Был только мой мозг и мое изменчивое «я», что бы они ни представляли собой в действительности. И маршруты, целая последовательность маршрутов. Я увидел сгущение над Городом, извилистое и непроходимое. Внезапно оно размоталось, как клубок шелка, и я увидел тысячи новых маршрутов, новых путей к звездам. К Весперу, к Даргину и дальше — к двойной звезде Такеко и к Абрат Люс — голубой, горячей и яркой, и еще дальше — к безымянным звездам, к обреченным звездам Экстра. Количество путей между звездами вселенной было бесконечно: каждая звезда была связана с любой другой. Я увидел это в один миг и представил себе мультиплекс лучше, чем когда-либо. Подумав об источнике этого видения, я ощутил страх, но он прошел так же быстро, как появился. Мультиплекс окружил меня, как зимнее море, и настала тьма. Я открыл глаза в полумраке хижины. Соли храпел, скрипя зубами. Я был от него так близко, что ледяная влага его дыхания оседала на моих мехах, но чувствовал себя очень одиноким.
Страх не оставлял меня всю ночь — более интенсивный, чем когда-либо после возвращения с Агатанге. Я снова задумался об эволюции агатангийского божественного семени. Завершило ли оно свою работу? Возможно, мой мозг умирает, заменяемый постепенно запрограммированными нейросхемами? Я ничего не знал, но чувствовал, что со мной происходит что-то ужасное и чудесное одновременно. Я представил себе свой мозг и увидел миллионы толстых, неправильной формы нервных клеток. Они вздувались и лопались, миелиновая оболочка длинных аксонов растворялась и впитывалась куда-то. В каждой точке безмерно сложного сплетения нейронов создавались и росли нейросхемы. Возникали новые связи, соединяющие кристаллические платы белковых компьютеров. И все это, по крайней мере в моем воображении, творилось в моей коре, в этом удивительном красном студне позади моих глаз. В этом и заключался мой страх. Если фронтальные доли отсоединятся от периферийных или будут связаны с ними каким-то новым способом, я уже не смогу контролировать себя так, как прежде. Возникнут новые программы, возможно глубокие и скрытые. Это уже сделано или почти сделано. Я не мог сказать, откуда я это знаю. Ясно было одно: когда я закрываю глаза и овладеваю программой своего страха, мультиплекс открывается передо мной столь же полно, как из кабины моего корабля. В этом и заключалось чудо: я носил в себе безбрежное, кристаллическое, сверкающее море. «Все возможно», — шептала мне бесконечность. Я лежал, глядя, как рассвет проникает в щели между снежными кирпичами. Собаки начали скулить и тявкать. Соли проснулся и стряхнул иней с одеял. Я протер глаза и бросил несколько пригоршней снега в котелок над горючими камнями, чтобы вскипятить кофе.
Десять дней мы ехали на запад по следам Хранителя Времени. Дважды мы теряли след там, где поземка намела сверкающие белые дюны в полмили длиной, но легко находили его, следуя по синусоиде вдоль оси нашего пути. Сначала мы отклонялись к северу, потом возвращались к югу, пересекая воображаемую прямую, ведущую на запад. Затем снова поворачивали на север, елозя по снегу, как гладыши, пока не обнаруживали след. Пока Хранитель ехал на запад — а куда еще ему было деваться? — эта немудреная техника не могла нас подвести. Если только снега не будет. После снегопада лед на целые мили обретет нетронутую белизну, и мы потерям слишком много времени на свои волнообразные отклонения. Однако для снега было слишком холодно. Мы надеялись на этот холод, хотя он проникал сквозь наши меха и пробирал нас до костей. По правде сказать, мы с трудом его выдерживали. Снег от мороза стал сухим и шершавым, как песок, в воздухе не было влаги, и небо отливало густой синевой, как складки одежд эсхатолога. От сухого холодного воздуха из носа начинала идти кровь и в теплых туннелях ноздрей нарастали колючие кристаллики инея. Соли мучился от этого больше, чем я. Кровь застывала сосульками на его усах, бороде и воротнике его белой парки. Он смахивал на белого медведя после пиршества над тушей тюленя, только кровь была его собственная. Он ослабел от мороза и постоянной кровопотери. Однажды во время сильного ветра, когда мы укрылись за наспех поставленной снежной стеной, он имел глупость снять рукавицу, чтобы погреть рукой нос, и тут же отморозил себе кончики трех пальцев — тех самых, которые порезал стеклом в башне Хранителя Времени. Видя, как его трясет, я по девакийскому способу распахнул свою парку и стал греть его пальцы у себя на животе. Странно было ощущать его твердые ледяные ногти на коже — странно и тревожно. Как только пальцы немного отошли, я убрал его руку и велел ему:
— Сожми в рукавице кулак и старайся не выставлять руку на ветер.
Он посмотрел на меня сквозь смерзшиеся от слез ресницы (на морозе глаза у нас все время слезились) и сказал:
— Не тебе одному известно, как надо обращаться с отмороженными пальцами. — Он спрятал кулак под мышку и добавил: — Спасибо.
В пути мы почти не разговаривали — разве что о самых насущных вещах, да и тогда большей частью ограничивались жестами: указывали на след Хранителя, слегка отклонившийся к северу, или благодарно улыбались, когда один из нас заваривал утренний кофе. Наша трудная походная жизнь скоро вошла в колею. В конце дня мы строили хижину и заделывали снегом трещины. Потом вносили внутрь кухонную посуду, провизию и шкуры, которые расстилали на снежных лежанках. Пока Соли разжигал горючие камни, я таскал снег для кофе и последним блоком загораживал туннель от ветра. Покормив собак и обив снег с шуб, мы принимались за летнемирский кофе, разогретые орехи бальдо и вареное мясо. Можно было наконец отогреться и подумать о том о сем. А когда мы, развесив парки на распялках, забирались в постели с последней кружкой кофе, Соли читал мне из Книги Молчания.
Большинство людей относится к молчанию как к понятию отрицательному, выражающему отсутствие звука, но это не так. Молчание — вещь реальная, почти столь же осязаемая и твердая, как камень. Ночами в хижине, когда ветер утихомиривался и собаки засыпали, Соли сидел, закутавшись в меха, и молча смотрел в свою синюю кружку. Однажды, когда чуть-чуть потеплело и ледяные кристаллы в воздухе затянули солнце желтой дымкой, мы поспорили о том, что будем делать, если пройдет снеговой фронт. Уютно (я употребляю это слов в чисто условном смысле) устроившись на ночь в хижине, я настаивал, что Хранитель будет продолжать путь на Квейткель. Я был очень уверен в себе. Соли, стиснув пальцами кофейную кружку, метнул на меня взгляд, который мог означать: «Ты совсем как я, такой же упрямый и самонадеянный!» Потом он застыл как каменный, и Книга Молчания открылась. Ключом к ней служили его лицо и глаза, и первая ее страница повествовала о ненависти.
Он ненавидел сам себя. Само собой разумеется, что все мужчины и женщины, будучи людьми, находят в своем человеческом естестве хоть какую-нибудь причину для ненависти. Но Соли пошел дальше, превратив ненависть к себе в настоящее искусство. Свою гордыню, гневливость, безразличие к страданиям других он ненавидел точно так же, как недостаток воображения и неспособность доказать Гипотезу. Более того — он ненавидел себя за наличие недостатков как таковых. Я смотрел, как он прикладывает ободок кружки к своим белым растрескавшимся губам и дует на кофе, и мне казалось, что он ненавидит себя за то, что он человек. Этот мрачный, погруженный в себя человек, столь часто путешествовавший по темным ледянкам собственной души, открыл, что наша человечность, самое сокровенное наше «я», определяется не столько силой, сколько слабостью. В этом и заключалась ловушка, державшая его в плену, как смерзающаяся прорубь: он любил в себе человека и одновременно ненавидел его, потому что никем другим быть не умел. Самый большой страх (а потому и ненависть) вызывал в нем высший Соли, который мог бы выйти из старого, слабого, разочарованного Соли, если бы тот разбил ледяные края полыньи. Все это он сознавал — он видел себя более ясно, чем было доступно моему наивному взору цефика. Это-то самопостижение и запечатывало гробницу его ненависти к себе. Но если он действительно видел сковывающую его спираль ненависти и страха, разве не мог он ее сломать? Нет, не мог. В конце концов, он был только человеком во всем чудесном и трагическом смысле этого слова. А человек, как пытался он себе внушить на протяжении трех жизненных сроков, должен принимать свою человечность как должное.
К тому времени, как мы достигли первого из Внешних Островов, ему пришлось смириться также и со слабостью человеческого тела. Тридцатый день глубокой зимы обещал стать еще холоднее всех предыдущих. В десяти милях к югу от хижины — в ясном утреннем воздухе казалось, что еще ближе — бело-зеленым холмом поднималась из моря обитель семьи Еленалина. Мы с Соли, одолеваемые кашлем, все время украдкой посматривали на юг, пока запрягали нарты. Его неловкость в работе я сначала приписал задумчивости: возможно, он прикидывал, что произошло с Еленалиной за эти годы. Лейлани, упершись лапами в снег, облаял стайку гагар, летящих к острову. Кожаные постромки, натянувшись, сдавили пальцы Соли, и он поморщился.
— Опять отморозил? — Я подошел к нему по скрипучему снегу и помог распутать Лейлани и вторую собаку, Гиту, которая подскакивала, пытаясь достать до птиц. — Дай-ка взглянуть на твои пальцы.
— Они в порядке, — ответил он, дыша паром из кровоточащего носа. — Замерзли только, а так ничего.
— Надо их согреть. Когда еще мы доберемся до Квейткеля… Сейчас мы, думаю, милях в сорока от Фарлейской отмели. Давай погрею.
— Нет.
— Ты их отморозил, так ведь? Говорил ведь я — держи их в тепле!
— Ничего я не отморозил.
— Дай посмотреть.
— Отстань, пилот.
Я дрожал в слабом утреннем свете, и ветер швырял снег мне за шиворот. Мне хотелось скорее отправиться в дорогу, чтобы восходящее солнце и мышечные усилия согрели меня. Я посмотрел на запад, стараясь различить в дымчатой белизне складки и трещины ледяного рельефа, и предложил:
— Зайдем в хижину. Я согрею воды, и мы обмакнем туда твои пальцы.