Я рассердился на то, что Твердь извлекла это глубоко личное воспоминание из моей памяти. Катарина улыбнулась мне, слегка склонив голову, и я понадеялся, что Твердь не услышит слова старинного стихотворения, которые повисли, непроизнесенные, у меня на губах:
Люблю, о бледная, воздушный мост бровей,
Связующий два озера печали,
Те, что влекут в бездонности своей
Не к смерти, нет — в иные дали.
Голосом таинственным и глубоким, где пророческие предчувствия Катарины сочетались с трезвыми рассуждениями Тверди, изображение произнесло:
— Да, мой Мэллори, существует иной путь кроме того, что ведет к смерти. Я рада, что ты любишь поэзию.
— Что такое Тест Судьбы? — спросил я вслух.
В темных пустотах под ее черными бровями появился намек на цвет. Я подумал сначала, что это просто аберрация световых волн, но нет: пустые глазницы налились колышащейся синевой. Катарина моргнула новыми глазами, блестящими, как жидкий темно-синий сапфир, взглянула ими на меня и сказала:
— Ради тебя я отреклась от зрения более глубокого… Видишь ли ты свою судьбу? Теперь, когда у меня снова есть глаза, я ослепла и не могу видеть, что… Какое славное у тебя лицо! Если б только я могла тебя сохранить! Тест Судьбы — это тест-причуда, тест-каприз. Я прочту тебе начальные строки трех старинных четверостиший, и если ты сможешь назвать две последние строки, свет не погаснет.
— Но это же абсурд! Значит, моя жизнь будет зависеть от каких-то дурацких стихов?
Я закусил отросшие в путешествии усы, взбешенный тем, что моя судьба — моя жизнь и моя смерть — будет определяться столь несерьезным тестом. Потом я вспомнил, что воины-поэты — секта наемных убийц, существующая в некоторых Цивилизованных Мирах — тоже спрашивают у своей жертвы стихи, прежде чем убить. Зачем нужно богине перенимать обычаи воинов-поэтов? Или Она переняла их тысячи лет назад, когда воины-поэты поклонялись Ей? Кто знает.
— А Тихо? — спросил я, скрипнув зубами. — Он-то твоих стихов, надо думать, не знал?
Катарина с таинственной скраерской улыбкой покачала головой.
— Нет, знал — все, кроме последнего, само собой разумеется. Он сам выбрал свою судьбу, понимаешь?
Я не понимал. Я потер свои сухие глаза, а она вздохнула и прочла с печалью в голосе:
Так много молодых людей
Лишились бытия…
Она смотрела на меня, словно ожидая, что я тут же закончу строфу. Но я не мог. Грудь вдруг стеснило, и стало трудно дышать. Память моя была чиста, как снежное поле.
Так много молодых людей
Лишились бытия…
Я был пуст и мучился, потому что определенно читал эти стихи. Это были строки из длинной поэмы, расположенной в третьей четверти книги Хранителя Времени. Закрыв глаза, я увидел на странице девятьсот десять заглавие этой поэмы: «Сказание о Старом Пилоте», и повествовалось в ней о жизни, смерти и искуплении. Я пытался вызвать в памяти длинные последовательности черных букв и наложить их на белую пустоту в моем мозгу, как поэт некогда набрасывал на белую бумагу. Но ничего не выходило. Хотя в Борхе я вместе с другими послушниками проходил тренинг по мнемонике (как и по многим другим искусствам), мнемоником я не был. Я горько и далеко не впервые сожалел, что не обладаю абсолютной «зрительной памятью», когда любой образ, запечатленный глазом, вызывается по желанию перед внутренним взором в цвете и мельчайших подробностях.
Катарина с лицом, принявшим оттенок утрадесского мрамора, сказала:
— Я повторю эти строки еще раз. Ты должен ответить или… — Положив руку на горло, она прочла голосом ясным, как колокол Ресы:
Так много молодых людей
Лишились бытия…
Я вспомнил, что Хранитель Времени велел мне перечитывать стихи до тех пор, пока я не начну слышать их в своем сердце. Я закрыл свой внутренний глаз перед сумятицей черных букв, которые пытался разглядеть. Мнемоники учат, что у памяти много путей. Все записано, говорят они, и ничто не забывается. Я вслушался в музыку и ритм прочитанных Катариной строк. Во мне тут же зазвучали последующие слова, и я повторил то, что услышал сердцем:
Образ Катарины улыбнулся, как будто она осталась довольна. Мне пришлось напомнить себе, что это не настоящая Катарина, а ее воссозданный Твердью облик. Вернее, моя несовершенная память о ней, высосанная из моего мозга. Я понимал, что знаю разве что сотую часть настоящей Катарины. Я знал ее длинные твердые пальцы и глубину меж ее ног, знал ее потаенную жгучую жажду красоты и наслаждения (мне казалось, что для нее они были одним и тем же); знал, как сладостно звучит ее голос, когда она поет свои печальные колдовские песни, но в душу ей мне не удалось заглянуть. Как все скраеры, она была обучена глушить свои страсти и страхи мокрым одеялом внешнего спокойствия. Я не знал, что лежит там внизу — а если бы даже и знал, кто я такой, чтобы вместить в себя душу женщины? Я не мог этого, и потому образ Катарины, воссозданный по моей памяти, был не совсем верен. Настоящая Катарина заставляла терять голову, изображение заигрывало; Катарина любила стихи и видения будущего ради их самих, изображение использовало их в собственных целях. В середине изображения скрывалась могущественная, но не абсолютно всеведущая сущность, играющая плотью и разумом живого человека; в середине Катарины скрывалась… Катарина.
Я был еще зол и поэтому сказал сердито:
— Не хочу больше играть в эти утайки.
Катарина снова улыбнулась и сказала:
— Но тебе осталось еще два стихотворения.
— Тебе должно быть известно, какие стихи я знаю, а какие нет.
— Нет, я не вижу… не знаю.
— Ты должна знать, — настаивал я.
— Разве я не могу выбирать, что хочу знать, а что нет? Так гораздо интереснее, мой Мэллори.
— Это предопределено заранее, не так ли?
— Все предопределено заранее. Что было, то будет.
— Скраерский треп.
— На то я и скраер.
— Ты богиня, и ты уже предрешила исход этой игры.
— Предрешить ничего нельзя — в конечном счете мы сами выбираем свое будущее.
Я сжал кулаки.
— До чего же я ненавижу скраерский треп и твои якобы глубокие парадоксы!
— Однако твои математические парадоксы приносят тебе удовольствие.
— Это другое дело.
Она заслонила ладонью свои сияющие глаза, словно обожженная их внутренним светом, и сказала:
— Продолжим. Эти стихи написаны древним скраером, который не мог знать, что Экстр будет взрываться:
Звезда упадет и другая,
Но сколько б ни пало их впредь…
Я закончил:
На пологе неба, я знаю,
Не станет их меньше гореть.
— Но ведь звезды все-таки гаснут? Экстр растет, и никто не знает почему.
— Надо что-то сделать, чтобы остановить его рост, — сказала она. — Будет очень непоэтично, если все звезды погаснут.
Я отвел волосы с глаз и задал вопрос, над которым бились лучшие умы нашего Ордена:
— Почему Экстр взрывается?
Изображение Катарины улыбнулось.
— Если и на следующий раз ответишь правильно, можешь спросить меня и об этом, и о чем тебе будет угодно. О, это чудесные стихи! — Она захлопала в ладоши с восторгом девочки, собирающейся вручить подружке подарок на день рождения, и в воздухе прозвенели хорошо знакомые мне слова:
Тигр, о тигр, горящий яро
Жадным заревом пожара!
Я свободен! Твердь устами простой голограммы прочла первые две строчки моего любимого стихотворения, и я свободен. Осталось только назвать две следующие, и я получу право спросить Ее, как может пилот найти выход из бесконечного дерева. (Я ни разу не усомнился в том, что Она сдержит обещание и ответит на мои вопросы — сам не знаю почему.) С еще не просохшими на лбу каплями пота я засмеялся и прочел:
Тигр, о тигр, горящий яро
Жадным заревом пожара!
Кто смел замыслить эту стать —
Слаженных изгибов рать?
Я смеялся, счастливый, как никогда прежде. (Странно, что избавление от угрозы немедленной смерти вызывает такую эйфорию. Я мог бы дать старым, замшелым академикам нашего Ордена, изнывающим от скуки, хороший совет: рискните своей жизнью однажды ночью, и каждый миг вашего следующего дня будет наполнен сладкой музыкой бытия.)
Изображение Катарины смотрело на меня. Было в ней что-то непреодолимо влекущее, почти не поддающееся описанию. Мне казалось, что эта Катарина пребывает в мире с собой и вселенной — в мире, который настоящей Катарине испытать не дано.
Она закрыла глаза и сказала:
— Нет, неверно. Я назвала тебе начальные строчки последней строфы, а не первой.
Мне думается, что в тот миг мое сердце на какое-то время остановилось. Охваченный паникой, я сказал:
— Но ведь первая строфа идентична последней.
— Нет. Первые две строчки у них идентичны, четвертые тоже, а третьи отличаются одна от другой одним-единственным словом.
— Откуда мне тогда было знать, какую строфу ты цитировала, раз первые две строчки у них идентичны?
— Это не тест на знание, а тест-каприз, как я тебе говорила. Но поскольку это мой каприз, я дам тебе еще один шанс. — И с глазами, переливающимися кобальтово-индиговым огнем, она повторила:
Тигр, о тигр, горящий яро
Жадным заревом пожара!
Я погиб. Я очень ясно, так ясно, как если бы обладал абсолютной зрительной памятью, помнил каждую букву и каждое слово этого странного стихотворения. Я все прочел верно — я был уверен, что первая и последняя строфы идентичны. Я услышал снова: