Экстаз; совместная жизнь; верность; подлинная страсть. Йозеф задумывается над этими словами. Что они могли означать для незрелого юноши? Они были столь же объемны, сколь и расплывчаты, и их сила коренилась именно в их туманности. Он был в поиске ощущений, которых не знал, которых не понимал; он искал их в своей партнерше (выслеживая на ее лице малейшее проявление чувства), он искал их в самом себе (на протяжении бесконечных часов самоанализа), но всегда оставался неудовлетворенным. Тогда-то он и сделал эту запись (Йозеф должен признать удивительную проницательность этого замечания): «Желание испытать сострадание к ней и желание заставить ее страдать — одно и то же желание». И в самом деле, он вел себя, словно руководствуясь этой фразой: чтобы испытать сострадание (чтобы достичь экстаза сострадания), он делал все, дабы увидеть, как страдает его подруга; он истязал ее: «Я заронил в ней сомнения насчет моей любви. Она кинулась ко мне в объятия, я утешал ее, я купался в ее печали и на мгновение почувствовал, как во мне вспыхивает огонек возбуждения».
Йозеф силится понять девственника, встать на его место, но он не способен на это. Сентиментальность, замешенная на садизме, все это полностью противоречит его вкусам и его сущности. Он вырывает чистую страницу из дневника, берет карандаш и переписывает фразу: «...я купался в ее печали». Он долго рассматривает оба почерка: прежний слегка неуклюж, но буквы той же формы, что и в нынешнем. Это сходство ему неприятно, оно злит его, оно возмущает его. Как у двух существ, столь чуждых друг другу, столь противоположных, может быть один и тот же почерк? В чем же состоит эта общая субстанция, которая делает единым существом его и этого сопляка?
24
Ни девственник, ни гимназистка не располагали квартирой для уединения; соитие, ею обещанное, пришлось отложить до летних каникул, до которых было далеко. В ожидании этого они, взявшись за руки, проводили время на тротуарах или на лесных тропах (в те дни молодые влюбленные были неутомимыми ходоками), обреченные на одни и те же разговоры и на прикосновения, которые ни к чему не вели. В этой пустыне без экстазов он однажды сообщил ей, что их разлука неминуема, ибо он вскоре переезжает в Прагу.
Йозеф удивлен прочитанным: переезжает в Прагу? Этот замысел был просто нереален, ибо его семья никогда и не думала покидать свой город. И вдруг из забвения вновь проступает воспоминание, неприятно ощутимое и живое: он на лесной тропе стоит перед этой девушкой и говорит ей о Праге! Говорит о своем переезде и лжет! Он прекрасно помнит, что сознавал свою ложь, он видит себя, как говорит и лжет, лжет, чтобы увидеть слезы гимназистки!
Он читает: «Рыдая, она сжала меня в объятиях. Я был исключительно внимателен к каждому проявлению ее страдания и сожалею о том, что не могу вспомнить точное количество ее всхлипов».
Да возможно ли такое? «Исключительно внимателен к каждому проявлению ее страдания», он подсчитывал количество всхлипов! Мучитель-счетовод! Это был его способ чувствовать, жить, наслаждаться, воплощать любовь! Он сжимал ее в объятиях, она всхлипывала, и он считал!
Он продолжает читать: «Потом она успокоилась и сказала: „Теперь я понимаю тех поэтов, которые до самой смерти хранили верность". Она подняла ко мне глаза, губы ее дрожали». В дневнике слово «дрожали» было подчеркнуто.
Он не помнит ни ее слов, ни ее дрожащих губ. Единственное живое воспоминание — это минуты, когда он лгал насчет своего переезда в Прагу. Ничего другого в памяти не сохранилось. Он силится воскресить более определенно черты этой экзотической девушки, которая ссылалась не на певцов или теннисистов, а на поэтов; поэтов, «которые до самой смерти хранили верность»! Он смакует анахронизм этой тщательно выписанной фразы и проникается все большей нежностью к этой девушке, столь мило старомодной. Единственное, в чем он может упрекнуть ее, так это в том, что она была влюблена в такого мерзкого сопляка, который только и желал, что терзать ее.
Ах, этот сопляк; он видит, как он пристально вглядывается в губы девушки, губы, которые дрожат вопреки ее воле, бесконтрольные, не подвластные контролю! Он, верно, был возбужден, как если бы наблюдал оргазм (женский оргазм, о котором не имел ни малейшего понятия)! Возможно, у него была эрекция! Наверняка!
Довольно! Йозеф, перелистывая страницы, узнает, что гимназистка вместе со своим классом собиралась целую неделю кататься на лыжах в горах; сопляк запротестовал, пригрозил ей разрывом; она объяснила, что это входит в ее школьные обязанности; не желая ничего слышать, он пришел в ярость (еще одна разновидность экстаза! экстаз ярости!): «Если ты поедешь, между нами — конец. Я клянусь тебе, это конец!»
Что она ему ответила? Задрожали ли ее губы, когда она услышала его истерический вопль? Наверняка нет, ибо это непроизвольное движение губ, этот девственный оргазм, настолько возбуждал его, что он не преминул бы упомянуть о нем. Похоже, на сей раз он переоценил свою силу. Ибо больше нет ни одной записи, упоминающей гимназистку. Следует несколько описаний пресных встреч с другой девушкой (он перескакивает через эти строки), и дневник завершается одновременно с окончанием седьмого класса (в чешских гимназиях было восемь классов), как раз в ту пору, когда женщина старше его (эту он хорошо помнит) открыла ему телесную любовь и направила его жизнь по другому руслу; все это он уже не записывал; дневник не пережил девственности автора; весьма короткая глава его жизни завершилась и, не ведая ни продолжения, ни последствий, была отодвинута в темный закуток забытых вещей.
Он принимается рвать страницы дневника в мелкие клочки. Жест, разумеется, чрезмерный, бесполезный; но он чувствует потребность дать выход своему отвращению; потребность уничтожить сопляка, дабы однажды (даже если это только в дурном сне) не перепутали его с ним, не ошикали вместо него, не взвалили на него ответственность за его слова и его поступки!
25
Раздался телефонный звонок. Он вспомнил женщину, которую встретил в аэропорту, и поднял трубку.
— Вы вряд ли меня узнаете, — услышал он.
— Что ты, я прекрасно тебя узнаю. Но почему ты со мной на «вы»?
— Если хочешь, могу и на «ты»! Но ты же не можешь знать, с кем говоришь.
Нет, это не та женщина из аэропорта. Это был один из тех скучливых голосов неприятного носового тембра. Он растерялся. Она представилась: дочь от первого брака женщины, с которой он развелся после нескольких месяцев совместной жизни, лет тридцать назад.
— В самом деле я не мог знать, с кем говорю, — сказал он с натужным смешком.
После развода он ни разу не видел их, ни своей бывшей жены, ни своей падчерицы, в его памяти все еще остававшейся девочкой.
— Мне надо поговорить с вами. С тобой поговорить, — поправилась она.
Он пожалел, что обратился к ней на «ты». Эта фамильярность была ему неприятна, но делать нечего: — Как ты узнала, что я здесь? Никто об этом не знает.
— Тем не менее.
— И все-таки?
— Твоя невестка.
— Я не знал, что вы знакомы.
— Мама знает ее.
Он тотчас понял, что между двумя женщинами спонтанно возник союз.
— Выходит, ты обращаешься ко мне вместо твоей мамы?
Скучливый голос зазвучал настойчиво: — Мне надо поговорить с тобой. Это совершенно необходимо.
— Тебе или твоей маме?
— Мне.
— Прежде всего, скажи, в чем дело.
— Ты хочешь меня видеть или нет?
— Я прошу тебя сказать мне, в чем дело. Скучливый голос стал агрессивным: — Если не хочешь видеть меня, скажи прямо.
Ему претила ее настойчивость, но он не находил в себе смелости вежливо отказать ей. Держать в секрете причину требуемой встречи было со стороны падчерицы удачной уловкой: он встревожился.
— Я приехал сюда всего на несколько дней, я тороплюсь. На худой конец я мог бы выкроить полчасика... — И он назначил ей встречу в Праге, в кафе, в день отъезда.
— Ты не придешь.
— Приду.
Повесив трубку, он почувствовал что-то вроде тошноты. Что они могли хотеть от него? Совет? Когда нуждаются в совете, агрессивности не проявляют. Они хотели ему досадить. Доказать, что существуют. Отнять у него время. Но если так, зачем он согласился на встречу с ней? Из любопытства? Где уж там! Он уступил из страха. Он поддался старому рефлексу: чтобы иметь возможность защититься, он всегда хотел заблаговременно все знать. Но защищаться? Сегодня? От кого? Конечно, нет никакой опасности. Просто голос падчерицы окутал его маревом старых воспоминаний: интриги; вмешательство родителей; аборт; слезы; клевета; шантаж; сентиментальная агрессивность; сцены гнева; анонимные письма: заговор консьержек.
У жизни, оставленной нами позади, есть скверная привычка выходить из тени, жаловаться на нас, затевать против нас тяжбу. Вдали от Чехии Йозеф отвык принимать в расчет свое прошлое. Но здесь прошлое было рядом, оно поджидало его, наблюдало за ним. Выведенный из равновесия, Йозеф силился думать о чем-то другом. Но о чем может думать человек, вернувшийся взглянуть на страну своего прошлого, как не о своем прошлом? Что ему делать в оставшиеся два дня? Наведаться в город, где был его ветеринарный кабинет? Растроганно торчать перед домом, в котором он жил? Этого ему нисколько не хотелось. Был ли, по крайней мере, среди прежних знакомых хотя бы один, с кем он искренне хотел бы встретиться? Перед ним возник образ Н. Однажды, когда изуверы революции обвиняли совсем юного Йозефа бог весть в чем (в те годы каждого рано или поздно обвиняли бог весть в чем), Н., влиятельный в университете коммунист, защитил его, ничуть не интересуясь его взглядами и его семьей. Таким образом, они стали друзьями, и если Йозеф мог в чем-либо упрекнуть себя, так только в том, что в эмиграции почти совсем забыл о нем.
«Красный комиссар! Все трепетали перед ним!» — сказала невестка, давая тем самым понять, что Йозеф небескорыстно подружился с представителем режима. Бедные страны, сотрясаемые великими историческими датами! По окончании битвы все вокруг устраивают карательные экспедиции в прошлое, дабы в нем поохотиться на виновных. Но кто были эти виновные? Коммунисты, одержавшие победу в 1948 году? Или их бездарные противники, потерпевшие поражение? Все охотились на виновных, и все были предметом охоты. Когда брат Йозефа, с целью продолжить образование, вступил в партию