Невероятная история Макса Тиволи — страница 37 из 46

— Чего?

— Каким был твой отец?

— Не знаю. Я его не видел.

— А мама что говорит?

— Ну, она рассказывала, что мой настоящий отец — Рэмси, ты его не застал, он жил с нами года четыре. Я его совсем не помню, мама говорит, он учил меня плавать. Ну, не знаю. Мы переехали, когда я был еще маленький. Все равно Рэмси не мой отец. Он просто дядя, который женился на маме.

Как я обрадовался этим словам! Предательство Элис уже не огорчало меня, раз Виктор Рэмси был всего лишь «просто дядей», а не подлецом, разрушившим мой брак.

— А кто твой настоящий папа?

— Я знаю только имя. Мне запрещено о нем говорить.

— Почему?

— Сам не знаю. Наверное, мама его боится, — своим детским голосом предположил ты, а затем заговорил быстро и эмоционально: — Или, может быть, понимаешь, вдруг у него сейчас другое имя. Может, он знаменитость, кинозвезда или кто-нибудь в этом роде, я смотрел «Человека в железной маске», в прошлом году его играл Дуглас Фэрбенкс, там еще была драка на мечах, ну, в замке, помнишь? Я думаю: может, он и есть мой отец? Просто он слишком известен и скрывается. Вот мама и хранит все в тайне, а может, когда-нибудь он вернется и найдет меня, понимаешь, возьмет меня в Голливуд и даст много-много денег. Просто они готовят мне сюрприз. Папа же такой знаменитый.

Нас окружал зловещий молчаливый лес.

— Ты действительно так думаешь? — наконец спросил я.

— Ну да, уж я-то знаю: папа — замечательный парень, — пылко заверил ты и добавил: — Не то что Рэмси.

Снаружи доносился смех и потрескивание костра.

— Или Харпер, — подхватил я.

— Пожалуй.

— А что, если бы твой папа пришел и забрал тебя?

— Не знаю, — запнувшись, вздохнул ты.

— Что, если бы он пошел с тобой на пикник?

— Было бы здорово.

Я не видел тебя, но той ночью мы лежали так близко, что я чувствовал твой запах, невзирая на дым костра и печеную картошку, чувствовал молочно-яблочный аромат твоего пота. Ты беспокойно ворочался с боку на бок, и мне хотелось подползти к тебе, похлопать по плечу и сказать: «Я здесь, я пришел, теперь все будет в порядке».

— Сэмми, а что, если бы он появился прямо сейчас?

— Да заткнись ты, — рявкнул ты. — Помолчал бы уже, Куриные Мозги.

Ты прерывисто вздохнул, и я понял, что зашел слишком далеко. Я замолчал и, подобно диким зверям, заботившимся о молодом потомстве, принюхался. Клянусь, я чувствовал запах твоих слез, Сэмми.

Я пошел на берег реки, лишь когда убедился, что ты заснул (ты, как всегда, бормотал и скулил, будто Бастер). Костер давно потух, горстка углей мягко мерцала, взрослые ушли, от Элис остались только тапочки, фляжка запрещенного спиртного да пара стаканов — побольше и поменьше. На моих глазах к воде склонился олень со сверкающими от серебристого лунного инея рогами. В реке плескалась бессонная рыба. Я сел и уставился на небо, гадая, как стать отцом своему сыну, как высосать змеиный яд, проникший в его жизнь. И тут мое внимание привлек еще один любитель ночных прогулок. Мужчина выбрался из своей палатки. Луна осветила одетого в пижаму доктора Харпера.

Он споткнулся, выругался и мелкими шагами двинулся к дальней палатке, где спала моя Элис. Сэмми, ты смотришь сны, а доктор расстегнул молнию на тонкой двери и прошептал, в темноте ему ответил детский смех взрослой женщины, доктор вошел в палатку и снова закрыл дверку. Ты спал, а твоя мама совершала непоправимую ошибку. Я же, старый любящий муж, был вынужден слышать каждый смех и шепот, благословленные зловещей луной. И я заплакал.


Моя история повествует о любви, а потому я умолчу о бомбах и проломленных черепах. Нечего говорить о войне. В военкомате я произвел впечатление юноши и, поскольку не боялся смерти, прослыл храбрецом. Меня отправили во Францию с первыми же войсками, где я понял, что Бога нет, поскольку все встретившиеся мне молодые люди, эти бедные обыкновенные мальчики, были искалечены либо вообще потеряли свои жизни на тех полях, с которых я — дьявол в униформе — вернулся с парой царапин, пытаясь выдать их за рубцы от ветряной оспы. Туман, воспаленные глаза, мальчишки, лишившиеся лица и кричавшие от боли. Нечего говорить о войне. Когда все закончилось и я, на удивление живой, невредимый и полностью заправленный кровью, лежал в лондонской палате, пришла записка от Хьюго. Новости не обрадовали. Эпидемия гриппа в Калифорнии унесла жизни нескольких тысяч людей, среди которых оказались его сын, Бобби, и моя мать.

Можно ли простить себе такое? Родители так заботятся о нас, когда мы еще маленькие, пытаются не упустить нашего первого крика, первого шага, первого слова, не спускают с нас глаз. А мы за ними совсем не приглядываем. Конец жизни они встречают в одиночестве — даже те, кто живет вместе с нами, они тоже умирают одни. Крайне редко нам удается застать их собственный рубеж: последний крик боли, пока не подействовал морфий, последний шаг, пока болезнь не приковала к кровати, последнее слово, пока на их уста не легла печать.

Я до сих пор помню, как в груди у меня все оборвалось, я был готов разнести весь мир, продать все свои косточки, лишь бы вернуть маму, ведь она относилась ко мне как к ребенку, хотя никогда не видела меня в образе мальчика.


Смерть матери окончательно свела меня с ума. Я ушел на фронт, и только через два года армия вернула меня в Америку — дабы поместить в психиатрическую лечебницу для ветеранов под названием «Голдфорест-хаус». Пожалуй, тот уголок был для меня самым уютным на всей планете. Больные звали меня «стариком» и без колебаний верили каждому моему слову, правда, доктора не разделяли их точки зрения и вернули меня во внешний мир. Благодаря папиному везению я наконец сумел отправиться в путешествие, однако быстро соскучился и вновь приехал в родную страну. Я изо всех сил подражал девятнадцатилетним и поступил в университет на Род-Айленде, но счел его никудышным и запущенным — меня дважды наказывали за отказ отзываться на кличку новичка, — и я был исключен. После чего вернулся в Сан-Франциско и снял комнату в дешевом меблированном доме, где никому до меня не было дела. Я молодел, волосы светлели, а сердце все не заживало. Лишившееся плавников чудовище, лежащее на дне черного озера и ожидающее своего смертного часа, — таким меня нашел Хьюго в 1929 году.

Бедный Хьюго, ему выпало пробираться по улице, заваленной мусором и обрывками газет, потому что я осел в Вудвордс-гарден, расположенном, как и следовало ожидать, в ирландском районе, там, где раньше находилась моя детская площадка. Здесь не осталось ничего — ни домиков, ни газонов, — взору открывался лишь пустырь, утыканный меблированными домами, забегаловками, в которых не подавался бренди, одним подпольным кабаком, более вольно трактовавшим закон, прачечной, приютившейся на отшибе, и стайкой такси, набитых пассажирами, спешившими на матч в Олдрэк-парк. Я поселился здесь, поскольку снова хотел побывать на старой деревянной арене, где когда-то Джим Порванный Нос забирался на шест ради арахиса и, к моей радости, почесывал свою грязную шкуру. Порой в послевоенных снах мне казалось, что это я, а не Джим вышел тем утром из клетки навстречу немцу с ружьем.

— Макс! — окликнули меня из-за двери, и после неразборчивого бормотания послышался звон ключей, означавший, что в костлявой груди моей домовладелицы — миссис Коннор — не было места сердцу: она предала меня.

Тихий стук, скрип двери. Бормотание (видимо, обсуждалось вознаграждение) и звон опрокинутых бутылок — нет-нет, все не так плохо, как вы подумали. Я содержал свою берлогу в чистоте; единственный джин, имевшийся в доме, теплый, словно котенок, спал рядом со мной, пока я разгадывал кроссворд. Тем утром я выпил его из кофейной чашки, стоявшей на столе; а вообще я чистюля. Раздался топот, и вошел мой лучший друг.

— Ну, хоть не умер, — сказал Хьюго, худой и лысый, облаченный в длинное твидовое пальто.

— Убирайся, Хьюго.

Он подошел поближе.

— Я, право слово, думал, что все эти путешествия, и турки в первую очередь, окончательно тебя добьют. Думал, тебя пристрелят, но, судя по всему, ты решил умереть здесь.

— Точно.

— Макс, не дури.

— Убирайся. Я жду девушку.

— Да ну?

Я не лгал. Не ревнуй, Элис, я встретил милую девушку, мы подружились, она оказалась на удивление умной и опрятной, с потрясающими ногами и кошачьим смехом. Я придумаю ей имя, хоть и уверен, что она неживая; несмотря на ее обаяние, голова периодически падала с плеч, а на ступнях виднелись татуировки. Сабина любила заходить к полудню и помогать мне с кроссвордом, а иногда вытаскивала меня из кровати, чтобы потанцевать. Однако, как правило, к двум часам дня она заводила рассказ о родителях (насколько я понял, Сабина разбила сердце своему богатому отцу и была вынуждена уйти из дома и искать работу). Затем она пропадала на несколько дней, иногда на неделю. Я давал ей немного денег. Она была молода и не верила в мой истинный возраст.

— Ха! Да ты же почти ребенок! — хрипло вскрикивала она и доставала сигарету. — Меня впору арестовывать за совращение малолетних, крошка!

Сабина не любила меня. Она слишком опустилась.

— Думаю, тебе она понравится, — сказал я.

Мой друг хмыкнул и плюхнулся на кровать. В окно залетали веселые возгласы с улицы. В Олдрэк-парке играли «Сиэлс».

— Угости джином, — попросил Хьюго.

— Это кофе. Держи бутылку.

Хьюго сбросил ботинки и глотнул из горлышка.

Половина оставшейся рыжей шевелюры поседела и никак не сочеталась с его бледным лицом, и все же Хьюго повезло: поскольку он родился далеко не красавцем и без ярких черт лица, время почти не изменило его. В красивых людях мы ценим кожу и глаза, а поэтому, встречаясь лет в шестьдесят, поражаемся их дряхлости. Хьюго не принадлежал к этому типу людей. Рисунок линий на лбу моего друга остался таким же, как и прежде, задумчивое чмоканье губ раздражало, как и в детстве, хотя его губы становились тоньше с каждым днем. Хотя бы к тем, кто лишен любви, время относится сни