла к нему из соседней комнаты — в вечернем длинном сине-сером платье, в лаковых туфельках, грациозная и незнакомая, Игорь изумился. Ахнули и ребята, поджидавшие около клуба. Соколов старательно отворачивал от нее свой сплющенный нос, оробел и Каюмов, не успевший справиться со своим медвежьим обличьем, но в общем шуме и праздничном возбуждении они быстро справились со смущением. Екимов, тоже незнакомый в черном костюме тонкого сукна, галантно оттер Игоря, Катю подхватили под руки, шутили и смеялись, и полевое братство разделило радость встречи на всех. Только насупившийся Каратай поспешил к Кивачу и другим техникам и больше к бригаде не возвращался.
Скрыпников рассчитал точно. В зале оказались незнакомые камералистки, чьи-то жены и подруги, а присутствие женщин гарантировало порядок и приличие. После первого тоста и поздравления с окончанием сезона Владимир Алексеевич, тоже непривычный в «штатском» костюме, объявил благодарность и роздал, отдельно от полученной зарплаты, конверты с премиями. Тут уж не удержались — качнули начальника экспедиции, да под потолок! Едва успели опрокинуть по рюмке и управиться с легкими закусками, поднялся худрук Дома культуры, пригласил на концерт, специально им посвященный. Официантки тут же взялись заново накрывать стол, уже не для торжественной, а более обстоятельной части, для банкета. И такими знатными, славными удались и концерт, и ужин, и танцы потом, что промелькнули, казалось, за какой-нибудь час, не больше. Катя танцевала и танцевала с Игорем, молча глядела в глаза ему, а потом сказала без улыбки:
— Тебя почему-то очень трудно ждать.
— Ты мне снилась в тундре, Катя.
— Я знаю. Когда ты уезжаешь?
— Я останусь с тобой.
— Это не коньяк сказал?
— Это я сказал.
— Я думаю, тебе надо уехать. Одному.
— Почему?
— Ты начнешь жалеть о том, что остался... сразу же, как только останешься. Люди твоего склада всегда так...
— Нет, Катя. Ни о чем я не жалею. Если можно что- то сделать, надо делать, а не жалеть. А если ничего не поделаешь, то и жалеть не о чем.
— Ах, как все просто! Посмотри, Игорь, как танцует Володя. Это он приходил за тобой на сопку?
— Он.
— Не узнать...
Когда он предложил уйти — уже пели хором, обнявшись, Катя согласилась не колеблясь.
Переступили порог ее дома, и Игорю стало тревожно и жарко, и нетерпеливо от такого близкого, снившегося лица, доверчивых глаз и голоса. Он обнял ее, сжал, отыскал прячущиеся губы, и кровь пошла толчками.
Но тут Катя сделала такую резкую, отчаянную попытку высвободиться, он поймал такой ненавидящий взгляд, что не понял даже, а ощутил, казалось — телом, руками, еще обнимавшими ее, что неприятен, противен ей. Отрезвленный, Игорь выпустил Катю.
— А теперь уходи, — сказала она, оправляя смятое платье.
— Почему?!
— Уходи, — и следующие ее слова были холодны, словно облачка выдохнутого пара в морозном воздухе: — Я-то думала, хоть один может быть человеком, не видеть в первую очередь женщину и во вторую — человека...
— Катя, я же не могу без тебя!
— Ах-ах-ах! Сначала руки, потом слова. Уходи.
Пристыженный и обескураженный, он не мог вернуться в барак. Как в то утро, когда Екимов привел его с сопки, все сразу поняли бы по лицу Игоря, что теперь он получил отставку.
«Ничего не понимаю! — растерянно, зло думал Игорь, пока колесил по поселку. — Кто ей нужен? Что ей нужно? Где я сделал ошибку? А-а, какая там ошибка! Она считает, что нужно быть знакомым не меньше трех лет?.. Улечу завтра к чертям, свет не сошелся! Недотрога! А тебе-то, дураку, казалось, что ты ей интересен! Литература ей интересна! Живой человек — он же не из романа. Улечу!»
Было по-прежнему светло, когда он вернулся к баракам. Хоть полярный день клонился к вечеру — осени, поселок уже обезлюдел, спали. Игорь закурил сигарету, постоял в задумчивости. Вид кладбища, реки, гидропланов на воде как-то незаметно успокоил его, переменил мысли.
«А чего ты хочешь? Если вдуматься, мы знакомы всего три дня. Три встречи, растянутые на полгода... Мы действительно не знаем друг друга...»
Но обида возвращалась, усиливалась: «Вот так и с тем летчиком было, и с Сашей. За нос поводит-поводит, а потом выставит. Да она играет с людьми — накалывает на булавку, рассматривает их, изучает, а когда насмотрится — выбрасывает. Снежная королева!»
Он постоял у какого-то барака, разглядывал снизу освещенное незанавешенное окно и вдруг услышал шум и ругань где-то рядом. Игорь увидел, как за углом какой- то экспедиционник хлещет другого. Оттащил обидчика. И узнал в нем настройщика пианино. Тот на мгновенье заробел, но полез с кулаками и на Игоря, да вовремя узнал и остановился. Савельев отправил обоих спать.
Он и не заметил сначала, что неподалеку стоит и наблюдает сцену еще один человек. Неверный полудневной-полуночной свет скрадывал его черты, и, когда Игорь обернулся, ему показалось, что это фигура отца.
— Савельев? — окликнул голос Скрыпникова. Подойдя ближе и вглядываясь в него, начальник экспедиции будто продолжил разговор: — Ну вот, брат, и конец сезону. Как тебе вечерок?
— Хороший был вечер, спасибо вам.
Игорю хотелось сказать этому человеку, который казался ему рыцарем-одиночкой, что-нибудь подбадривающее, теплое, нестандартное. Потому что в конце банкета отчего-то не поверилось в веселье Скрыпникова и упорно лезла мысль о том, что воюет он с мерзлотой тундры и человеческих душ в одиночку — того и гляди сам замерзнет. Но те слова, что не раз приходили под открытым небом тундры, почему-то не нашлись. Игорь боялся обидеть Владимира Алексеевича состраданием. Да и скомканная встреча с Катей, вовсе не та, какая рисовалась в воображении, к откровениям не располагала, оставила горечь.
— То ли ты лучше не видал? — усмехнулся, не поверил начальник. — Спать хочешь? Не хочешь, с режима свихнулся. Все свихнулись. Э, да ты, я вижу, в минорном настроении. А давай-ка ко мне зайдем! Пошли, пошли! — И они вошли в комнату Скрыпникова. Это ее окно светилось одиноко и ярко, единственное во всем бараке.
— Я, понимаешь, когда ухожу, свет и радио оставляю включенными, — пояснил Скрыпников. — Все не так одиноко при возвращении.
Игорь встрепенулся от такой откровенности, но промолчал.
Это была обычная экспедиционная комната, тщательно прибранная, только на длинном столе в беспорядке нагромождены папки, журналы, длинные рулоны чертежей, простыни карт. Зато в кабинете начальника Савельев не видал ни одной бумаги.
— Кофе хочешь? — спросил хозяин.
— Еще бы! Наверное, лучше уж не ложиться сегодня...
— Тогда мели, Емеля, твоя неделя. — И в ручную мельницу Скрыпников засыпал граммов двести зерен кофе. Игорь вращал ручку с деревянным набалдашником, и по комнате распространялся давно забытый экзотический аромат.
— На самолет-то очередь большая? — спросил шеф.
— Человек двести.
— Записался?
— Нет.
— Записа-а-ался, — уверенно протянул тот.
— Ну, не буду разрушать вашей уверенности, улыбнулся Игорь, и улыбка вышла грустной, — завтра... сегодня запишусь.
Чтобы избежать прямого и внимательного взгляда Владимира Алексеевича, он перевел глаза, стал рассматривать обстановку: полку с книгами, бивень мамонта на стене, точь-в-точь похожий на тот, что был найден им в мерзлоте, но окованный хромированной цепью, лосиную шкуру на полу. Кофе был смолот. Скрыпников достал чеканную кофеварку с чеканными же чашечками, зажег спиртовку. Игорь с удовольствием повертел чашечки в руках, щелкнул ногтем, прислушался к звону:
— Я соскучился по таким предметам. А вы... эстет, я вижу.
— Подарок из Армении. У нашего поколения дружба еще распространенное явление.
«А я-то уж было посчитал его пуританином, который с непонятным упорством застрял на Севере, не имеет ничего личного и находит в этом удовольствие, — подумал Игорь. — Кто же он? Кто Катя? А кто ты? Может, ты и впрямь уже все позабыл, втянулся в дороги, в кочевую эту жизнь, привык знакомиться, а назавтра уже прощаться и опять с кем-то знакомиться... Три года назад от одной мысли об этом стало бы тошно, а теперь... Теперь даже слова прежние забыты и вспоминаются с таким же трудом, как сегодняшнее танго. Скоро своему отражению в зеркале руку протянешь и скажешь: «Ну привет. Меня зовут Игорь».
— Молчалив ты, Игорь-свет.
— Человек шесть лет учится говорить. А шестьдесят — учится молчать.
— Ого!.. Как, по Большой земле скучаешь?
— Нет.
— Так уж и нет?
— А я там ничего не оставил, Владимир Алексеевич.
— Что меня поражает — равнодушие. И равнодушие не только к другим — к себе! Ну а здесь что оставил?
— Сорок два сигнала. И шесть месяцев жизни.
Игорь сказал это и как будто заново увидел каждую из них, этих вех на своем пути, поставленных и его руками тоже. Памятнее других были, конечно, первые пять, переделанные с такими героическими усилиями. Они одарили его встречей с Катей Русских...
— Рано или поздно, — продолжал Игорь, — задаешь себе вопрос: а что ты сделал на земле своими руками? Если вещественно, то я сделал немало. Сварил полсотни каркасов под бетон. Наездил пятнадцать тысяч километров за баранкой грузовика. И вынул сотни полторы кубометров грунта. Горжусь: в конце двадцатого века заменял собой экскаватор. Вот и все пока. И в какой-то мере это реабилитирует мои первые двадцать пять лет жизни.
— А что эта четвертная? — разливая поспевший кофе, спросил Скрыпников.
— Период потребления в основном.
— Ну и формулировки у тебя!
— Уж если говорить, то по возможности точно. На Севере хорошо думается... Я, как Кешка, только и делал, что потреблял произведенное другими. Школа в сочетании с вузом — как затянувшееся детство. Потребление знаний, а заодно продуктов, услуг.
— В точности дочь моя старшая, — поддержал Владимир Алексеевич. — Наивность до сих пор детская, и рубль для нее — понятие пока сугубо одностороннее. Мне сдается, надо бы в вузы только с производства брать, без исключений и с приличным стажем. Хоть и не максималист я.
— Иначе получаются Кешки, — кивнул Савельев. Молча смаковали крепкий, с первородным букетом напиток. Игорь указал на чашечку: — Вот так же и Север, без примесей, истинно натуральный. За что я его уважаю: тут ветер так ветер, чай так чай, а охота, рыбалка! А люди!..
— Хорош Север, хорош. Но не греши, юг тоже неплох.
— Да, он лучше виден отсюда. Кто его знает, я, конечно, субъективен... Но обилие солнца, обилие людей вокруг, легко дающиеся природные богатства — они развращают человека не меньше безделья, праздности... хоть я и не считаю труд панацеей. У Макаренко есть такая мысль, что не всякий труд воспитывает. А в целом, — он улыбнулся, — хорошо море с берега, а берег — с моря.
— Точно, хотя и мрачновато, брат. А вторую, если не возражаешь, с коньячком примем. Вот так, а? Отведай-ка! Да, мрачновато. Неужели в той твоей жизни светлого не было...
— Знаете, благополучие — довольно страшная штука. Ходил на службу к девяти. Покупал мебель, полочки прибивал в кухне, пиво пил... Однажды все это показалось бессмысленным. Растительным. Вспомнил, что кандидатов тысячи, ученых сотни, а талантливых ученых — единицы. Кстати, свой финиш увидел в одном заме директора института. Преуспевающая посредственность. Но трезвый, реалистичный — сознает... Да сознавая, лишь увеличивает вицу, он циничен, если остается на чужом месте. И выкачивает из этого места максимум благ. Я так не смог. На Север во все времена обломки кораблекрушений выбрасывало, вот выбросило и меня.
— Прибедняешься? Ну-ну давай, раззуди, раззуди себя хорошенько — полезно для выработки программы. А я тебе в помощь вот что скажу. Геодезия обладает прелюбопытным свойством. Она примагничивает к себе всякий дорожный люд.
— Заметил.
— Не задумывался: почему? Геодезия удачно сочетает в себе постоянное с переменным. Лучше всего подходит ну, не для летунов, конечно, они и тут не задерживаются, а для любителей новизны, путешествий. Да и романтики — истинной, нерекламной — этой профессии не занимать. Из геодезии как раз уходят те, кто привык к стационарной жизни, к местам, в которых годами ничего не меняется. И потухшие люди.
Тут Игорь решился:
— Владимир Алексеевич, вот я заметил, как вы воюете с пьянством, с разболтанностью, как стараетесь создать сносные условия, внушить рабочим уважение к самим себе... Мне, прямо сказать, повезло, что к вам попал. Но вот давно хотел спросить: откуда силы у вас берутся? Можно же работать и по-другому: выполнять план, прочно огребать премиальные, а как, какой ценой — дело десятое.
— Силы? Одно удалось — вот и радость. Если ее попусту не разбазарить, а снова, как капитал, пустить в оборот, вложить в очередное дело, да оно снова удастся — радость удваивается. И силы. Так и живу.
— И руки не опускаются?
— Не без того. — Скрыпников говорил это спокойно и был как-то мудро уверен в своей правоте, в том, что живет по предназначению и предназначение свое достаточно оправдывает. Может быть, не слова его, не мысли, а именно эта спокойная мудрость, которой в свое время так недоставало Савельеву, и были главным ответом. — Не без того, конечно. Бывает, задумаешь одно, а получишь обратное. Вот сегодня такого же боялся. Вдруг да после всех речей и концертов загудят-завеются мои работнички! Порой даже кажется, что человека переделать уже невозможно, каков есть, каким его условия, обстоятельства, поколения сформировали, таков и останется. Вот мио в райкоме партии рассказывали, как на самых первых порах местное население переходило к оседлому образу жизни. По самым современным проектам выстроили дома типа коттеджей. Обо всем позаботились, все предусмотрели. Агитировали, разъясняли... И митинг был, и новоселье отметили по-новому... А наутро новоселы рядом с домами снова чумы поставили. В чем дело? Отвечают: твоя строил хорошо. Однако дырку потолок маленько делай нада. Зачем, спрашивают, дырку? А дым от костра некуда идти. Глянули — а там паркет прожжен, в полах дыры: костры разжигали.
Игорь посмеялся.
— Но эти мысли проходят, — продолжал Скрыпников. — Люди всегда отзывчивы на доброту — вот истина. Любая, самая заледеневшая душа перед теплом не устоит. Недоверчивы, трудно к новому привыкают — это есть. По в целом отзывчивы. Кури, кури.
— Даже курящему неприятен чужой дым, — воздерживался Игорь, но Скрыпников закурил с ним за компанию.
— Честно говоря, Владимир Алексеевич, у меня создалось впечатление, что вы воюете... с мерзлотой в одиночку.
— Ценю прямоту. Ценю. Да. брат, не могу похвалиться, что силен союзниками. Руководство экспедиции только формируется, не у каждого нашего итээровца есть опыт. Тут даже не опыт — мудрость нужна, а чисто профессиональный опыт наработается. Прямо сказать, есть и пики, которые прекрасно знают свое дело, подготовлены и технически и теоретически. За немногим дело стало — так же знать человека, уметь понимать его. Вот, в середине сезона вынужден был разжаловать одного бригадира в рабочие. Должностной авторитет подчеркивают, выставляют напоказ только неумные люди. А нужен авторитет и человеческий.
— А какой конфликт? — заинтересовался Игорь и ощутил, что в этом ночном разговоре незаметно утратил тревожные мысли о завтрашнем дне, да и размолвка с Катей показалась уже не вчерашней, а едва ли не прошлогодней, случайной и позабытой обоими.
— С первого дня началось, с пустяков. Держался высокомерно, то над этим посмеется, то другого обидит — словом, взглядом. Сначала сдерживались, молчали. Будь это на заводе или даже на базе — в происшествие не переросло бы. А тут, сам знаешь, фактор совместимости... Выходных рабочим не давал, сам, правда, вкалывал на совесть, но их завалил работой. Раз выходной попросили, он в ответ — двойную норму. В другой — то же самое. В третий ему говорят: вся бригада тебя просит, дай хоть постирушками заняться, баню устроить. Не дашь — на базу сообщим и отгулы себе пробьем за весь срок, Наорал. Ну тут их и прорвало.
— Побили?
— Хуже. Наголо раздели и на пять минут к реперу привязали.
— Комарам на съеденье? — вздрогнул Игорь. Скрыпников кивнул, встал, заходил по комнате, хлопнул чем-то по столу. Савельев до мельчайших, зримо ощутимых подробностей вообразил эту картину. Толстую комариную кашу, но не размазанную по энцефалитке — живую, алчную. Этот шевелящийся черно-серый скафандр. Вспомнилось — Екимов намеренно не смазал диметилом крошечный участок кожи на руке и терпеливо наблюдал, как накачивается до невообразимых размеров, пьянеет от жадности комар. Володя не дал ему тогда прихлопнуть кровопийцу: гляди, что будет. И тут, как воздушный шарик, комар лопнул. «Жадность фраера сгубила», — сказал Екимов.
— Вот так-то... — перестал ходить взад-вперед Владимир Алексеевич. — Союзники нужны, Игорь, а не просто люди. Понимаешь?
За окном стало ярче, эта ночь была по-ленинградски белой. Только по безлюдью на дворе можно было определить, что там ночь, а не утро, не вечер. «Ах! Ах! Ах!» — лаяли где-то собаки.
— Не Володьку Новикова так проучили? — спросил Савельев.
— С чего ты решил?
— Он ведь реперы ставит. Да и характер...
— Нет, — разуверил Скрыпников. — Да и важно ли кого? Важно, что не научен человек руководить. Даже просто общаться с людьми не научен. А без этого умения... И не привьешь его, не воспитаешь так скоро, как хотелось бы. Сейчас самое время сколотить хороший костяк ИТР. Тогда и рабочие закрепились бы, спаялись бы бригады и не знать нам больше этой проклятущей сезонности! Без скидки на нее и на полевые условия можно было бы превратить экспедицию в стабильное предприятие, заводские условия труда создать. Это особенно важно сегодня. Сегодня! — Он пристукнул ребром ладони по стене, стоял, облокотившись на нее, глядел в набирающее яркости окно. — Потому что завтра, то есть к будущему сезону, вместо нынешних двенадцати бригад должно быть уже двадцать пять. Если и тогда мне придется возиться с комариными бригадирами, усеченными центрами, строганиной из собачатины, сам понимаешь, захлебнусь.
— Вы... не случайно мне все это говорите, — полувопросительно сказал Савельев.
Скрыпников выключил уже потускневшую, ненужную лампу, казался глубоко задумавшимся человеком. Он так й не ответил; и Игорь понял, Что начальник партий рассчитывает на него, зовет в союзники. По тем переменам, которые вызвал в нынешнем сезоне Скрыпников, легко было представить, каковы они могли быть, если бы Скрыпниковых стало двое, двенадцать, двадцать.
— Как начальник экспедиции я вчера все сказал, когда раздавал премии.
— А как Владимир Алексеевич?..
— Как Владимир Алексеевич предлагаю остаться у нас. Зимовка, скажу тебе, куда труднее поля. Иной раз и бывалый полярник с опаской ее встречает. Темнота почти круглосуточная, безделье, скука. Сплошная, доложу тебе, мерзлота, до фейерверка в глазах.
— Пугаете?
— Провожу моральную подготовку. Но за зимовку ты окончил бы курсы, техником стал бы. Авторитет в бригаде был, освоишься, хватка есть. Это в плане должностном. Ну а в личном, думаю, учить тебя не надо.
— А-а... что в личном? — насторожился Игорь.
Скрыпников улыбнулся:
— Это я фигурально. Не мне прогнозировать твою личную жизнь, на то она и личная.
Игорю стало ясно, что ни влюбленность, ни его размолвка с Катей не укрылись от начальника экспедиции.
— Ты уехал с юга, я думаю, искать настоящее дело, настоящих парней, — закончил Скрыпников. — Суди сам: нашел или нет? Коль не нашел — право на поиск есть у каждого.
— Лодка проходит, берег остается, — вместо ответа сказал Игорь, прощаясь. Спать не хотелось, и вовсе не из-за выпитого кофе. Он разматывал многочисленные клубки мыслей по оставленным в разговоре ниточкам. Отдаляясь во времени, законченный сезон становился ярче и привлекательней, и вспоминались то лихая гонка на вездеходах, то Замир и Сережа, то пальба влет... И все это в воспоминаниях было еще красивее, чем тогда, в действительности.
Игорь вошел в отведенную бригаде комнату, привалился плечом к косяку и долго рассматривал лица спящих Каюмова, Соколова, Кешки, Петра и пана бригадира. Вообразил, как берет свой чемодан, топчется у порога, как неловко и комканно желает им счастливой зимовки.
«Сейчас пойду запишусь на билет», — думал он, но не мог представить, что ответит любому из ребят, если в дверях его спросят спросонок: «Ты далеко, Игорюха?»
База просыпалась. Первым, кого увидел Савельев, выйдя из барака, был Владимир Новиков.
— Привет, бродяга! Может, заглянешь к нам? Жена уже встала.
Игорь поздоровался и внимательно поглядел на Новикова, словно искал следы комариных укусов. Прежде снисходительный, Володька выглядел человеком, зазывающим к себе от одиночества.
— А то и тяпнем за встречу, — неуверенно добавил он.
— В аэропорт спешу, — отказался Игорь. Новиков остался сидеть на порожках.
Растянутый вдоль берега одноуличный поселок неизбежно проводил Игоря мимо Катиного дома. Он остановился, выкурил белую тугую длинную сигарету из пачки, поданной вчера в ресторане, и заново вспомнил каждое ее вечернее слово...
— Доброе утро, — не удивилась Катя, и глаза ее были полны внутренней сосредоточенности и, казалось, мудрости. — Садись завтракать.
Это было так неожиданно и просто, что Игорь смешался. Выходит, она была уверена, что он придет.
— Я вот убедился, что прав художник Юон, — заговорил Игорь и с улыбкой наблюдал, как готовит Катя их вторую трапезу на две персоны. — Он всю жизнь встает в три-четыре часа утра и считает работу на рассвете самой продуктивной. Человек мудрее всего с восходом солнца.
— И каково же мудрое решение? — без иронии спросила Катя.
— Понял, что не могу оставить этих ребят. Скрыпникова. Тебя. Нужен я здесь, понимаешь.
— Хорошо, что ты говоришь об этом просто. Не надо жертв. — Катя села напротив и взглянула пристально. — Терпеть не могу самопожертвования.
— Какие жертвы, — сказал он устало. — Понимаешь, к настоящему приходишь неожиданно, иногда кружным путем.
— Я рада, Игорь. Мне... было бы худо, если бы ты уехал. Но ты бы не узнал об этом.
— Спасибо, Катя.
— Ешь, ешь давай. Знал бы кто-нибудь, как мне осточертело делать что угодно для себя одной. Я уж соседок заманиваю, лишь бы не одной за столом, — с грустной улыбкой открылась Катя. — Но эта зимовка будет короче других...
1969-1975 гг.